24. Жить быстрей, чем 60 секунд в минуту

Пришли, как всегда, вместе. Смеялись, но, увидев меня, осеклись и скривили лица: Марк Помар — в гримасе утомленного мыслителя, а Герд фон Деминг — жизнерадостного недоумка. «Здравствуйте! — сказал я. — Здравствуйте, господа!» Помар не ответил, а Деминг объявил, что мы уже здоровались дважды: в первый раз утром, а второй — только что, когда я сказал «здравствуйте» без «господа». Я согласился условно, объяснив, что если я, действительно, здоровался утром, чего не припомню, — то да, перед тем, как сказать «господа», здоровался, получается, дважды.

Пока, освобождая для начальства прихожую, Ванда выносила себя в коридор, а Помар, прищемив пальцами ноздри, спешил протиснуться мимо нее к своей двери, Герд, не переставая улыбаться Ванде, отметил, что каждый человек вправе здороваться столько раз, сколько ему хочется, а может быть, и больше. Он сказал еще, что одна из его секретарш по мюнхенской работе, благоухающая дама африканского происхождения, здоровалась с ним каждый день многократно, и от этого он получал удовольствие, потому что, здороваясь, она утверждала свои гражданские права. Поскольку я всегда презирал не идиотов, а тех, кто считал выгодным им подражать, и поскольку презрение прибавляет наглости, я заявил в ответ Демингу, что всякая дама африканского происхождения вправе также быть дочерью любого народа, — от поляков до зулусов, которые, кстати, вместо «здравствуйте» имеют обыкновение плевать в глаза.

Громче Ванды и с виду простодушней расхохотался сам Деминг. Зайдя вслед за ним в кабинет Помара, я не знал с чего начать и стал смотреть в окно, в котором на фоне дряхлого неба появился красный дирижабль с привязанным к нему полотняным хвостом, полощущим на ветру строчку из расхожего шлягера: «Don?t worry, be happy!» Когда этот дирижабль проплыл, приплыл другой — с таким же советом. А потом — еще один. Не исключено, что это был один и тот же, — назойливый, как уорхолловский дубль.

— Куда вы смотрите? — возмутился Помар.

— На дирижабль, — кивнул я на окно, — и пытаюсь выяснить что это: дирижабль или дирижабли.

— Что?! — ужаснулся Марк и шагнул к стеклу, из чего я заключил, что волновался он сильнее меня и потому все это время дырявил окно невидящим взглядом.

Втроем мы уставились в окно, но кроме грязных облаков и припозднившихся в столице воробьев, ничего уже за стеклом не было.

— Уже нету, но был! — повторил я. — Или были! И даже строчка из шлягера про don?t worry, be happy.

Помар переглянулся с Демингом, продолжавшим притворяться, что он ни о чем не worry и всегда happy.

— О?кей! — подытожил Марк. — Что надо?

Я проводил взглядом новый дирижабль и свалил булыжник:

— Где моя зурна?

…В течение двух месяцев после того, как я произнес эти слова, добиваясь ответа на другие вопросы, жить пришлось с нарастающей скоростью, быстрее, чем 60 секунд в минуту. Все это время я снился себе по ночам за рулем сразу двух Ягуаров цвета «брызги бургундского», с воем мчавшихся по хайвею навстречу друг другу. Каждый раз, когда я просыпался в поту, расстояния между лбами автомобилей оставалось меньше. Пока, однако, машины столкнулись, местонахождением моей зурны я — под руководством Ванды — успел заинтересовать многих вашингтонцев, которых роднила меж собой не любовь к хаимовой зурне, а нелюбовь к пришлому в столицу еврею, такому же крохотному и несуразному на вид, как Хаим Исраелов, — к Чарльзу Уику, директору организации ЮСИА, несущей ответственность за «Голос Америки». Где его зурна? — с возмущением звонили ему конгрессмены и сенаторы.

Помара с Демингом начали таскать для расспросов «через улицу», — в здание ЮСИА, к Уику, а самого Уика с тою же целью — «через лужайку» то влево, в Белый дом, а то вправо, в Конгресс. Врагов у жиденка, слава Богу, больше, чем думала, призналась мне Ванда, и даст Господь, забьют они его твоею зурной. Собственно, местонахождение зурны никого не волновало. Не волновал никого и я, — Помару с Демингом в ЮСИА, а Уику в Конгрессе вопрос задавали в нарицательной форме: неужели шпионите за своим же сотрудником, который приехал в нашу самую справедливую страну за счастьем, включая свободу слова, о которой так удачно сказано в Конституции?! И неужели беженца и, извините, еврея травите только потому, что Солженицын — каким вы его подаете по радио на народные деньги и каковым он, как многие считают, является, — кажется этому беженцу юдофобом?! Неужели?!

Конечно же нет, отвечали Деминг с Помаром вопрошавшему Уику, а Уик вопрошавшим народным представителям. Конечно же, мы ни за кем не шпионили и никого не травили, и, конечно же, травили вовсе не потому, а потому, что этот беженец есть еще и провокатор, засланный в самую справедливую страну для того, чтобы опорочить самый правдивый «Голос».

Вопрошавшие не унимались и вопрошали дальше, но забить Уика оказалось непросто, ибо кроме многочисленных могучих врагов у него был один, но всемогущий друг, президент, — почему у него и были многочисленные могучие враги, которые не сумели причинить ему никакого иного вреда кроме того, что закрепили за ним репутацию слабоумного еврея. Слухи о его слабоумии были столь настойчивыми, что Уик, говорят, поверил им сам и начал, подобно многим слабоумным людям, изъясняться античными цитатами, хотя, в отличие от этих людей, был крайне надменен и брезговал называть источники. Говорили еще, что, подобно своему державному другу, на всем свете его пугали только три вещи: жена, СССР и «Вашингтон пост».

Если оно так и есть, то не случайно, что назавтра после того, как мне позвонила на работу сотрудница этой газеты и договорилась о встрече послезавтра — «узнать побольше о жалобе на правительство», — на следующее же утро я был вызван к Уику. Сообщила мне об этом Ванда, которой в ответ я признался, что считаю себя кретином.

— Ты прав, — развеселилась она, — но твой домашний телефон тоже прослушивается! — и добавила. — А крысам становится жарко!

Загрузка...