Четверг, базарный день в большом южном словацком городе. Торговцы и покупатели заполняют всю площадь, стоят на тротуаре, на самом проходе, мешая людям, спешащим по своим делам. И вокруг городского глашатая — толпа, в холодное время особенно плотная. В толпе шныряют евреи-перекупщики; люди, дожидаясь глашатая, беседуют о ценах на хлеб. Одни при этом скребут в затылке — дескать, задешево продали на прошлой неделе, другие торгуются, третьи, — а таких большинство, — отдали бы и дешевле, было бы что продавать.
Тут же идут пересуды — о городских новостях, церковных, семейных делах, но вдруг: трам-та-ра-та-там! — глашатай, ударяет в барабан, и круг около него сужается, все смолкают, чтобы послушать, где что продают с молотка, у кого пропал поросенок или теленок, почем где сегодня мясо из дорезанного скота и тому подобное.
В огромном людском водовороте можно найти одного-двух, кого все это не интересует. Например, я. Мяса мы уже купили, больше покупать не на что, продавать нечего, и, потолкавшись в толпе, когда пробило восемь часов, я тороплюсь на службу. Тяжелый нынче будет день! Сретенье миновало, в кладовых да в погребах у люда пусто, займы из банка идут нарасхват…
Пробравшись через площадь, выхожу к костелу; на углу стоит еще один человек, которого, точно так же, как и меня, выкрики глашатая не интересуют; это старый Томашик, высокий, сухощавый мужчина лет пятидесяти пяти — шестидесяти, летом он плотничает, зимой торгует… Продавец печатного словацкого слова. Как это радует сердце в наши трудные времена! Господи, ведь сколько людей стыдится или боится даже говорить о словацком языке, а этот открыто продает словацкие издания на площади. Да что там продает! Отдает за гроши — кто сколько даст, даже себе в убыток… И продает ведь не что попало.
Вот пришел он вечером из корчмы, где был завсегдатаем, уже пробило восемь, перенес лампу поближе к постели, раскурил трубочку, лег и стал читать, читать… После полуночи в лампе над его головой вышел керосин, и только тогда старый Томашик закрыл книжку. Он проворчал жене, дескать, в лампе керосина мало, но та ему — мол, «а денег и того меньше», и он понял. Но все же каждый вечер, если не подвернется какая работа, — жена, дети, тихо! — отец читать будет. В воскресенье зайдут дочери, — они в услужении у господ, — проведать родных, — отец получил новые книжки, читают все. Придут и соседи, и все посмеются, поплачут, поклюют носом вволю…
Вот и знает старый Томашик все, что продает, совсем как трнавские песельники: если купишь у них за два крейцера ярмарочную песенку, тут же научат тебя петь ее. Старый Томашик тоже поведает тебе обо всем, что написано в книжке, а потом, если она тебя развеселила, купи, найдутся у него и грустные… А если книжка все-таки не понравилась, можешь ему вернуть. По этой причине товар у него по большей части захватанный, но он говорит, — дескать, та книжка и хороша, что как следует захватана (только если она не налоговая).
Старый Томашик, что касается сна, — человек с господскими привычками: засиживается допоздна, а утром любит поспать вволю… Но в эту зиму что-то ему не по себе. Мучает бессонница, дышать тяжело, слабеет на глазах. Ходил он и к доктору, и тот без обиняков сказал, что «долго не протянете». Но Томашик еще держится. Выпить он любил всегда, и теперь это его подкрепляет.
Сегодня он встал пораньше, просмотрел и выбрал товар, уложил его в сундучок и нагрузил на тачку; сверху положил две подставки-козлы и две дощечки — вот и весь магазин. Старик обмотал горло красно-зеленым шарфом, раскурил свою неразлучную трубочку-пыхтелку и побрел с тачкой на площадь. Колесико у тачки пищит, словно десяток мышей, руки от стужи сводит, горло пересохло, табаку в кисете мало — и он входит в корчму купить табаку. На это у него еще хватит денег. Да и выручит же он что-нибудь, домой принести. По этому поводу и в счет этих денег, чтобы не ходить сюда второй раз, пропускает он полстаканчика теркелички. Доброе лекарство — и согреет, и трубочка после нее слаще кажется. А до полудня ему еще долго стоять на площади. «И так книжки покупать — для народа дело десятое», — думает он и не говорит больше ни слова, только махнет рукой, хватит, дескать. Он вообще говорить не любит и, если нет нужды, рта не раскроет. Удивительно: читает много, а разговаривает мало. Да и то не так, как все прочие горожане. У него свой язык, из книг, а будучи навеселе, он говорит словно по святому писанию. Выражается он с затруднением, и поэтому его не очень ценят как собеседника. Он это знает и предоставляет говорить другим.
И сейчас в корчме — сюда заглядывают и другие — он слушал чужие разговоры, и хотя вышел из дому, едва занимался поздний зимний рассвет, — пока он добрался до своего места, пробило восемь. Не обращая внимания на глашатая, по-стариковски неторопливо ставит он подставку, на нее две дощечки и раскладывает на них книжки из сундучка.
— Ну, что у вас нового, дядя Томашик? — спрашиваю у него.
— Ваш «Женский закон» бабы расхватывают, будто я его задаром отдаю, — отвечает он кратко, пожимая плечом.
— Вы мне льстите, — говорю я и думаю: «Удачное название, вот книжка и раскупается». — А календарей много еще у вас?
— Уж на исходе. Мартинский и приложение к «Еженедельнику» уже проданы, осталось два-три «Трановских»…
— Теперь вы их уже дешевле продаете?
— Как бы не так! Наоборот, дороже. Хватило с меня дешевизны, пока я вытеснял те, что мадьяры присылают из Пешта. Представьте себе, еврей со мной конкурировать взялся. А я прошелся по всем домам, где надо было, и отдал ниже той цены, что сам платил. Эх, унеси тебя черт, душа еврейская… Теперь уж кто придет за календарем — у кого дети порвали, кто потерял, хочешь получить — заплати.
Тем временем я разглядываю его товар. Кроме календарей, на лотке песенники, псалтыри, всевозможные повести в дешевом издании для народа, и большие и маленькие, даже египетские сонники здесь можно найти! Небогато, всего-то, наверное, крон на двадцать — тридцать, а как мне это дорого и мило, особенно здесь, в этой пустыне южной Словакии.
Подошла девушка купить «на шесть крейцеров песенок и на шесть принцессу». Спрашивают порой и такое, что и в голову не придет: медицинские книги, кодексы законов, и Томашик заказывает, что кому нужно, какую только книжку ни спроси… Он каждую знает или говорит, что хотя бы «в руках ее держал», — не знаю уж, правда это или нет, — и советует взять другую, «еще лучше»… По именам знает всех словацких писателей; все их книги, что попадали в его руки, он прочел. Он убежденный словацкий патриот, одержимый своим делом, но бедный, и возможности его ограниченны. Такой бедный, что и налога уплатить не может, поэтому со стыда и в костеле не показывается. Но и это ему прощают, его здесь все любят. Не может же, дескать, каждый человек быть во всем совершенным, — так рассуждают соседи и приятели. Довольно того, что он книжки продает!
До полудня он выручает две-три кроны, иногда и меньше, редко — больше. В полдень укладывает в сундучок товар, нагружает на тачку и спокойно, не спеша сворачивает у знакомого угла, заходит в корчму, чтобы подвести итог: у него полная тетрадка пометок, кому и сколько должен, откуда что заказано, где сколько процентов дали и куда нужно отдать хотя бы немножко, для отвода глаз. Он подсчитывает, сколько продал, сколько заработал, и по человеческой слабости, продрогший, с пересохшим горлом, велит налить стаканчик, а потом второй и третий, а если попадется хороший человек, то задержится с ним и до обеда, до вечера… Была выручка — стал долг.
Насчет него приходят письма, спрашивают, можно ли доверить ему в долг несколько крон. Можно, ответит каждый словак-патриот. «Есть ли у него что дать под залог? Есть ли смысл с ним судиться, имуществом он располагает?» — спрашивают они. Да, у него есть домишко, но на самом-то деле надо сказать: «Ничего-то у него нет, только сундучок с книжками да душа словацкая…» А если кто чужой захочет вывести его на чистую воду и, явившись, потребует долг, мы подпишемся, попросим, чтобы повременил и не отбирал у детей крышу над головой, и словаки, добрые люди, терпя из-за него убыток, ждут…
Вечером он навеселе тащится домой, переваливая тачку с боку на бок. Когда он уж совсем плох, его уводят жена и дети.
Но и тогда он по привычке берет книгу и читает, читает, пока не заснет…
В доме холодно, дети в услужении, жена болеет… И все-таки они любят, уважают мудрого отца своего, прощают ему этот грех, в котором он, может быть, и не повинен, гордятся им! Потому что так читать, так развлекать целый квартал умеет только их отец!
И мне был он симпатичен, пьяный ли, трезвый ли. А как подумаю, что он хотя бы книжками, — за которые многие остались ему должны, а главное, он — издателям, — пробудил у многих людей добрые чувства, облагородил, отвратил от пьянства, — и я с сыновьей благодарностью пожимал и сейчас пожал бы ему руку, если бы не разделяли нас расстояние и, как мне написали, смерть, которая, конечно, избавила старого Томашика от всяких бед и недостатков, слабостей и ошибок человеческих, но и засыпала в одиноком южнословацком городе родник благородного развлечения, образования и словацкой речи.
Теперь вы, словацкие издатели, несите вместо Томашика просвещение, и труды ваши не забудет словацкий народ, пробужденный Томашиком и вашими книгами. Пожелайте ему мира, забудьте о его слабостях. Ведь и священник не без греха. А Томашик и был проповедником, проповедовал идеи словацкого самосознания; алтарь, на котором служил он народу — те самые подставки и дощечки, и я, будь я директором Музея, приказал бы перенести их в самый почетный зал, а на месте, где двадцать, а то и тридцать лет стоял его лоток, поставил бы преемника или хотя бы табличку с надписью: «Здесь Томашик тридцать лет продавал словацкие книжки».
Перевод Л. Широковой.