Под откос

I

Умер отец, хозяин. Не старый, всего шестьдесят пять ему было, да смерти не прикажешь. Человек рабочий, не мудрено, что за шестьдесят пять лет и износился.

Матери определил он содержание, а сыновьям — все нажитое. Двое их было: Ондрей, старший, дома, Янко — в Америке.

Янко там нашел постоянную работу, зарабатывал довольно, чтобы прокормить жену и двоих детей. Еще и домой посылали на книжку, которую содержал в сохранности сперва отец, а теперь мать или брат. У Янко и его жены такой план: скопить побольше долларов, много-много, обменять их на кроны и прикупить земли, вдобавок к отцовской: Янко все-таки тянет к крестьянскому труду, на земле он вырос… Да и жена побаивается за его здоровье — все же фабрика… И вернуться бы поскорее, пока дети маленькие, а то подрастут, и, чего доброго, еще придется из-за них остаться в Америке. Жену Янко, Ганку, подгоняет еще одно тайное, невысказанное желание: показаться свекрови — пускай та поглядит, какова Ганка! А то ведь когда Янко в Америке женился на Ганке, матери это было не больно-то по душе — дескать, чего было в Америку ехать: Ганка-то родом из соседней деревни, и земли у ее родителей — шапкой накроешь, да и ту заложили, когда собирали дочку за океан.

В отцовском доме Ондрей был хозяином, и в деревне поговаривали: неизвестно еще, вернется ли когда Янко, шестой ведь год там, и женился, дети растут. К тому же, когда он женился, старуха чего только не наговорила, кое-что небось и до Америки дошло. Так что вернутся разве, когда мать умрет.

— Крепким хозяином Ондрей будет. Дом-то какой, и земли столько… В деревне никто и не узнает, коль перепишет на себя и Янкову долю! Выкупит ее у Янко… Братья все же.

После смерти отца его место занял Ондрей не только в доме, но и в общине, и в церкви. Отец был уважаемым человеком, и не было причин, чтобы почести и должность не перешли к сыну. Молод он, правда, и сорока нет, так что, разумеется, сразу не может везде заменить отца.

Впрочем, Ондрей и прежде держал себя разумно; по этой причине священник рекомендовал выбрать его в школьный совет, и Ондрей показал себя, высказал недовольство, что дети ходят в школу, «как стадо свиней с поля», а вот в его время ходили чинно, парами…

Ондрей Мигак мог подать голос, ему нечего стесняться, он-то всегда ходил степенно, пьяным его не видели, — ну, там на свадьбе или крестинах, это не в счет. Да и вообще его считали толковым мужиком, крепким хозяином. Так что его, не мешкая, избрали и в общинный совет. Впрочем, немалую роль тут сыграл и нотар, который не возражал…

II

В словацких селах нотар всюду важная персона, и Горки — не исключение, — ведь здешний нотар построил большой дом, да это не просто дом, а почти помещичья усадьба, с садом и четырьмя моргами пахотной земли. Во время комасации он уже жил в Горках… И вдруг разбогател — откуда что взялось… Дом разделен на две половины, в одной — канцелярия и почта, потому что и этим ведает нотар (хотя на бумаге считается — что его жена); тут же кухня, людская, две кладовые; на другой половине — четыре комнаты; вдоль всего дома тянется застекленная веранда. Комнаты обставлены по-городскому, мебели там — уйма; и что сразу бросается в глаза — вдоль стен сплошь чучела зверей и птиц; всюду развешаны рога оленей и серн. А на полу шкуры: медвежьи, диких кабанов, диких кошек. Не дай бог они оживут… И так уж не раз господа посмеялись, когда, случалось, из дальней деревни придет какая молодуха и, увидя медведя или кабана с разинутой пастью, со страху бросится вон из дома. А когда ее успокоят, вернут, то смеху и шуток еще больше — не беременна ль она, а то не дай бог что случится…

Ружья, пистолеты, сабли, пики, валашки — по всем комнатам, на веранде, в сенях; два револьвера лежат на столике в конторе нотара. А собак — как у живодера. Словом, нотар — охотник, каких поискать, зимой и летом ходит в охотничьем костюме, редко его застанешь дома, а потому и с работой ему одному не управиться, вот он и держит писаря, а общины на него приплачивают.

Из города частенько наезжают господа — два-три экипажа, все с ружьями, с собаками, и потом у нотара такой пир закатывается, что служанки втроем еле управляются с мытьем посуды.

Нотар держит две коровы редкой породы, не коровы — буйволы, пару лошадей, говорят, цена им тысяча золотом, ну а свиней, птицы полон двор. У него жалованье, у нее жалованье почтальонское; ну и никто из селян не осмелится составлять контракт, завещание, дарственную где в другом месте, все к нему; вот селяне и говорят, что доходы у него побольше, чем в городе у трех адвокатов зараз. Говорят без зависти, но боятся его, ведь он устанавливает налог, кому сколько, держит в кулаке весь округ, играючи командует всеми старостами и членами правления общинного совета и на выборах диктует свою волю. Не пожелает он — человека и ночным сторожем не назначат, не то что членом правления. Ростом под потолок, всегда в зеленом охотничьем костюме, лицо худое, смуглое, глубоко посаженные, пронзительно глядящие из-под черных бровей глаза — поневоле испугаешься и даже громко вздохнуть не посмеешь, сразу поймешь: захоти он, сотрет тебя в порошок, раздавит подошвой, подбитой гвоздями…

— Староста, дайте мне три сотни на три дня…

— Как не дать, да хоть четыре! — И старосты всех пяти деревень за честь почитают дать нотару — хоть бы из общинных денег.

Он вернет в срок или, по крайней мере, оговорит задержку, и ты охотно подождешь. Если тебе это не по нраву, нотар поймет это по твоему лицу и тотчас швырнет тебе деньги, едва откроет железную кассу. А там у него целые пачки бумажек… Поневоле задумаешься, для чего же он берет в долг, коли у самого вон сколько деньжищ, да и подосадуешь — зачем осторожничал… А потом уж как ни извиняйся, что ты и не думал ничего, мол, такого, охотно дашь и впредь, пусть, мол, благородный пан нотар задержат деньги, коли они им еще нужны, — все тщетно.

— Не нужны мне ваши одолжения, — отрубит он и швырнет тысячную бумажку, чтоб ты дал сдачу, а ты, конечно, не скажешь, что тебе сдать нечем, и намучаешься, бегая по родным и по всей деревне, пока разменяешь, а потом дрожишь, когда он тебе отомстит. Известно ведь, до чего он «благородный человек», когда тихо да ладно, но зол как черт, когда привяжется к кому: не оставит в покое, хоть за версту его обходи. И попробуй обойди, коли он тут нотар…

Иногда он только проверяет, особенно новичков — вновь избранных членов правления, старост, казначеев: не побоятся ли они дать ему в случае надобности, ну а когда уж деньги в руке держит, тотчас со смехом вернет — дескать, благодарствует за доброе отношение и доверие. И угостит сигарой или душистым трубочным табаком.

На свои именины, в день Августина, нотар приглашал и угощал щедро всех старост и выборных в своей конторе, а на другой половине дома в это время полно гостей из города, и господа потом не надивятся, как же любят нотара его общины и как старосты да другие прирожденные ораторы поздравляют его, желая, чтобы господь бог вкупе со святым Августином дал ему доброго здоровья.

— Спасибо, спасибо, благодарю за поздравления, а вот кто мне даст тысячу золотых? — вопрошает пришедший в хорошее расположение духа нотар, желая доказать панам, что пользуется безграничным доверием, да и имущество у него есть, под которое ему можно дать в долг.

— Хоть бы и две! — отвечает кто-то.

— А, вон как высоко меня ценит Мигак Андраш! Готов дать за имущество целых две тысячи! Ха-ха-ха! — расхохотался он над Ондреем, смеются и все присутствующие мужики — чего-де он вылез со своими жалкими двумя тысчонками. Господа ухмыляются. А Ондриш, краснея, отговаривается — он, мол, не имел в виду имущество, он просто так, на слово… Потом все к шутке сведут, посмеются вдоволь. А вечером из города приезжают цыгане, собирается молодежь, на дворе танцы, и кому из господ охота, тот может вдоволь натешиться, подержать в танце крестьянок за упругие бока, а то и поухаживать за девушками. Дамы, господа, которые не танцуют, болтают и веселятся в комнатах; порой кто из господ выйдет за нуждой на двор, подвыпившие крестьяне встают, приподнимают шляпы и, когда тот уйдет, начинают выяснять, кто и в каком присутственном месте видел этого пана, спорят.

Ондриш не больно-то разглядывает гуляющих, он вместе с соседом прикидывает — сколько может стоить усадьба и сад нотара, тысяч пятнадцать, как дух свят. Они подсчитывают, шепчутся, и Ондриш мотает на ус…

III

А нотару того и надобно, чтоб Ондриш мотал себе на ус. Жена его ведает почтой, нотар лучше всех знает, сколько Янко посылает из Америки…

Он брал уже у многих, но худо тому, кто проговорился об этом. Даже собственной жене! Потому что нотар тотчас, где сможет, там перезаймет и вернет с упреками — дескать, вы испугались, тряслись за свои жалкие три сотни… Ну, так вот они… словно я их и не брал!.. Вот они — и прощайте!

Крестьянин от удивления столб столбом, а нотар тотчас и объяснит, какая муха его укусила.

— Расхвастались, что дали мне три сотни…

— Да что вы, я ведь только жене… как мы, люди, все смертны, чтоб она знала, — оправдывается крестьянин, и потом дома из-за этого просто грех, беда: как это жена не удержалась, проговорилась матери или брату, и все разнеслось…

А нотар какое-то время держится холодно, неприступно и, лишь когда его прижмет, снова «унизится», помирится. Так вот и вышколил он крестьян, научил их, особенно тех, что сидели на должности, иметь «служебные тайны», как говорилось, когда время от времени он посылал посыльного за тем или другим; они подписывали векселя, а дома говорили о «служебной тайне». Так они давали ему деньги и подписывали векселя тайком друг от друга, а главное — от своих жен и детей. Нотар служил в деревне уже тринадцать лет, и сколько кто ему за это время одолжил и подписал, этого не знал никто, даже банки в городе, а их было четыре… Но земля нотара от долгов была чиста, под заклад он не брал.

В эту западню угодил и Ондриш на третьем году своей службы, тем легче, что близились выборы, и ему не хотелось потерять должность. Он и сам теперь тратил больше — то и дело ездил в город, да и в корчме с мужиками чаще сидел, и в контору полагалось бутылку-другую принести… то сигару выкурил, а там, глядишь, новую одежду, получше, справил… Известное дело: с волками жить — по-волчьи выть. Янко из Америки прислал уже шесть тысяч крон, с процентами было больше семи тысяч. Ондриш добавил до восьми и дал их нотару в долг на заемное письмо из шести процентов. Нотар, взяв от него клятву хранить тайну, сообщил, что деньги нужны не ему — он берет их для благородного пана служного. И это была правда, но наполовину — на четыре тысячи. Ондриш прикинул: брат получит четыре процента, как и в банке, а ему, Ондришу, сверх того достанутся два. И заемное письмо тут, можно подать к оплате, когда захочешь, если нотар вдруг вздумает хитрить, увиливать. У него дом, сад, земля, а добра в доме! И в конюшне, и в хлеву… Да еще у него жалованье, у нее жалованье, авось не вылетят в трубу… И Ондриш, довольный собой, не обмолвился ни жене, ни матери — не дай бог, распустят язык, а нотар обозлится, и его не изберут, а Ондришу страсть как хочется стать старостой.

«Никому ни гугу», — думал Ондриш, пряча заемное письмо в Янкову вкладную книжку, и убрал с прочими бумагами в солдатский сундучок, стоявший на лавке у стола в углу, а затем спрятал ключик в кошелек и в кисет… Уж куда как надежно.

А по воскресеньям, когда он брился, если накануне, по обыкновению, дольше засиживался в корчме, так что не успевал собраться в костел, он доставал заемное письмо, разглядывал печати, уточнял по календарю, верно ли от восьми тысяч столько выходит, потому что нотар хотел обойтись без печатей, но Ондрей не отступился, пока не убедился, что все как надо, поняв, что по-венгерски все правильно написано и словами и цифрами «восемь тысяч крон». А по истечении квартала нотар отдал ему шесть процентов, Ондрей четыре отнес в банк на книжку брата, а два оставил себе — обрадовавшись сорока кронам, хранил тайну, был нем как рыба.

Брат не в убытке, и ему польза, да и нотар его поддерживает, так что, в конце концов, наверняка поможет Ондрею оказаться в седле… У старосты триста крон жалованья… К тому же возмещение за поездки, да и честь какая… Это полегче, чем возить навоз на поля… Самому не надо надрываться, нанять можно, и все одно еще деньги останутся…

Три года спустя стал Ондриш помощником старосты, а еще через три нотар ему обещал должность старосты.

Он, Ондриш Мигак, будет самым молодым старостой из всех! Эта мысль так согревала его, что он не жил, а витал в облаках, с которых не видел, какая разгульная и веселая жизнь бьет ключом у нотара, и в присутствии служного его удручало лишь одно — жаль, нельзя сказать: те восемь тысяч, собственно, дал в долг он, а не нотар. Знай это служный, он, Ондриш, наверняка уж был бы старостой.

IV

Коль тяжело нагрузить воз, и железная ось не выдержит, сломается. А такую телегу и нагрузил нотар в Горках. Чуть треснуло — и все пошло прахом.

А треснуло вроде ни с того ни с сего.

Началось со ссоры на охоте с каким-то важным чиновником из финансового управления; тот из мести и возьмись за нотара. Как снег на голову свалилась на нотара ревизия, обнаружили злоупотребления, легко нашли недостачу; потом стали проверять предыдущий год, затем сделали ревизию за последние три года, и список всевозможных недочетов и злоупотреблений, обнаруженных за неделю, занял целый лист, а нотар не мог двинуться из дома к своим покровителям: ему разрешили выйти лишь когда все уже записали в протоколе. Но скажите, в какой нотарской канцелярии не найдется ошибок, злоупотреблений!..

В городе у него были влиятельные заступники, «свой» служный, с которым он был «per tu»[16], как говорили в деревне, но месть — великая сила, а финансовое управление шутить не любит. Злоупотребления, пусть незначительные, непредумышленные, а скорее по легкомыслию, но все же злоупотребления, а потому нотара хотя и не посадили за растрату — всего-то, говорят, каких-то неполных трехсот крон, да и то в двадцати трех счетах, — но с должности сняли, поскольку и других непорядков изрядно нашли контролеры, присланные позже уже поджупаном.

Друзья… Что ж, одни ему советовали наплевать на службу, вторые — подать на пенсию, а третьи — добиваться восстановления в должности, и нотар, следуя их советам, и действовал; общины за него «ходатайствовали», и кто мог, тот оказывал влияние, правда, и в пользу нотара, и против него. Как оно все там было, не знаю, я в панских штучках не разбираюсь.

И вот тогда-то на нотара обрушился удар и с другой стороны. Банки первыми зарегистрировали на его дом векселя, которые он наподписывал служному и всяким приятелям-господам, а тут и деревенские кредиторы-крестьяне тоже принялись доставать из потайных уголков заемные письма и забегали по адвокатам, в банки, в земельную управу, и только тогда узнали, сколько их — явных и скрытых кредиторов; они и сейчас еще многое скрывали, таили перед женами, семьями падение нотара, суля им свое будущее «повышение».

Почуял паленое и Ондриш Мигак, бросился спасать заемное письмо. То и дело бегал он в город под предлогом помощи, что он-де хлопочет за нотара как должностное лицо, как помощник старосты…

Нотар быстренько взял под дом ссуду, самую большую, какую только мог выдать «еврейский» банк; при этом он рассчитывал деньгами пустить пыль в глаза тем, кто выше его, заплатив «унизительные» для него долги, сохранить свое достоинство и оставить себе кое-что, спасти от кредиторов.

Зарегистрировал свое заемное письмо на восемь тысяч и Ондриш Мигак, заплатив сбор и адвокату.

Жене и матери даже в голову не пришло, что Ондриш тоже запутался в этих сетях; лишь после регистрации разнеслось, что и он погорел. Мать и жена напустились на него, но Ондриш опроверг их подозрения, показав Янкову книжку. Женщины и верили и не верили; мать все же пошла в банк узнать, как обстоит дело. Ну, там ей сказали правду: деньги сняты два года назад, на счету только то, что с тех пор послал Янко, а также то, что Ондриш положил как проценты.

Лишь после этого Ондриш признался жене и матери, как он поступил с деньгами брата. Ссор было, слез, причитаний. Женщины ели Ондриша поедом, так что потом даже сами испугались, как бы он себя не порешил с тоски и горя. Перестали попрекать его в глаза, но Ондрей нет-нет да и слышал откуда-нибудь из угла:

— Ох, суждено мне на старости лет идти с сумой…

Это причитала мать, и Ондрей просто из себя выходил, потому что матери до конца жизни хватит ее вдовьего содержания, на нее ведь записал отец в земельной книге и землю, что же ей плакаться? А вот себя, и брата, и детей он погубил. Но мать оплакивала свою беспокойную старость и не могла уразуметь, что у нее до смерти никто ничего не отнимет, и все не могла успокоиться.

— Ежели мне хватит, то и вам хватит, нешто вы не дети мои, — и переживала, не находя помощи и понимания. Горе, постигшее ее детей, было и ее бедой.

— Как написать это нашим, в Америку? — переживали все трое. Впрочем, не успели и придумать, как объяснить случившееся, а Янко был уже тут как тут. Деревенские ведь писали своим, сообщили и о том, что приключилось с нотаром и как на этом многие пострадали. Написали и про Ондрея. И все письма были в том духе, что, мол, ежели прежде люди ехали из Горок в Америку, то теперь поедут назад!

V

— Можешь взять все мое имущество, — встретил Ондриш брата.

— Я там надрывался не разгибая спины, а ты играючи взял да и спустил мои гроши. Как хочешь, а я опротестую твою долю.

Дело в том, что по пути домой Ян в городе зашел к адвокату, и это он присоветовал Яну поступить так.

— Я все подпишу, забирай! Я все равно нищий, пусть хоть у тебя что-то останется, — сокрушенно соглашался Ондрей.

Это смягчило сердце Яна, и он стал размышлять, раскидывать умом, как говорится.

Кредиторы пустили имущество нотара с молотка. Будь это в городе, за усадьбу нотара и сад с прилегающим участком выручили бы изрядно, вернул бы свое и Янко. Ну, а в деревне — кому из мужиков нужен дом в шесть — восемь комнат? Да и поля при нем нет, и подъезд к нему плохой, дом на холме, туда и на четверке груз не вывезешь.

— Приедет новый нотар, тот купит…

— Коли будет на что…

— Вот кабы общины захотели…

Это была спасительная мысль! Янко ухватился за нее.

— Надо убедить городские власти, — посоветовали адвокаты, и Янко с «американским размахом» взялся за дело. И честным путем, и всяко. Принялся обивать пороги, уговаривал, подкупал кого надо, направо и налево; в общинах пили, обещали, и поэтому на торгах Янко рискнул и купил дом нотара.

Банк подождет шестнадцать тысяч крон, но у банка на очереди примерно на восемь тысяч векселей по шестьсот — восемьсот крон, штук двенадцать, а потом их, Яна и Ондрея, восемь тысяч, а за ними — э, да что тут говорить…

Кто смеялся, иные не предвещали ничего хорошего, а те, что относились к братьям хорошо, так и прямо отговаривали Яна от покупки. Братья продали отцовское наследство, да и мать подписала отказ от своего вдовьего содержания. Остался у них только пустой дом.

— Восемь тысяч выплатили, да как банк посмотрит? Янко сможет все выплатить, только если найдет золотой рудник, — рассуждали в деревне. — Да и на что ему этакий домина? Ведь на это надо… коли перестроить панские покои на конюшни, хлева, амбар, кладовую… тут надо моргов сто земли… Да и как перестраивать? Усадьба на холме, не подъехать… Если только он дорогу проложит… или разобрать конюшни, хлева и перенести постройки в сад… — прикидывали в корчме мужики, качая головами и не одобряя Яновой затеи. Коль они, общины, не вытянут Яна Мигака из трясины, то его засосет, вместе с братом. При этом же рассказывались небылицы о Янковых долларах.

Прибыл новый нотар; он был беден. Общины не удалось склонить на покупку дома для него. Нотару они выплачивают деньги на аренду квартиры, и тот хотя и поселился в Янковом новом доме, но плату установил сам — триста шестьдесят крон. Янко сперва не хотел сдавать дом за такие деньги, но потом испугался, что нотар снимет в другом месте, и согласился. Правда, четыре морга приусадебного участка братья оставили себе, чтоб хоть как-то прожить, пока дело закончится.

— Триста шестьдесят крон, да ведь это проценты в банк за квартал с шестнадцати тысяч.

Пришел срок платить в налоговое управление. Пришлось опять идти в банк, а там уже не пожелали давать ссуду. Братья с трудом наскребли нужную сумму, заложив отцовский дом. Янко написал куму в Америку, и тот прислал, что у него было скоплено. Уже казалось, что они удержат за собой дом нотара. Трое адвокатов «вели дело» и без конца тянули деньги — то один, то другой, мол, тому надо дать, этому, и братья давали, одалживая где могли, а Янко складывал в американский чудной бумажник квитанции от адвокатов, и братья теперь больше в городе торчали, чем дома были.

— Сейчас главное — выиграть время, — говорили все три адвоката, когда Янко торопил их.

Жили все в отцовском доме. Земли у них не осталось, только та, что отошла к ним с усадьбой нотара; братья нанимались лес возить, так и кормились, а вот в банк выплачивать было не из чего.

Жена стала звать Яна назад в Америку — они там уже все проели, и она сама снова пошла на фабрику, а детей оставляет у кумы, землячки. Янко и рад бы, бегом побежал бы к жене и детям, да только как тут дела оставить? Чего добьются без него адвокаты? Нет уж, надо довести до конца.

VI

Не прошел и третий квартал, как дом нотара отошел банку. Янко, надеясь получить хоть что-нибудь, хоть топорище от топора, пустил дом с торгов. Покупателей не нашлось, дом купил банк, предложив свою цену. Ну, а уж банк поговорит с общинами по-своему — те купят дом для нотара, и банк не останется в убытке…

Злорадные люди смеялись над тем, как опростоволосился Янко, даже Ондриш испытывал какое-то удовлетворение — ведь вот, мол, сколько бедняк намучается, пока всего не лишится. Ведь он тоже хотел только добра, так же как и брат Янко. А ведь Янко — человек бывалый, опытный, свет повидал… и просчитался…

Мигаков будто обухом по голове ударили. Янко, тот вроде ума лишился, все грозился — адвокатам, общинам, всей округе, всем людям, которые могли ему помочь, и не помогли, а оставили увязать в болоте; ругался, обзывал их — они-де обманщики, сволочи, нелюди… Мать слегла, думали даже — не подымется, помрет.

— Подписала я, подписала, — причитала она, — до чего я дожила, где я приклоню голову на старости лет?

Все собирались у постели матери, плакали, и нередко день прошел, а у Мигаков калитка не скрипнула — ни к ним никто не шел, ни они никуда не выходили, все думали свою тяжкую думу…

— Поедем все в Америку, видать, это судьба, — сказал в тоске Ондрей. — Пиши, брат, насчет билетов… Я решился. Я чувствую свою вину перед тобой, я разорил тебя. И у тебя дети, да и у меня большая семья, надо мне подналечь, заработать…

Жена его — ни в какую, не поедет, мол, и детей не пустит. Лучше будет ходить на поденщину, а он, Ондриш, пусть едет один попытать счастья, как уехали уже те два старосты, что по миру пошли из-за нотара. Да и мать — стара уже, дорогу не перенесет, заступилась за свекровь жена Ондриша.

— Я не поеду, дети мои. Найдутся добрые люди, которым я прежде помогла, приглядят за мной в случае чего, а вам — помоги, господи… — И слез было, слез…

— Да неужто вы не постыдитесь… хозяйка из такого дома, а нынче пойдете христарадничать… Погибать, так уж вместе… — с горечью сказал Ондриш, подумав о нелегком и дальнем пути, и в словах его прозвучали отголоски былой спеси старосты, а сердце сжалось от горя; но решимость его от этого не убавилась, не видел он иного выхода.

— Да, уж надеяться на чужих людей, мама, хуже нет, — поддержал брата и Янко. — Нам всем одна дорога — за океан! — громко, будто открывая всем новую, неведомую истину, заявил Янко.

— Я вашего отца не покину, — мать привела еще и эту причину, чтоб не ехать.

— Отцу мы скажем «Прощайте, свидимся там!» — И Янко указал пальцем на небо. — А нам приходится уезжать к живым, если мы хотим жить.

— Я готов, со всей семьей, — ответил Ондриш. — Не по доброй воле еду, а только стыд мне тут оставаться… Брат мой, жена, мать, дети мои, как знать, что вышло бы из меня здесь, получи я должность, к которой так стремился… Мое счастье, что все так получилось. Я и так уже был как слепой. А теперь, даст бог здоровья, я всем, всем вам отплачу добром, только простите мне… Алчность меня обуяла, брат, позарился я на твое, а и своего лишился… Хотя оно и так бы я все потерял, иди я и дальше по этой крутизне — не для нашего она брата, не для простого человека. Сорвался бы я с этого откоса… А теперь — что ж, я гол как сокол, но я живой человек, и есть у меня воля… — И Ондриш заплакал, исповедуясь себе в грехах праздной жизни тех лет, когда исполнял должность в общине. Обнял жену и совсем размяк, чего с ним давно уж не случалось, а в последние годы и подавно… Тогда он привык приказывать, распоряжаться, ожесточился.

Янко написал насчет билетов. Но пока они пришли, сколько сил понадобилось старухе матери, чтоб покориться, смириться с отъездом; даже когда прошел страх (она боялась смерти в пути), не перестала ее глодать мысль — как она поедет к невестке, которую никак не хотела признать, и вот теперь будет дожидаться от нее куска хлеба. Помириться-то они помирились после рождения первого ребенка, когда из Америки прислали фотографию, но одно дело на расстоянии и совсем другое — жить под одной крышей…

На билеты в Америку Мигаки продали отцовский дом… Бог им судья — они не могли иначе… Но мне тяжело с ними расставаться.

VII

В Аллегане, на «Чешском холме», наискосок от угла Нью-стрит, поднимемся на второй этаж деревянного дома с балконом и заглянем в квартиру Яна Мигака. Уже подходя, за дверью, вы услышите словацкую речь. А войдя, увидите молодую женщину, — худощавая, бледная, но живая, подвижная, она с утра занималась уборкой, а с полудня крутится как белка в колесе. Пятилетнего Янко три раза отшлепала за то, что путается у нее под ногами и лезет с вопросами именно сейчас, а у нее столько дел, как никогда.

Янко, муж, прислал ей телеграмму, когда они приедут, и этот момент все ближе и ближе.

Она взяла у кумы шелковые одеяла, и теперь гостей ждут постели, застланные под самый потолок, как дома, в словацкой деревне; потолки тут не больно высокие, хотя дома́-то как башни…

Дочку Ганка уговорила лечь спать, обещая разбудить, когда папа приедет; третий малыш, годовалый мальчик (он-то больше всего и отрывал ее от дел), наконец уснул и теперь лежит в колыбели разнаряженный, каким не был с самого крещения.

А сама Ганка — в длинном розовом фартуке с перекрещенными сзади лямками и завязанными бантом, концы их развеваются, когда она торопливо снует по тесной кухне; платок повязан по-бабьи, руки голые до локтя, на пальцах поблескивают два золотых колечка да обручальное. Она готовит угощение — сегодня большое событие! Одно, уже готовое, она вынимает из духовки, другое ставит, третье подогревает, четвертое доваривает… Это досолить, то подсластить, и она знай поворачивается, то и дело поглядывая на часы.

Отчего она так волнуется? Ведь не первый раз они принимают гостей, и она справлялась. Муж и отец возвращается? Шурин с невесткой приезжают? Нет, свекровь едет. Та самая свекровь, что была настроена против их счастья, костьми ложилась и разбила бы его, не поставь Янко на своем или вздумай он слушаться мать и здесь, в Америке. Как же — он хозяйский сын, а она батрачка. Ганка не держит зла на свекровь, будет рада с почтением принять Янкову мать, пускай та поглядит, какая она работница, поймет, что зря опасалась… Лишь бы поверила мне, что я от чистого сердца все это делаю, думает Ганка. Да разве Ганка может, разве посмеет упрекать их в чем-нибудь? Кого? Ведь это мать, и дети, и золовка, все они хлебнули горя и одинаково несчастны: все имущество потеряли. Пропали и их с Яном сбережения. Ганка утерла слезу. И ее вклад был в тех полутора тысячах долларов, ведь она помогала их заработать, а потом скопить. Теперь-то свекровь не посмеет сказать, что у Ганки ничего не было. А сейчас мы все будем равны…

Такие мысли были у Ганки.

— Мама, я спать хочу, и ты не разговариваешь со мной… — говорит старший сынишка, у которого от ее мельтешения по кухне даже голова закружилась, да и поздно уже, в эту пору он уже спит, и сейчас прямо падает.

— Погоди, сынок, уже немного осталось, вот-вот приедут отец и бабушка, и дядя, и тетя, и ребятки, такие же, как вы. Мы и Ганичку разбудим. На-ка вареников и жди. Не оставляй меня одну…

Мальчик сонно берет тарелку с варениками, нацепив один на вилку, открывает рот, но глаза у него слипаются. И тут вдруг Ганка бросает все и бежит к двери, потому что там послышался шум, разговор, оклики и все по-словацки.

— Добро пожаловать, матушка дорогая! — восклицает Ганка, беря руку старухи, а та с плачем целует ее в голову… Ганка хочет поцеловать ей руку, низко наклоняется к ней, а старуха хватает ее голову, чтобы поцеловать в лицо, и они совсем запутались, в пору хоть смеяться. В коридор выбежал и Янко, оставив вареники, но стал как вкопанный: какие-то чужие люди и дети, а отец идет последним…

— Дочь моя, дочь моя, — и в этом голосе, охрипшем, прерывающемся от плача, все — прощение, радость и благодарность за любовь, которую старуха почувствовала по тому, как невестка поцеловала ей руку. Остальные стоят со слезами на глазах… Господи, осуши им их и дай хорошую работу, чтобы они вспоминали когда-нибудь отцовский дом, проданный, чтоб оплатить тяжкую дорогу сюда…


Перевод Л. Васильевой.

Загрузка...