Перезвон ключей, силившихся вырваться из связки и разлететься в разные стороны, высек в моей памяти мимолетный кадр из американского фильма с Богартом. Возникло неотложное желание убежать и жить не своей жизнью. Или что то же самое — прокрутить ее далеко вперед, в мои американские годы, так, чтобы вся эта сцена со стариками оказалась бы вдруг полузабытым прошлым; чтобы пленка с заснятой на ней грозненской синагогой уже выцвела на полке в моей нью-йоркской квартире, а сам я, подобно Хаиму, подбрасывал ключи от запертого за собой прошлого и сознавал, что мудрость заключается не в поисках мудрости, а в добывании смеха. Именно в добывании, ибо, в отличие от печального, смешное не лежит на поверхности, хотя все на свете либо уже смешно, либо станет таковым.
Эта мысль возникла тогда потому, что захотелось выскочить наружу и расхохотаться как над собою, не усидевшим дома и пустившимся в поиски заброшенных молитвенных домов, так и над девятью стариками, отказавшимися возвращаться в собственные жизни после сорокалетнего странствия и ютившимися в узкой пристройке, откуда — за неимением более волнующего маршрута — они, должно быть, трижды в день ковыляют в зал, на свидание с Господом. Выяснилось, однако, что молятся старики не в зале, а в пристройке: нет кворума. И не вместе, а вразброд, каждый сам по себе. Что же касается Ричарда, он молится редко: во-первых, — лень, во-вторых, — мало смысла, а в-третьих, — в Нальчике, где его ждет лезгинка, синагога вдвое больше грозненской. Последний довод породил у меня вопрос, который Ричард и сформулировал:
— Ты думаешь — какого хрена я тут ошиваюсь, если в Нальчике у меня жена и синагога, а здесь — только эти пердуны. Правильно? Нет! Вопрос правильный, а ответ неправильный: знаешь не все.
И, набрав в легкие воздух, Ричард принялся сообщать мне то, чего я не знал. Сообщал долго, потому что сначала его перебивал только Хаим, но вскоре этим стали заниматься и остальные: спорили, бесились, оскорбляли друг друга и пинали локтями в грудь. Потешное заключалось в том, что твердили все одно и то же, причем, одинаково громко. И пока стоял шум, я, не вникая в смысл этой перебранки, обобщал происходившее в абстрактных образах: человек относится к себе так серьезно, что высказываемая им банальная истина кажется ему всегда личной и волнующей.
Перебивая даже самих себя, каждый из стариков старался довести до моего сведения, будто времена наступили скверные, и евреев не жалуют уже и на Кавказе: аборигены утратили сразу и рассудок, и стыд, стремятся выжить евреев с насиженных мест, но когда те снимаются с этих мест, аборигены что? — обижаются и — что еще? — сердятся. Ненадолго, правда, — до тех пор, пока им приглянется еще что-нибудь из еврейского добра. В Грозном они уже прибрали к себе все кроме этой синагоги, — синагогу не трогали. Стеснялись. Три года назад стесняться вдруг перестали, что совпало по времени с выдвижением в председатели горсовета немолодого, но романтического поэта-баснописца по имени Тельман Арсануков.
Страдая вдобавок хроническим оптимизмом, он вознамерился подтолкнуть Чечню к западной цивилизации, то есть наводнить ее разноцветными колготками, с каковою целью задумал учредить в Грозном чулочную фабрику в здании пустующей синагоги. Это, в свою очередь, совпало по времени с концом активности инструментального ансамбля Хаима Исраелова по причине повального переселения аудитории в библейские края. Между тем, инерция служения родному народу, пусть уже и отсутствующему, подсказала заскучавшим музыкантам отчаянный план. Хотя родился он в хаимовой голове, — даже Ричард, не доверявший ей ввиду ее минимальной отдаленности от нижней половины туловища, пришел в восторг и уподобил этот план идее, которая в свое время обессмертила, если верить «Голосу Израиля», защитников легендарной Мосадской крепости от варваров.
В то самое мгновение три года назад, когда привратник синагоги дочитывал врученный ему Арсануковым приказ о «переоборудовании непосещаемого религиозного помещения в предприятие легкой промышленности», а из крытой брезентом пятитонки выєсыпали румяные грузчики, вооруженные молотками и ремнями, предназначенными для расчленения и эвакуации синагогальной утвари, — в этот же самый момент на рассвете к этому непосещаемому религиозному помещению, не переставая гудеть ржавым, но требовательным голосом, подкатил со включенными фарами и тормознул с протяжным скрипом старомодный автобус с выбитыми окнами и дверцей. Как только он перестал гудеть, а взбитое им густое облако из сизого дыма и желтого песка рассеялось, председатель Арсануков обнаружил перед собой, на подножке автобуса, еврейского старика в горской папахе. Не спускаясь на землю, чтобы не лишиться возможности смотреть на баснописца в упор, старик сообщил ему свое имя, а потом кивнул через плечо и заявил, что привез с собой миньян, восемь богомольцев, принявших решение оставить собственные жилища и поселиться в синагоге, которой они — плюс привратник плюс он сам лично — возвращают, стало быть, статус «посещаемого религиозного помещения», а посему требуют, чтобы посторонние в лице председателя плюс его румяных грузчиков, немедленно удалились.
Хаим Исраелов смутил Арсанукова не столько твердостью заявления, сколько собственным видом: несмотря на крохотный объем, это проступившее из клуб дыма и пыли еврейское существо внушило баснописцу необъяснимое беспокойство, из которого рождается страх. Обладая поэтической натурой, председатель почувствовал, что Хаим провел жизнь не в жалобах на нее, а в спокойном ею наслаждении, отчего, в отличие от нависшего над ним в дверях длинного старика, назвавшегося англо-саксонским именем Ричард, он обладал одутловатыми щеками без единой морщинки и взглядом человека, уверенного в праве на долгожительство.
Если бы Тельман Арсануков был не чеченцем, один этот взгляд вполне убедил бы его в том, что с приобщением республики к цивилизации придется повременить. Будучи, однако, не только кавказцем, но и мастером слова, Тельман доверял лишь образной речи, в расчете на которую он и поинтересовался у Хаима о возможных последствиях пренебрежения волей еврейского народа и апроприации синагоги под фабрику. Ответил Ричард. Ветры мировой истории, объявил он, вырвут его, то есть Тельмана, из председательского кресла, умчат в Чечено-Ингушские горы и пригвоздят там к вершине, где коршун иудейского возмездия выклюет ему печень. Опытный баснописец, разбиравшийся в тонкостях иносказательного слога, Арсануков среагировал на заявление Ричарда адекватно: развернулся, уселся в черный автомобиль марки Волга и умчался восвояси, приказав на ходу румяным грузчикам последовать его примеру. Время от времени, однако, наезжал в синагогу пересчитывать стариков: природный оптимизм подсказывал ему, что, за исключением Хаима, жить им осталось недолго, и с первой же счастливой кончиной среди богомольцев синагога окажется без кворума, то есть «непосещаемой», чем — с возвышенной целью поголовного околгочивания чечено-ингушских домохозяек — горсовет немедленно и воспользуется.
Старики, между тем, держались: не только не загибались из сущего зловредства, но молились Богу с таким рвением, что помимо многочисленных грехов артистического прошлого Тот прощал им даже фонетические ошибки при чтении Торы. Отчаявшись, Тельман обратился за помощью к оперативным работникам милиции, которые заслали в синагогу — под видом заезжей набожной еврейки — арестованную накануне за растление пионера проститутку казахского происхождения, прибывшую на заработки из Алтайского края. Вдобавок к невозбуждению дела против нее казашке в случае успеха было обещано разрешение на грозненскую прописку и бессрочный пропуск в местный Дворец пионеров, причем, задачу ей дали до потехи простую: совращение в гроб любого из стариков.
Закончилась затея, действительно, потешно: ни один из музыкантов, привыкших на гастролях ко вниманию менее зловонных дам, на казашку не позарился, тогда как сама она, подавленная искренностью, с которой старики общались с небесами, призналась им в своей гнусной миссии и попросилась в лоно еврейского Бога, общение с которым, как оказалось, не требует Его присутствия, что, дескать, особенно удобно, если находишься в маленькой одиночной камере. Взамен она обещала — пока за ней не придут из милиции стряпать им горячие блюда. Старики просьбу выполнили: представили ее своему Богу, но от казахских блюд их всех, за исключением привратника, стошнило, а потому, выдав двести рублей, они велели ей не мешкать и улизнуть в родные края. Вместе с нею туда же улизнул и привратник, оставив записку, что жизнь слишком коротка, чтобы бороться со злом и отказываться от горячего. Никто его кроме Ричарда не осудил, а Хаим даже сказал, будто привратник повел себя достойно, поскольку в Талмуде записано, что, если еврею невмоготу сдерживать похоть, ему следует уйти в чужие края и предаться блуду вдали от родного народа. Лишившись, однако, миньяна, старики забили в синагоге окна, навесили на плюшевые гардины мешочки с нафталином, покрыли скамейки простынями и заперли на замок дверь, ведущую в синагогу из пристройки, где они и осели в ожидании десятого еврея, которого, по их расчетам, тотчас же и должен был прислать Господь, ежели, конечно, Он был на стороне не грозненского горсовета, а Им же избранного народа.