Несмотря на заготовленную впрок могильную плиту, Элигулова в Нью-Йорк все-таки прибыла. Безо всякого предварительного известия, потому что к тому времени почти весь Петхаин уже скопился в Квинсе, и передавать оттуда информацию было некому. Последний слух о ней гласил, правда, что Натела продает дом и собирается поселиться в Москве, куда с воцарением Андропова перевели генерала Абасова, которому Андропов поставил в заслугу образцовую деятельность по мобилизации армянской диаспоры в Париже и поэтому поручил «заботу» обо всех советских эмигрантах в Америке. Говорили еще, что с Андроповым Абасова свела близко Натела, сдружившаяся со знаменитой телепаткой Джуной, — тоже колдуньей, вхожей через Брежнева ко всем хворым кремлевцам.
Говорили, будто в Нателу прокралась какая-то неизвестная хворь, от которой Джуна ее и лечила, хотя менее успешно, чем должностных лиц. По словам Джуны, причина неуспеха заключалась не в незначительности Нателиной служебной позиции, а в ее еврейском происхождении, которое рано или поздно приводит к неизлечимой форме психоза. Подобно Нателе, Джуна, сказали, собирается поселиться в той же Москве, из чего жена раввина Ботерашвили, наслышавшись о прогрессистских тенденциях в поведении петхаинских жен в Америке, заключила, будто две тбилисские колдуньи повязаны меж собой лесбийским развратом. Эту-то сплетню как раз многие петхаинские жены ревностно отвергли. Возмутились даже: а как же Абасов, — хахаль?! Какой, дескать, лесбийский разврат при живом мужике?! Тут уже раввин поддержал жену и, призвав меня в свидетели, заявил, что принцип дуализма, хоть и пагубен для души, известен даже философии. Петхаинкам термин понравился своим благозвучием — и они загордились.
…Вместо Москвы Натела подалась в Квинс и объявилась на народном гулянии в День Национальной Независимости.
Петхаинцы праздновали Национальную Независимость охотно, поскольку жили в квартирах без центрального охлаждения, тогда как гуляния устраивались в огромном холле Торгового Центра, где, несмотря на скопление недавних выходцев из Африки, Узбекистана и Индии, циркулировал остуженный и благовонный воздух. Если бы июль в Нью-Йорке был посуше, как в Тбилиси, или прохладней, как в Москве, не было бы на празднике и меня. Я не терпел сборищ. Они утверждали правоту некоего марксистскоЪкафкианского учения, что человек есть общественное насекомое, коллектив которых обладает возможностями, немыслимыми для отдельного организма, особенно моего: гулянием в честь независимости, причем, всеобщей, а не своей личной. Об отсутствии личной независимости напоминало присутствие жены, и, в отличие от петхаинцев, кризис независимости я ощущал в тот день особенно остро, ибо, в отличие от пасшихся косяком петхаинских жен, моя не отступала от меня ни на шаг.
Раввин Ботерашвили с повисшей на его руке грузной раввиншей приветствовал нас со страдальческой улыбкой. Я радостно поздравил его с великим праздником. В ответ он поправил под гладко выбритым подбородком свою каравеллу, кивнул в сторону петхаинских жен и шепотом поздравил меня с тем, что моя, как видно, так и не примкнула к дуализму. Наградил ее за это поцелуем руки с изнанки. Потом повернул голову и чмокнул в волосатый подбородок свою жену. Похвалился, что она всю жизнь следует за ним по пятам, «как следовала за Гамлетом тень его отца». Я не понял сравнения, но отозвался вопросом о том — не гложет ли его боль в селезенке. Не понял теперь он. Я выразился более возвышенно: отчего на мудром раввинском лице стынет печать вселенского страдания?
Ответила раввинша: вчера она купила ему вот эти итальянские туфли с фантастической скидкой по случаю Независимости; размер не тот, но можно разносить. Я сообщил ей страшную вещь: местный писатель Хемингуэй застрелился в свое время именно из-за того, что жали ботинки. Ни она, ни раввин не поверили мне; я оскорбился, но жена ущипнула меня в локоть, и я поменял тему. Спросил: не правда ли, что в холле пахнет пряным запахом прижженных трав? Именно! — согласился раввин: американская культура благовоний не перестает поражать его воображение. Раввинша добавила, что аромат напоминает ей бабушкину деревню в Западной Грузии, что у нее ноет сердце и хочется от счастья плакать, а посему следует приобрести распылитель с запахом прижженных трав.
Гвалт в холле нарастал быстро и настойчиво, как шум приземляющегося «корабля дураков». Росла и теснота: люди стали толкаться, и всех обволакивал дух непоспешающего гулянья. Повсюду пестрели разноцветные лотки: орехи, блины, пироги, пицца, бублики, шашлыки, фалафелы, раки, устрицы, тако, джаиро, — все, что бурлящий котел Америки выбрасывает чревоугодливым пришельцам из Старого Света. Покупали пищу все кроме самых новых пришельцев, которые, тем не менее, понатаскали сандвичей из дому, но к которым мы с раввином себя уже не относили и потому могли щегольнуть перед женами приобретением в складчину объемистой коробки с пушистыми кукурузными хлопьями…
Со всех сторон, даже с верхних ярусов, доносились по-праздничному наглые звуки чавканья бесчисленных ртов. Гадких запахов не было, — только звуки, и, подобно раввину, я ощущал гордость за американскую культуру борьбы со зловониями. Что же касается гадких звуков разжевывания и проглатывания пищи, — я с доверием посматривал в сторону помоста в конце холла. Согласно обещанию, с минуты на минуту, после короткого митинга, к микрофонам на сцене вылетят из-за гардины музыкальные удальцы из Мексики, — и стеклянный купол над этим захмелевшим от обжорства пространством задребезжит от оглушающих ритмов во славу национальной независимости гринго, самого старшего в братской семье народов Нового Света.
И правда: не успел я ответить на приветствие протиснувшегося к нам доктора Даварашвили, как на сцену плеснул сзади — нам в глаза — слепящий свет юпитеров, а из группы выступивших из-за гардины людей отделился и шагнул к микрофону фундаментально упитанный рыжеволосый гринго с рыжими же подтяжками и с универсальным голосом представителя власти. Сразу же объявил, что все мы, собравшиеся в холле, живем в самое историческое из времен, но объяснять не стал. Раввин одобрительно качнул головой, а доктор шепнул мне, что англосакса звать мистер Пэнн и он является председателем Торговой Палаты всего Квинса. Мистер Пэнн сказал еще, что Америка есть оплот мира во всем мире и представляет собой лучшее изо всего, что случилось с человечеством после того, как оно слезло с деревьев и создало Библию. Раввин снова согласился, а оратор воскликнул, что будущее Америки сосредоточено в руках простых тружеников, и потому всем нам следует проявлять осторожность в движении к цели, которую он тоже не назвал. Раввин испугался ответственности, а доктор объявил нам, что оратор является его пациентом. Жена ущипнула меня в локоть, чтобы я вдруг не позволил себе усомниться вслух, что мистер Пэнн, крупный начальник и англосакс, нашел необходимым лечиться у петхаинца.
Хотя ущипнули меня, — дрогнула рука у раввинши. Коробка с кукурузой полетела вниз. Раввин, доктор и я кинулись подбирать хлопья с мраморного настила. Сидя на корточках, Залман спросил шепотом у Даварашвили — не смог бы он в процессе лечения походатайствовать перед мистером Пэнном об удвоении государственной дотации на закупку нами, петхаинцами, синагоги в Квинсе. Ответил ему мистер Пэнн: объявил, что только американское правительство является правительством законов, а не людей. То есть ответ вышел отрицательный, ибо по закону правительство не может выделить нам больше того, что нам же удалось собрать между собой. Доктор, тем не менее, пообещал поговорить с оратором в процессе лечения. Сказал даже, будто у нас неплохой шанс, поскольку — и это секрет! — наиболее благосклонно оратор относится к грузинам. Ненавидит же дальнеазиатов: зовет их недоносками и возмущается тем, что им не запрещают иммигрировать. Продолжая подбирать кукурузу, доктор прыснул со смеху и сообщил, что вспомнил рассказанный мистером Пэнном анекдот о корейцах: даже эпилептики среди них легко тут пристраиваются, — в качестве сексуальных вибраторов. Раввин застенчиво улыбнулся, но я рассмеялся громко: передо мной стояли и жужжали, как вибраторы, кореянки с одинаково кривыми ногами в бесцветных ситцевых шортах.
Одна из них обернулась и растерялась, увидев меня — на корточках и со вскинутыми на нее глазами. Отшатнулась и бросила подругам звонкую корейскую фразу, — как если бы вдруг оборвалась пружина в механизме. Вибраторы все вместе испортились, — умолкли и тоже испугались, ибо на корточках сидел не только я. Перекинулись взглядами, проткнули, как буравчики, брешь в толпе и скрылись.
Мистер Пэнн тотчас же заговорил о них. Особенно охотно, радостно объявил он, приезжают к нам из Азии. За последние годы иммиграция корейцев выросла на 108 процентов! Теперь уже затряслись в хохоте и раввин с доктором. Моя жена и раввинша глядели на нас с недоумением. Я взглянул в сторону юпитеров, на фоне которых, под аплодисменты толпы, мистер Пэнн отошел от микрофона и уступил место следующему оратору, — тощему корейцу с кривыми ногами в бесцветных ситцевых шортах. Кореец квакнул несколько слов, и они оказались английскими: спасибо, дескать, Америке! И слава! И вообще! Подумал и еще раз квакнул: в Америке лучше, чем в Корее! Очень рад! Демократия! Снова подумал: прогресс! Труд! Свобода! Равенство! Братство! И вообще! Потом еще раз подумал, но ничего больше сообщить по-английски не пожелал, раскланялся и спустил в себе пружину: выстрелил корейскую фразу.
В разных конца холла одобрительно и дружно застрекотали вибраторы, и под аплодисменты толпы корейца обступили фотографы. Я снова прыснул со смеху. Залман сделал то же самое и нечаянно толкнул раввиншу, которая снова выронила из рук коробку с кукурузой. Мы втроем переглянулись, взорвались в хохоте и опять же — теперь, однако, с радостью — бросились вниз на корточки подбирать хлопья и наслаждаться внезапным ребяческим припадком беспечности, который случается лишь с независимыми янки в голливудских боевиках.
«Жжжжж» — жужжал сквозь гогот Даварашвили и вертел указательным пальцем, подражая вибратору. Залман перешел на четвереньки и, мотая головой, ржал, как взбесившийся конь. Сидя на корточках, я повизгивал, терял равновесие и, пытаясь удержаться, хватался поминутно за рыжие, как у Пэнна, подтяжки на раввинской спине. «Еще, еще! — повернулся к нам, всхлипывая, доктор. — Про наших докторов!» — и покрутил тремя пальцами в воздухе. «Ну, ну?» — захихикал раввин. Даварашвили проглотил слюну и зашептал: «Про проктолога это, про жопного доктора. Они, знаешь, ставят диагноз одним пальцем — жик туда и диагноз готов!» «Ну, ну?» — торопил раввин. «А один проктолог из беженцев пихает туда больному сразу три пальца! Почему? На случай, если больной потребует консилиум!»
Раввин расставил локти шире и, уронив голову на пол, затрясся, как в лихорадке, а потом принялся хлопать ладонями по мраморному полу. Мы же с доктором хохотали уже не над проктологом, а над Залманом. Когда раввин стал униматься, Даварашвили не позволил ему приподнять голову, — склонился над нею и зачастил: «А вот тебе еще: какая разница между распятием и обрезанием? Отвечаю: распятие лучше, — отделываешься от еврея сразу, а не по частям!» Зеленая фетровая шляпа отделилась от Залмановой головы и упала рядом с нею, ковшом вверх. Раввин уже стонал. Стоя теперь на коленях, доктор жмурился от беззвучного хохота и то раскидывал руки в стороны — это распятый еврей! — а то складывал их и чиркал одним указательным пальцем по другому: а это обрезанный! Зарывшись головою в колени, я гикал, икал, считал себя счастливейшим из трех долдонов и наслаждался беспечностью существования. Не было привычного страха, что кто-нибудь или что-нибудь снова посягнет на мое право быть беспробудно глупым, как любой на свете праздник, тем более, праздник независимости.
…Посягнула, как и прежде, жена: пригнувшись надо мной и поблескивая кроткими глазами, потребовала подняться на ноги. Раввинша сделала то же самое, но — с раввином. Даже докторша, страстная сторонница дуализма, бросила подруг, протиснулась к нам, вцепилась в трясущиеся плечи супруга и стала вытягивать его в вертикальную позу. Все мы — «три петхаинских долдона» — походили, должно быть, на загулявших чаплиновских пьянчуг, которых жены стараются вытащить из грязной лужи и поставить торчком, — как это принято среди трезвых. После нелегкой борьбы женам удалось вернуть нас к независимым соотечественникам. Благодаря вкусу к инерции, дольше всех сопротивлялся я. Выпрямившись и защелкнув мускулы в коленных сгибах, повернулся к доктору с раввином — перемигнуться. С застывшими лицами, они стояли на цыпочках, не шевелились и не смотрели в мою сторону.
— Туда! — шепнула жена и развернула мою голову к сцене.
Я как раз не удивился. Напротив: было такое ощущение, что, наконец, случилось то, чему давно уже пора случиться.