Через десять минут пришлось сожалеть о расточительстве и страсти к эффектам: пакистанец, продавец бензина, не соглашался доверять мне канистру и требовал за нее пятерку. Я предлагал трешку, — на большее не имел права: десять минус восемь за бензин и канистру только и оставляло мне шанс на проезд в тоннеле.
— Слушай, — хитрил я, — не торгуйся, как жид! Ты же — слава небесам! — мусульманин!
Мерзавец антисемитом не оказался:
— Все под Богом равны! — объявил мне и показал на Него тощей рукой. — Пять, и ни центом меньше!
Я потребовал менеджера.
— Мистер Бхутто дома, — ответил пакистанец.
— Мистер Бхутто — мой приятель! — попробовал я.
— Тогда я ему позвоню, — сказал он. — Поговори!
— Так поздно?! — возмутился я. — Я же интеллигент!
— Поговорю я, — согласился он и позвонил.
Разговаривал долго. По-пакистански. Поглядывал на меня и, видимо, описывал, но мистер Бхутто отказывался меня признать. Пакистанец спросил какая у меня машина. Я ответил, что у меня их три: Додж, Бьюик и еще одна, третья. Какая, спросил пакистанец. Я бесился и не мог вспомнить еще какую-нибудь марку. Ответил обобщенно: японская. Потом они опять стали говорить о чем-то. Продавец размахивал короткими руками, ронял трубку, перехватывал ее на лету и вздымал глаза к другому мэнеджеру: то ли благодарил Его, то ли извинялся за оплошность. Наконец, спросил мое имя.
— Джавахарлал! — объявил я.
Он перевел информацию на другой конец провода. Потом снова повернулся ко мне и спросил фамилию.
— Неру! Джавахарлал Неру!
Мистер Бхутто велел ему описать меня подробней. Облегчая продавцу задачу, я стал медленно поворачиваться вокруг оси. В голове не было ни единой мысли. Не было уже и отчаяния — только усталость. Пакистанец опустил трубку и доложил, что мистер Бхутто передал привет, но меньше, чем за пятерку канистру не отдает.
Шагая по улице с тяжелой канистрой без цента на тоннель, я снова увидел велосипедиста в мерцающих ботинках и красных рейтузах. Оглянулся на меня еще раз. А может, подумалось мне, он вовсе и не педик. Может быть, смотреть ему больше не на кого или хочет сообщить, что канистра протекает. О Нателе, с которой еще предстояло оказаться наедине, я старался не думать: ощущал перед ней неясную вину, хотя сейчас уже жизнь тяготила и меня. Когда затекла рука, я остановился у края тротуара и облокотился на белый Мерседес. Отдышавшись, пригнулся к канистре, но прежде, чем приподнять ее с тротуара, обомлел: увидел покойника!
Прямо перед носом. Лежал — покрытый черным пледом и с торчащими наружу ботинками — на хромированной каталке, застрявшей между запаркованными машинами. Я огляделся. Все показалось мертвым: здания, выстроившиеся вдоль улицы, пустые автомобили вдоль тротуаров, деревья, афишные тумбы, телефонные будки, — ничто не двигалось. Что же он тут делает? — подумал я в ужасе о трупе и медленно зашел к нему в изголовье. Осторожно приподнял плед и вздрогнул еще раз, потому что в полумраке покойник обрел конкретность. Это был мужчина моих лет — в темно-синем пиджаке поверх белоснежной рубашки и с широкой красной бабочкой. Лицо — совершенно белое — выражало недовольство, одна из причин которого представилась мне очевидной: ремень, пристегивавший труп к каталке, был затянут на груди чересчур туго. Очевидной же представилась и другая причина: покойник лежал на каталке как-то сам по себе, без присмотра, одинокий и, несмотря на парадный вид, потерянный. Вот именно! — догадался я, он ведь, наверное, и есть потерянный! Закатился сюда и застрял между машинами. Но откуда? Я опустил плед ему на грудь и снова осмотрелся, теперь уже внимательней. Вокруг было безмятежно, — обычно. За перекрестком, в свете открытой парадной двери под козырьком, я различил двух живых людей. У одного из них светились фосфором ботинки. Присмотревшись, я различил в полумраке прислоненный к дереву велосипед и поспешил к перекрестку. Оба обернулись ко мне, и один оказался, как я и ждал, знакомым — в белых ботинках и красных рейтузах. Я остановился поодаль и уставился на второго, хоть и не знакомого, но зато облаченного в солидный фрак с атласными лацканами.
— Кого-нибудь ждете? — начал я.
— Ищем, — ответили рейтузы.
Я обрадовался:
— В синем пиджаке, да? В черных ботинках?
— Может быть! — обрадовался и фрак.
— Как это — «может быть»?! Ищете и не знаете?
— Не валяй дурака! — сказали рейтузы. — Где он?
Заподозрив ужасное, я отступил на шаг и пожалел, что, не имея оружия, оставил на тротуаре канистру с горючим.
— Надо объяснить человеку! — рассудил фрак и шагнул вперед. — Мы, знаете ли, не знаем как он одет, но знаем о нем все другое.
— Что именно? — потребовал я.
— Все! Знаем даже, что вчера он был в Филадельфии.
Мне стало хуже:
— В Филадельфии? А кто он есть? То есть — был…
— Киссельборг! — сказали рейтузы. — Балетный критик.
— Балетный?! А почему не знаете как выглядит, если ищете?
— Я как раз знаю! Я танцор. Это он не знает.
— А почему молчишь как выглядит? — спросил я.
— Слушай! — вспылили рейтузы. — Ты издеваешься! Ты же спрашивал как одет, а не как выглядит! Высокий, и белое лицо.
— Подожди, подожди, — вмешался фрак. — У них у всех белые лица когда не негры. Я имею в виду не критиков, а людей.
— Но у него слишком белое, понимаешь?
— Это плохой вкус! — возразил фрак. — Я не употребляю белил. Я люблю, чтобы люди выглядели натурально, как мертвые!
— Ты не понимаешь меня! — вздохнул танцор. — У него как раз в жизни было очень белое лицо. Чересчур!
— Тем более! — парировал фрак. — Таких вообще — надо не белилами, а румянами, чтобы было видно, что когда-то был живой, — и повернулся ко мне. — Но его привезли из Филадельфии, а Филадельфия — давно не Нью-Йорк!
Сперва мне почудилось, будто я начал понимать, но потом решил, что безопаснее убежать.
— Так где же Киссельборг? — спросил танцор.
— А зачем он вам? — ответил я.
— Слушай! — опять вспылил он. — Что ты за человек! Ты не издеваешься, нет, ты такой и есть. Зачем он нам может быть нужен, а? Не догадываешься? В конце концов, ты же сам к нам и пришел!
— Правильно! — признал я. — А сейчас сам же и уйду.
— Постой! — вскинулся и фрак. — Как — «уйду»?! Где критик?
— А зачем он вам? — настаивал я.
Теперь уже оба, видимо, поняли, что в помощи нуждаюсь именно я. Фрак выступил было вперед, но я дал понять, что помогать следует издали. Он вернулся назад и сказал:
— Критик этот… как же его в жопу звать-то?
— Киссельборг, — сказал танцор. — Но не надо о нем так!
— Да я так, к слову… Так вот, Киссельборг нужен мне, чтобы его похоронить. В землю. Это принято — хоронить если мертв.
— А как же получилось, что его надо хоронить? — сказал я и поправился. — Зачем вдруг хоронить должен ты?
— Дай-ка я объясню ему, ладно? — перебил танцор и повернулся ко мне. — Видишь ли, Киссельборг жил в Нью-Йорке, но умер в Филадельфии на ленинградском балете…
— Кировском? — перебил и я.
— Правильно, Кировском, — продолжил танцор. — Так вот, он скончался там, но сразу его сюда везти не стали: с ним хотели попрощаться и там… А сегодня ночью, конечно, привезли: утром уже панихида, придет весь балетный мир! Мы, из балета, стараемся хоронить своих днем, потому что вечером спектакли. Понятно пока?
— Пока да! — подбодрил я его, поскольку он старался.
— Его, одним словом, выгрузили из машины, дали Карлосу расписаться и уехали. Карлос — это он! — и ткнул пальцем во фрак.
— Да! — показал тот плохие зубы. — Карлос Бонавентура!
— Карлос расписался, машина уехала, а Карлос вернулся к себе отодвинуть стулья для каталки с Киссельборгом. Понимаешь?
Не все. Соотвественно — я кивнул головой лишь слегка.
— Вот! Возвращается Карлос за Киссельбергом, а его уже нет! Я думаю так: те, кто выгрузили каталку, не замкнули тормоза, и он покатился. То есть коляска покатилась, а Киссельборг — вместе с ней. Понимаешь? Куда-то туда. Я все объехал, ищу, но его нету.
— Все понятно! — улыбнулся я. — Единственное что…
— Скажи, — разрешил Карлос.
— Почему критика привезли к тебе? — спросил я его. — Родственник? Ты даже его имени не знаешь!
— Нет, не родственник, — ответил Карлос, — но куда ж его тут еще везти?! Весь балет хоронят у меня! Ну, многих…
— Карлос, видишь ли, был первый, кто догадался открыть дом для гомиков, — объяснил танцор.
— «Для гомиков»?
— Да, «Аполлон», — подтвердил танцор и указал рукой на вывеску за спиною Карлоса.
«Аполлон», прочел я, «Похоронный дом К. Бонавентуры».
Я засиял от удовольствия, ибо, хотя непонимание и приносит счастье, именно понимание приносит наслаждение:
— Так бы и сказали, что — «Аполлон»! А то закрываете собою вывеску… Теперь все ясно: «Аполлон»!
— Меня тут все знают! — зашевелился К. Бонавентура.
— Я, например, знаю давно! — соврал я. — Очень хорошая идея!
— Назревшая, — зашевелился и танцор.
— Конечно! — зашевелился теперь и я. — Все мы умираем.
— Всегда! — согласился он. — А ты тоже, да?
— Очень! Хотя не хочется.
— А почему не хочется? — удивился танцор.
— А кому хочется?!
Танцор подумал и переспросил:
— Я имею в виду — ты тоже гомик?
Я опешил:
— А ты-то сам как думаешь?
— Я догадался сразу! — обрадовался он.
— Пойдем? — рассердился вдруг на танцора Карлос.
Пока мы пересекали авеню и шагали вниз, я начал думать о Нателе, но вспомнил, что надо бы вырвать у танцора пару долларов на тоннель. Стал искать лучшую фразу. Нашел, но выговорить не успел: каталки с критиком перед белым Мерседесом не было.
— Был здесь! — выдавил я.
— Увезли?! — всполошился Карлос.
— Как — увезли?! — хмыкнул я. — Кому критик тут нужен?! Особенно мертвый.
— Людям все нужно! — объяснил Карлос. — Что плохо лежит.
Я вспомнил о канистре. Ее тоже не оказалось. Взбесился. Посмотрел на всякий случай вверх по тротуару. Потом вниз. Канистра стояла на месте, рядом с другим белым Мерседесом.
— Вот она! — воскликнул я. — Канистра!
— Что?! — спросил Карлос. — Канистра?!
— И критик, наверное, тоже там, — ответил я.
Побежали. Рядом с канистрой увидели и каталку.
— Вот же он, сукин сын! — обрадовался Карлос.
Танцор кольнул Карлоса укоризненным взглядом, потом зашел к покойнику с головы и приподнял плед.
— Да, — кивнул танцор. — Как живой: очень белый…
Карлос придал лицу философское выражение и сказал ему:
— А ты прав, он высокий! Смотри куда ноги прут!
Я еще раз взглянул на ботинки покойника и заметил, что подошва совершенно чиста. «Адолфо» — прочел я и громко заржал:
— Вспомнил кое-что. У нас в городе, где я родился, продали как-то народу импортные ботинки. Назывались «Адолфо». Но назавтра они у всех разошлись по швам. Выяснилось, что это специальная обувь для покойников. Наш министр, дурак, купил за гроши в Италии…
— Правильно, — проговорил Карлос. — Ничего смешного: для покойников выпускают специальный гардероб.
— А я, например, не знал, — признался танцор. — Мне всегда казалось, что жизнь для мертвецов не приспособлена.
— Это хорошая фраза, — сказал я, — потому что жизнь — не для покойников. Особенно, если эмигрант.
— Каждому свое! — пропустил это Карлос. — У всех в мире свой гардероб. В балете — тоже своя обувь…
Говорить стало не о чем. Танцор покрыл критика пледом и посмотрел вопросительно на Карлоса.
— Я тоже пойду, — буркнул я. — Дайте мне только пару долларов. Да? И не обижайтесь, пожалуйста… Я все-таки нашел вам вашего критика…
Они переглянулись. Карлос полез во фрак, вытащил тонкую пачку однодолларовых бумаг, отстегнул две, потом приложил к ним визитку и протянул руку.
…И мы разошлись. Канистра была теперь легче: наверное, протекло много. Шагалось, между тем, тяжелее. На перекрестке я отыскал их взглядом. Среди притихшего города, в полутьме, Карлос во фраке и танцор в мерцающих ботинках, оба полусогнувшись, подталкивали своего Киссельборга в гору, и всех их троих, да и самого себя, четвертого, каждого из тех, которых вокруг не было видно и которые проснутся завтра в этих домах и разъедутся по городу в этих автомобилях, в том числе Чайковского с гитарой, даже Айвазовского с полковником Федоровым, Зарю Востока, юную семинолку, Бобби из ФБР, пакистанца с бензоколонки, — всех вокруг мне стало так жалко, что внутри больно защемило. Все они представились мне такими, какие они есть, — как дожидавшиеся меня на кладбище петхаинцы: побежденные, потерянные и жаждущие тепла. И таким же представился себе я сам — смешным, ничтожно маленьким и лишенным любви. Взглянул вверх, на прожженную звездами и присыпанную пеплом молитвенную шаль из крохотных облачных лоскутов и искренне пожелал всем победы…