Скрытое богатство

Я гостил у приятеля, врача в Чадце.

Его вызывали к больному, и я отправился с ним.

По дороге в поезде и потом от вокзала до деревни старик лет шестидесяти, посыльный от больного, приземистый, заросший щетиной, с маленькими, живыми глазками, очень открытый и разговорчивый, попыхивая трубкой, доверительно рассказывал:

— Мы бы вас не беспокоили, да вот пан капеллан, когда его вчера исповедовали, сказали, что можно бы все же и за доктором послать… Много он… того, этого…

Старик вынул трубочку, щепотью утер губы, помолчал, смутившись, что с языка у него чуть не сорвалось неприличное слово, но вовремя спохватился и, сплюнув, продолжал снисходительнее:

— Случается, доктор и поможет… если дело не совсем худо. Но, коли суждено человеку помереть, все едино помрет. На все божья воля, грех один — господа искушать. Разве не так? — Он хотел убедиться, что никого не обидел. — Дескать, хоть облегчение ему будет, — это мы так думали, сам-то больной уже ничего не хотел.

«Чувствую, — говорит, — пришел мой последний час, так что с лекарем ли, без лекаря — все едино помирать». А крестница его знай твердит: «Уж вы, дедушка, съездите, чтобы потом люди не сказали, будто, мол, я жадная, только б скорей обобрать его да закопать». У него тринадцать золотых еще осталось, гроб в каморке стоит и одежа на смерть приготовлена, так что и доктору, и на похороны небось хватит.

Он ведь дротарил, ремесло свое знал, ходил по людям, глиняную посуду проволокой оплетал, вот двести золотых и заработал.

Сотню Марунякам одолжил, тем, что из Предней Крчи. Они родня ему дальняя, и дал-то он им так, на слово поверил. Они, правду сказать, и не отказываются, да только говорят — теперь у них нет. Мол, закажут потом службу за упокой его души. И пан капеллан об этом знают. Ну, а со второй сотней он к этой своей крестнице и перебрался. Только какая же она крестница? Бог ее знает, кто ее крестил. Седьмая вода на киселе она ему. Да уж люди всякие бывают, все мы божьи дети. Несчастная такая баба, сами увидите… Ничего-то у нее нет, одна избенка эта, да что своими руками по людям заработает… Девчонке-то ее года четыре будет. Ну, а сам он говорит, мол, все, что у него останется, ей за уход, пускай хоть завтра помрет. Умирать-то он еще с прошлой осени все каждый день собирается.

Вернулся он из своих хождений больной, нет, говорит, сил по свету с ремеслом бродить, дышать невмоготу стало.

«Нешто мы не люди, — это крестница-то ему, — раз вы ко мне со всем доверием, оставайтесь, я уж вас догляжу».

Домушко невелик, мужик ее по свету шатается бог весть где, — неторопливо продолжал старик, — так что поместились. Мужик-то ее прямо нелюдь какой-то. Ребятенка с ней нажил, а в жены и не взял: мол, пойду заработаю на свадьбу…

Мы уж ей говорили: «Агнеса, на черта ли вам этот пир сдался, уж вы соединитесь сперва перед богом. Куда же это годится? Не отпускай ты его, пока не женится, ведь дитя без имени останется». Да, видно, ослепла баба. Отпустила его, и вот уже три года, как ушел, и ни слуху ни духу о нем, да что с него взять, одно слово — бродяга! А может, это совесть гоняет его по белу свету, и опять же ей это в наказание. Видать, бог так рассудил. От жандарма уйдешь, а вот от совести — не скроешься. Могли ведь пожениться и жить, как все люди живут. А теперь и она одна, и он бобылем. Он-то еще ладно, а она вот, вишь, всем глаза колет. Грех-то старый, а срам вот он, при ней остался.

Так что вот эта Агнеса его и пригрела, сразу как он с заработков вернулся. Уж видно, судьба его к ней привела. Она сказала: «Дров себе привезете, муки и жира купите, я вам и сготовлю. На печке никто не спит… вы и ложитесь, а высоко будет — на лавке себе постелите. А вы мне за это за дитем присмотрите, пока меня не будет. Другого мне от вас ничего и не надобно».

«Вот и ладно, дочка, — говорит, — я домой помирать пришел. Ну а коли поживу еще немного, так мне оно в радость дом постеречь, да за девчонкой присмотреть, ежели бояться меня не будет…»

И тут же за пряником послал. Девчонка-то его «тятей» кличет и льнет к нему, как к отцу родному. А уж какой он ей подарок в память о себе приготовил! Позвал давеча старосту и всех из правления да составил бумагу — всю ту сотню этой сиротке завещал! — Старик покачал головой: — Одни ему говорили, чтоб он лучше о душе своей подумал, а другие — что, мол, у капеллана и без того всего полно! И то правда, дом у него — полная чаша, — он опять кивнул головой. — А это, дескать, ей за заботу ее и ласку.

Оно и то сказать, она женщина порядочная, кабы не тот старый грех.

Много бы небось отыскалось и других, если б ходить за ним пришлось недолго, а уж полгода… Всяк знает, что смерти не миновать, да поди угадай, когда она припожалует. Надолго ли сотни хватит, а вторая — будет ли еще? В нонешние времена всякие люди найдутся. Только Агнеса не такая! Осенью к себе его жить пустила, и вот с рождества, как слег, второй месяц за ним ходит. Да уж, видно, недолго осталось. Как говорится: март придет — смерть принесет. Ему уже за шестьдесят перевалило. Постарше меня будет. Скажем, вот слягу я сейчас, нешто будут мои дети так за мной ходить? Старого вола — только обухом по голове… Чего ему землю топтать, коли тянуть уже невмоготу? Оно и с людьми так. Об одном молю господа, не приведи так же вот слечь. Эдак ведь до того детям опротивеешь, что и после смерти твоей у них руки болеть будут оттого, что тебя поднимали. Ну, а про то, как ты их годы на руках таскал, того они и не вспомнят… Лучше всего лечь, проститься с семьей, да с жизнью, как положено, с господом богом рассчитаться и помереть. Жаль вот, не каждому счастье такое дается. Вон сколько народу и два и три раза бога примут, а умереть не умирают. Все зависит от того, что ты богу служил в своей жизни. Это уж точно!

Адам, больной-то наш, правду сказать, не злой человек был, да уж, видно, на все божья воля. А может, провинился чем перед господом… Женатым опять же не был… а таким, сказывают, на том свете черти на спине горох молотить будут… А уж если ты на этом свете муку на себя принял, там потом легче будет.

Да и на этом свете работенка у него не легкая была. Все равно что у нищего. По свету шатался, что заработаешь — только на себя хватит, на жену и детей и не останется. А ведь еще и хозяину, и попу, и учителю дай. Ведь и они нам служат. И о старости надо подумать, когда кровь в жилах стынуть начнет. То тут тебе не хватит, то там недостанет. Адам, я так полагаю, потому и не женился, чтоб никому ничего не давать. А вот теперь господь бог за ним пришел — все ему и отдай. Хорошо хоть, Адам о себе подумал — две сотни накопил за эти годы. Негусто за тридцать-то — сорок лет, но в аккурат сколько надо, а это уж самое главное… Чтоб последние дни дожить спокойно… Хоть тряпье из-под тебя не тащат, мол, не твое…

Старик судорожно всхлипнул, вытер кулаком слезу и, вздохнув, продолжал:

— Но, говорят, работник он был справный. Бог его, конечно, знает, но это говорят, которые его в людях встречали, мол, честно жил. Он ведь все один да один как перст. Домой-то, бывало, за пять-шесть лет всего раз заглянет. Негоже так-то забывать свою деревню, не прийти помолиться у часовенки, где крестили тебя, на избу посмотреть, где ты родился. И когда могильным прахом лежать придется, нетто не знаешь, кто по нас ходит? Надо и семью вспомнить, отца, мать, да знакомых, чтоб и они тебя не забыли, когда гнить будешь… Да и земле, что тебя вырастила, хлеб дала, доброе слово сказать. А то ведь у такого человека сердце как замороженное. Вот мы и на месте. Пойду скажу им. — И старик пошел в дом.

Мы вошли в покосившуюся избенку, вросшую в землю, окошечек почти не видно, стены прокопчены и обложены мхом и сухими листьями. Навстречу нам вышли две женщины: Агнеса и ее старуха соседка.

Агнеса — женщина лет тридцати, исхудавшая, с заострившимся носом на желтом лице, закутанная в белую ряднину, приветствовала нас сухим, сиплым голосом. Обе женщины бросились было целовать нам руки, потом молча проводили в дом.

Внутри и правда было до невозможности тесно. Казалось, здесь и овце не повернуться. Да еще обложенное мхом окошко, в избе — темень.

На печке, насколько мне удалось разглядеть, сидела, съежившись и насупившись, пухленькая беловолосая девочка с большими черными глазами, тоже завернутая в белую ряднину. У меня всегда с собой конфеты; я сразу протянул их ей, но она взяла только из соседкиной руки. На кровати, сколоченной из грубых досок, полулежал больной старик в чистой полотняной рубахе, с длинными черными волосами, а сам — кожа да кости. Когда мы вошли, он вздрогнул и наклонился вперед. Остановившийся взгляд выпученных глаз, длинные, редкие, седые пряди бороды. Он дышал открытым ртом, так тяжело, что вся голова его поднималась, а на выдохе снова наклонялась. Он смотрел на доктора, как тот что-то достает, разворачивает, — но ничего, никакого оживления, вызываемого обычно появлением врача, мы не заметили на его лице. Говорить он уже не мог. За него отвечала Агнеса, а если она чего-то не знала, ей приходила на помощь соседка. Старик на все согласно кивал головой, подтверждая этот жест взмахом руки. На вопрос врача — сколько ему лет, когда Агнеса ответила, что, наверно, шестьдесят четыре, он покачал пальцем, помотал головой и затем поднял два растопыренных пальца. Видимо, хотел сказать, что до шестидесяти четырех ему еще два года, а то чего бы он возражал.

Врач послушал и шепотом сказал мне, что больной умирает. Адам приподнялся, посмотрел на него, как бы не понимая, и врач снова уложил его на подушку. Большие, неподвижные глаза его закатились, дыхание стало реже, но глубже.

Посыльный тихо вошел в избу, подошел к больному, видя, что происходит, взял его руку в свою и сказал:

— Ну что, пора, Адамко? Передай там привет жене моей Катке, куму, брату Яну и всем родным от нас и от детей. Передай, что жизнь у нас тут не сладкая. Ну, благослови тебя господь… — На глазах его выступили слезы, и губы задрожали.

Агнеса, тихо всхлипывая, сняла с печки девочку, поставила ее на ножки и подвела к умирающему поцеловать руку, мол, «тятя от нас уходит».

Девочка, испуганно оглядываясь на нас, схватила его за руку, но, видно, боялась или не знала, как целовать.

Наш старик промолвил:

— Целуй, целуй, есть за что.

Агнеса нежно прижала головку ребенка к руке умирающего и сама поцеловала его руку. Потом снова посадила девочку на печь, и та забилась в угол.

Соседка, скрестив руки, стояла в ногах умирающего и шептала молитву. Доктор уже уложил свои инструменты. Агнеса заплатила ему за дорогу, врач тоже подошел к Адаму и громко сказал:

— С богом, с богом, старик!

Но тот уже ничего не видел, лишь изредка вздыхал, отходил.

Агнеса взяла с припечка свяченую воду, соседка принесла горящую свечу и вложила ему в руки, обе они встали на колени и начали молиться за упокой души.

Огонь от свечи сделал его черное лицо красноватым, оно было страшно, но покойно… Он уже умер, я даже не заметил когда.

Соседка встала и открыла двери, чтобы душа могла вылететь…

Вышли и мы, до глубины души тронутые этим скрытым от нас духовным богатством маленьких, всеми заброшенных людей.


Перевод О. Гуреевой.

Загрузка...