96. Завтрашние легенды рассыпаны в сегодняшних деталях

Проводив его взглядом до дальней кромки горизонта, я вернулся на коня и напомнил себе, что завтрашние легенды рассыпаны в сегодняшних деталях. Любая мелочь таит в себе все сущее — от самой себя до грандиозного. И наоборот: кольцо всего существования может вдруг сузиться до мельчайшего звена. Впрочем, это — не «наоборот», а «то же самое». Каждая вещь — истина, потому что о ней можно сказать любые слова, — и наоборот: «Вот синие травы. Слепая звезда. Слова не лукавят. Вещи — да!» Тоже правильно, потому что это — одно и то же. Кто сказал? Протрезвею и вспомню.

И я, может быть, начал трезветь, вглядываясь в рассыпанные вокруг детали, проступавшие в утреннем свете, как проступили бы они в проявителе, как проступили на заре только вчера по ту сторону океана, в нью-йоркском порту, под окном еще не взлетевшего самолета. Такая же пустая коробка Мальборо на мостовой проступила из глухого серого света и сейчас: единственная разница, — там ее гонял ветер по бетонной площадке, а тут топтал на месте дождь. Как проступает в памяти день из прожитой жизни, проступил еще в свете бездомный бродяга, свернувшийся калачом на ступеньке крыльца желтого магазинчика, на который, как перстом, указывал мне выброшенным вперед копытом мой конь. Вот бродяга зашевелился и проснулся: теперь в расширявшемся свете начинает проступать все и для него. А потом как еще один день из жизни — проступил из тьмы еще один бездомный, — совсем юный, с высоким оранжевым гребешком волос, застывших в изящной позе «Милости просим всех удалиться на хуй!» И еще один бродяга — ступенькой выше: тоже, как еще один день из прошлого, неизвестно какой, безо всякого порядка.

Кстати: «Все под небом взаиморанимо. Все на свете взаимосменимо. Как копыта коней. Как черед наших дней. Как две палочки в знаке „равнимо“.» Откуда слова? Не из книги ли, которая у Субботы? Суббота. Тоже, должно быть, «сменимо»… «Я вспомню раз еще тебя, чтобы забыть в томленьи. Так вера сложена из тысячи сомнений.» Вспомнил: все это написала Яна, дочь. Но дочь написала это о прошлом… А не прошлое ли уже и Суббота? Потом проступила в свете и вывеска над крыльцом желтого магазинчика: «Парфюмерный магазин доктора Эдварда Баха». Эдвард Бах? Откуда знаю? Вспомнил! Его собиралась навестить Суббота: «Всякие запахи для всяких недугов. Я всегда там припасаюсь.»

— Сэм! — окликнул я шотландца. — Когда Бах открывается?

— А сидишь из-за Баха? — огорчился Сэм, выглядевший, как человек, в котором жизни осталось меньше суток. — Я думал — ты тоже хочешь застрелиться, а ты, оказывается, стараешься жить вечно… Иди, иди, — хотя не получится. А Бах уже открыт.

…Доктор Эдвард Бах оказался в данном случае безликой женщиной, похожей не только на англичанку, но и на аптекаршу. Я представился ей фотографом, и она сказала, что да, знает манекенщицу из Израиля, которую, как и любого другого человека, любой вправе сравнивать даже с субботой. Имени не помнит, а в последний раз видела давно. Потом ощупала меня взглядом и объявила, будто сам я похож то ли на иностранца, то ли на больного, то есть на человека, не способного перестать знать что знает. И принялась объяснять достоинства 38 эссенций из коллекции Баха, для разных заболеваний души. Эти состояния доктор разбил на 7 категорий: обеспокоенность; сомнительность; одиночество; безразличие; чрезмерная податливость мыслям; отчаяние; и участливость в благоустройстве мира. Потом аптекарша один за одним стала протягивать мне крохотные пузырьки, отворачивая крышки и объявляя название экстракта. «По 2 капли на стакан воды! — распорядилась она. — Но я требую, чтобы вы их сейчас просто понюхали: лучше, чем духи!» Пузырьки поступали мне под нос в порядке латинского алфавита: aspen, осина против беспричинной обеспокоенности; beech, бук — против нетерпимости к людям; cherry plum, мирабель — против беспорядочных мыслей; chetstnut bud, каштан — для тех, кто совершает одни и те же ошибки; chicory, цикорий — для тех, кто предан близким; gentian, горечавка — против уныния; gorse, утесник — против пессимизма и чувства обреченности; heather, вереск — против словоохотливости и чрезмерного интереса к своему существованию; honeysuckle, жимолость — против ностальгии; hornbeam, граб — против понедельника; larch, лиственница — против неуверенности в себе и страха поражения; mustard, горчица — против беспричинной печали; oak, дуб — для сильных, но уставших от жизни…

— Покупаю!

— Дуб? — обрадовалась аптекарша.

— Все!

Пока принюхивался к пузырькам, прошло больше часа, дождь перестал, старик исчез из-под карусели, а я ни разу не подумал о Субботе. На улице, однако, среди по-утреннему густеющей толпы людей, она внезапно вернулась в мою голову, — как резкая боль, которая после краткого отсутствия кажется острее. Испугавшись натиска, я стал искать в витринах стеклянные копии израильтянки, чтобы остановить или даже осквернить в себе помышление о ней, пропитанное уже всеми запахами из лавки Баха. Ни одной из копий в магазинах «Кукай» на Оксфорд-стрит сделать это сейчас не удавалось, и боль становилась тревожной.

Дело не в Субботе, вспомнил я потом, а в самой моей плоти. Попытался сконцентрироваться именно на этой моей плоти, представляя себя со стороны и осматривая объект сперва издали, а потом — все ближе и ближе, пока, наконец, снова не вступал в свои собственные пределы, как вступают в фотофокус раздвоенные дубликаты человеческих тел. Обратив внимание, что боль при этом крепчала, я старался держаться от себя поодаль как можно дольше. В течение какого-то времени даже казалось, что все люди на улице выглядят одинаково: толпы абсолютных двойников. На Ридженс-стрит я приметил вдали самого себя, пересекавшего улицу навстречу мне же самому, то есть кому-то другому, который тоже выглядел точно, как я. Подбежав к ним, расстроился: вблизи ни один не только не оказался мной, но не походил даже на иностранца, лишенного способности перестать знать что знает.

Потом забрел в район театров, — и стало легче: хотя пьесы были знакомые, отвлекли рекламные объявления на афишах. В памяти отложил два: первое обещало нравоучительный рассказ о динамике сложных эмоциональных отношений между нежным итальянцем Ромео Монтекки и его богатой веронской герлфрэнд Джульеттой Капулетти. Вопреки тексту, внешне Ромео оказался далеко не нежным юношей: в тесных рейтузах бугрился на рисунке такой оскорбительно гигантский член, что валявшаяся в ногах хрупкая Джульетта смотрелась не уже бездыханной жертвой сложных отношений, а девственницей, грохнувшейся в обморок при объявлении, что пылкий бойфренд овладеет ею сейчас без местного наркоза.

Другая афиша обещала «антиголливудский, бескровный вариант широкоизвестной истории о родных братьях Каине и Авеле», которые на фотографии выглядели типичными калифорнийцами с рекламы для Мальборо. Согласно тексту, антиамериканский дух спектакля проявляется не столько в том, что знаменитые братья представлены на сцене палестинцами с уже тогда оккупированных территорий, сколько в том, что в финальной сцене Каин не убивает Авеля. То ли боится сопротивления, то ли стесняется… Почему же «антиголливудский»?! — не понял я. Наоборот: хэппи энд! К тому же убивают не только в Голливуде: Шекспир кокнул больше людей, чем самый агрессивный из американских серийных убийц! Причем, — людей знаменитых!… Хотя смех приглушает боль и я стал поэтому перебирать в памяти анекдоты, новые на ум не приходили, — только слышанные. Вспомнил зато — но не раньше, чем дошел до Пикадилли — не анекдот, а факт. Когда Сталина выволокли из мавзолея, разлучив с Лениным, тбилисцы обиделись и подняли бунт, который достиг апогея в двух кварталах от моего дома, на площади Берия. И вот на трибуну в самом разгаре митинга взбежали недавние соседи по мавзолею, Ленин и Сталин, — то ли актеры, то ли двойники. Народ впал в по-кавказскому несдержанный восторг. Аплодисменты и завывания толпы воодушевили вождей, и они сперва обнялись, а потом начали целоваться, хотя Ленин целовал Сталина чаще и горячее. Это вызвало у меня изумление, ибо я считал, что северяне сдержанней кавказцев. Заметив в позе Сталина замешательство, перешедшее скоро в раздражение, я, единственный на площади, позволил себе хихикнуть. Когда же, вопреки желанию Сталина, но по твердому требованию народа, Ленин повис у него на шее и стал лобзать его как герои-любовники лобзают однополых героев в голубых порнофильмах, я, не питая сострадания к подобной любви, принялся громко хохотать.

Загрузка...