Тяжелые двери банка медленно отворялись, — казалось, их с трудом толкает ребенок. Робко оглядываясь, вошла женщина, покрытая деревенским платком. В руках что-то завернутое в платочек, как заворачивают наши женщины молитвенники.
— Добрый день вам желаю, — сказала тихим, боязливым голосом, испуганно оглядела большое помещение и неуверенно направилась к моему столу.
— Добрый день, матушка Пуосткова! Здравствуйте! С чем пришли к нам? — проговорил я, выходя ей навстречу.
Она развернула платочек и достала из него бумажку.
— Давайте сюда, — отозвался дежурный чиновник, увидев вексель. Я беру вексель, и она, растерявшись, бормочет, что бумага еще «не выправлена», еще нужно сумму записать.
— На сколько же вам выправлять? — спрашиваю я и предлагаю ей сесть.
— Да вот, кабы на три кроны, прошу покорно, как раньше, — отвечает она, как бы стыдясь своих слов. — Хлеб не продала еще, да в долг взяли. — И вытерла рот платочком.
— Хорошо, матушка, да вы садитесь, — уговаривал я ее, точно родную, и, взяв вексель и ручку с пером, наклонился над столом, расправляя смятую бумагу. Однако рука моя с пером повисла в воздухе.
«Три кроны — да стоит ли писать такую малость?» — задумался я. Обязан написать. Три кроны, триста ли — все равно, вексель есть вексель. Три кроны тоже деньги. И снова в раздумье я уставился на старушку, пытаясь решить, что же, в конце концов, делать.
Передо мной на стуле сидела высохшая, маленькая женщина, лет шестидесяти пяти. Ноги, обутые в большие, не по ноге, старые сапоги, но достают до пола. Из-под платка выглядывает почерневшее, сморщенное, худое личико, с запавшим беззубым ртом. Маленькие, детские руки придерживают концы платка. Вся она не выше десяти-одиннадцатилетнего ребенка.
Глядя на Пуосткову, я решил, что ни выписывать вексель, ни начислять на него проценты не буду. Но как быть? Отдать вексель назад и сказать, что она больше не должна? А если она меня не поймет? Если я оскорблю ее подаянием, которого она не просит? Ведь уже пять или шесть лет каждые три месяца на моем столе оказывается этот вексель. Матушка Пуосткова относится к своему долгу со всей ответственностью и из взятых в долг двенадцати крон выплатила за эти годы по одной, по полкроны почти все — кроме этих трех крон, и никогда ей не приходило в голову признаться в своей бедности и просить сиять с нее этот долг.
— Я наберу денег, только прошу вас, подождите! — просила она, если в течение года ей случалось пропустить срок оплаты.
Она не умела ни читать, ни писать. Вексель за нее подписывал поручитель, состоятельный хозяин, человек добрый, готовый не только поручиться за нее, но и весь долг заплатить. Однако нам неловко было предлагать ему это, да, признаюсь, и расставаться с Пуостковой, столь серьезно воспринимавшей свой долг, было жаль. Как бы ни было, но пока она жива, мол, никому не придется платить за нее, и банк не будет в убытке. Лишь бы господь бог дал ей дожить, чтобы она могла снять эту заботу с души, ей и умереть тогда будет легче, со вздохом заключала она…
— А до тех пор не помру, — добавляла она, словно невесть какой тяжкий грех должна была искупить.
— А если уж и приведет господь помереть, не бойтесь, у меня ведь есть кому заплатить. Вот, к примеру, Ондро Крначе и Бета Врабле, и не они одни — еще и нынче взяли у меня хлебушка в долг. «Нету, говорят, матушка, подождите». — «Я подожду, как не подождать, дети мои, да только не забудьте». Опять же старая Бетулячка вчера, значит, в третий раз уж взяла… А я ей не дам. Мол, сперва долг заплати, я тоже задолжала за муку. И ведь упросила. Дескать, как станут ребятишки-сироты гусей пасти, заработают, вернут. Как же не дать, коли просят, ежели я знаю, что нет ничего у них, — развела она тощими руками и в нетерпении встала со стула. — Сколько же я должна по процентам?
Потому что уж сколько мы говорили, а не сказали, сколько ей платить.
— У меня хлеб на улице…
— Матушка, послушайте, что я хочу вам посоветовать. Чтобы не ходить к нам так часто подписывать вексель и к поручителю, дайте шестак на проценты вперед, и не надо будет приходить два года. Заплатите вперед проценты, — убеждаю ее, — а когда соберете три кроны, принесете. Когда будут, тогда и будут.
И я перенес ее в список мелких должников, как это иногда делают в банке.
— Три кроны… — говорит взволнованная и удивленная старушка, вынимая из-за пазухи тряпичный кошелек, — это для меня сразу много будет… Столько мне не заработать… Я бы лучше по кроне, по полкроны… Да что уж делать, когда вы так решили… — И, огорченная, кладет мне на стол шестак.
«А ведь я ей не помог, — подумалось мне. — Она не поняла, чего я хочу. Ей кажется, что так еще тяжелее».
— Поймите, вам не нужно будет сюда ходить четыре раза в год, каждый раз переписывать вексель, а нам каждый раз его в книги записывать. Книги дорогие… — пытаюсь успокоить ее.
— Вы сами знаете, как вам лучше. Значит, мне теперь не приходить? — спрашивает еще раз, чтобы убедиться, что ходить на самом деле не нужно.
— Не нужно, два года не нужно, — уверяю ее, думая про себя, что через два года ее, пожалуй, уже и в живых не будет.
Но она и по сю пору жива. Бедняга, лучше бы ей умереть. Это было бы для нее избавлением. Если б так вышло, поручитель заплатил бы долг, а я не писал бы рассказ.
Прошло уже два года, а она все не платит в банк. Но этой весной она снова появилась и пустилась в плач, — мол, у нее уже была крона, однажды целых две спрятала, да сын выпросил, другой раз невестка вытянула, а как-то раз даже силой у нее забрали, мол, «вы тут обойдетесь».
— Так я пришла, чтобы подождали, и проценты принесла… — и выложила шестак.
— Этого на целый год хватит. Сейчас деньги дешевле стали… — утешил я ее, вспомнив с трудом, что еще два года назад внес ее в списки мелких должников и вексель лежит где-то на самом дне кассы.
— Вот ежели хватит… Что-то уж больно мало. Ведь я только шестак дала. Может, ошиблись, когда считали?
— Нет, матушка, все правильно.
— Хватило б до праздника всех святых. А то я прошлой осенью руку сломала тут вот в запястье. Упала с чердака, когда белье вешала. Стара стала, голова кружится, очнулась в сенях, лежу, а рука, как плеть, болтается. Ничего делать не могла, одной рукой хлеба не вымесишь. Вот пойду на свеклу, заработаю, тогда уж и верну вам. Только не беспокойтесь. Пока жива, про вексель не забуду. Мне уж и так говорят: «Плюньте вы на него, что у вас заберут?» Как бы не так, дети мои, совесть потерять на старости лет… Я так не могу… Это что ж получается? Как брать деньги, так «пожалуйста, прошу вас», а потом отказаться, мол, «сами платите, могли не подписывать, знали ведь, что у меня ничего нет». Нет уж. Вы так и сделали б, да только не я. Пока жива, не откажусь от долга, а помру — останется одежда, перина, сундук, постель — это все продать можно…
Я заинтересовался жизнью этой необыкновенной женщины, но никто не мог мне ничего толком рассказать.
— Господи, да кому было дело до того, как ей жилось, какая она была?
И то верно, подумалось мне.
У нас в Словакии любят рассказывать о господах, графах, принцах, разбираются в родословных цесарей, но вокруг себя мало кого замечают, даже если это человек в нравственном отношении совершенно особенный. Среди своих никто из нас не ищет примеров, будто все мы одинаково хорошие или одинаково плохие и не можем друг друга ничему научить. А стоит хоть немного задуматься — какую жизнь прожила матушка Пуосткова, какой она была до самой старости, до сегодняшнего дня…
С мужем ей не повезло. Чудной был человек. Работать не любил. Ковырнет мотыгой, махнет косой или вилами — и ладно, хватит. А если, еле-еле собравшись, подряжался куда на работу, набрав еды на неделю, то возвращался на второй-третий день домой. Сумка пустая, а на работу жалуется, — мол, тяжелая, нудная, плата маленькая, лучше уж на печи голодным пролежать, чем за три-четыре шестака целый день спину гнуть. Ладно б и лежал себе на печи, но ведь вечер придет — есть хочется, утром светает рано — опять бы поел, да и обед бы не помешал. Когда голодный — сил нет, как наелся — спать тянет, жаловался он.
Вот и полеживал. Если жена гнала его на работу, прикидывался больным. К тому же курил. А то вытянет два-три крейцера на паленку — и в корчму, на уголок, еще и других от работы отвлекает. Она, глупая, поначалу верила в его болезни, а потом свыклась, и, если ему хотелось, делал кой-какую работу по дому, а она ходила на заработки, чтобы прокормить его. Муж даже за сыном, а он у них один был, и то как следует не доглядит. Тот вечно приходил домой весь исцарапанный и оборванный.
Когда мальчик подрос, пошел на заработки и сначала помогал матери содержать отца.
Но потом стал копить на одежду, дескать, он жениться собирается, и уже ничего матери не давал: пусть отец сам идет работать. Словом, вырос, стал ухаживать за девушками и свой заработок тратил на себя.
Отец по-прежнему целыми днями лежал и, как я уже упоминал, выпивал да покуривал. Однажды пришли его даже проведать, будто больного, а он в это время занимался тем, что донимал жену, чтобы она ему на паленку да на закуску дала.
Сын женился, нанялся в работники, а жену привел к свекрови и «больному» свекру, — мол, так будет легче матери платить хозяину за жилье, я помогу.
Да где уж там!
Он и жене-то мало что давал, и она с детьми, которых с каждым годом все прибывало, висела на шее у старухи матери.
Невестка ходила на заработки, старуха тоже. А что же отец и сын? Один валялся на печи либо на лавке, якобы больной, другой — батрак, приходил домой раз в две-три недели, ссорился с женой и матерью, напивался с отцом и выгонял всех на улицу.
Отец держал сторону сына, потому что побаивался, к тому же пьяный сын приносил отцу то табаку, то четвертинку.
Через несколько лет детей было как птенцов в гнезде, так что мать и невестка не могли вместе уходить на работу. Тогда стала работать одна невестка, а мать сидела дома, пекла хлеб и продавала в городке.
Сначала дела шли хорошо, хлеб удачно продавали. Пекли ночью, помогала и невестка, придя с работы.
Но прошло несколько лет, внучата стали такими прожорливыми, что съедали заработок «горячим», в буквальном смысле слова, еще и мало было. До того дошло, что старой Пуостковой не хватало денег на муку. Одалживала, возвращала, но не все и не всегда. Еще и сын приходил, «одалживал» у матери последний крейцер: «Только до первого числа». Когда возвращал, когда нет, однако требовал у матери денег снова и снова, если же мать не давала или просто не было у нее, выгонял ее из дому, кричал, что не будет платить аренду, напивался с отцом, выгонял жену и детей на улицу, так что даже отец усовещивал его:
— Оставь их, ведь наработались, пусть хоть в тепле побудут.
Но тот буянил пуще прежнего, чтобы жена боялась, да не вздумала в его отсутствие с другими его позорить.
— Грех и подумать такое, не обижай ее. Мало ей твоих детей, что она станет еще на сторону за этим добром бегать? Эх, сынок, дурное думаешь, помолись богу, чтобы избавил он тебя от этих мыслей, — увещевал его отец. Да куда уж там — они продолжали вместе пить, и слова отца не имели никакого веса.
И сын все равно выгонял жену на улицу, таскал ее за волосы. Так уж заведено у пьяниц.
Наконец господь бог сжалился над Пуостковой: прибрал мужа.
Сын с горя на поминках так упился, что разогнал всю родню, а «старой ведьме-матери» грозил, что раз она его не бивала, так теперь он ее бить будет. Бог знает, с чего он такое сказал. То ли с горя, то ли с перепою, то ли еще от чего. Жена и дети, кто с вечера, кто к ночи, вернулись домой, а «старая ведьма-мать» больше не пришла. Невестка ходила, уговаривала, плакала, но мать не вернулась.
— Доченька моя, нешто хочешь, чтобы он меня покалечил? Тебе ж придется за мной ходить. Мало тебе, бедной, было мучений со свекром за эти двенадцать лет?
— Матушка, ведь он уже каялся, что вас обидел, да стыдится к вам идти.
— Дай бог, чтоб хоть подольше стыдился, безобразничать не будет.
Мать нашла себе за три золотых каморку, перенесли они туда с невесткой старый сундук, постель, и стала на старости лет (ей было уже за шестьдесят) жить одна.
А так как теперь всюду есть банки, попросила хозяина поручиться за нее и взяла в банке ссуду. Разделалась с мелкими долгами, пекла хлеб, продавала, кормилась, зарабатывала где придется, горе мыкала. Зато теперь уж если что могла приберечь, то не пьяный сын отбирал, а внучатам отдавала. Радовалась, что «отдохнет» от сына-злодея, к тому же реже видела его, воображала, что он не такой уж плохой.
Была всем довольна и просила у бога лишь здоровья.
Когда мать отделилась, невестка с детьми частенько наведывалась, звала мать назад, а старая Пуосткова угощала их, еще и с собой давала. Ведь «отец, хоть и не заработали — пропили», говорили теперь вслед за матерью и дети.
В последние годы жизнь изменилась. Помнится, прежде, лет двадцать назад, косарь получал пятьдесят — шестьдесят крейцеров, гребщица — шестнадцать — двадцать, словом, за работу платили мало. Теперь стали платить хоть чуть-чуть побольше.
В позапрошлом году соблазнилась этим и наша Пуосткова. На хлебе она немного зарабатывала. А тут как раз людей нанимали на свеклу в имение в южной Словакии. Нанялась и старая Пуосткова. Мол, работа не тяжелая, слава богу, обещали платить сорок крейцеров, и харчи и крыша над головой. Не могла и сосчитать, сколько до осени заработает.
Заработала!
Чтобы сохраннее были, отдала, как и другие простодушные женщины, деньги хозяину, который обманул. Деньги их какие пропил, какие на адвокатов извел, чтобы вернуть какое-то несправедливо описанное имение. Взять с него было нечего, еле домой добрались.
Пуосткова оплакала свои крейцеры, но что было делать? «Хозяин обещал, что, когда заработает, отдаст», — утешала она себя, духом не упала, стала опять хлебы печь и свой шестак в банк принесла.
Тогда же зимой, поднимаясь на чердак с бельем, удала с лестницы и сломала руку.
Лечили ее женщины.
Но в каморке было холодно, есть было нечего, словом, смерть пришла.
Нашелся-таки добрый человек и сообщил об этом общинному управляющему. Староста с доктором велели забрать ее и перевезти в «шпиталь», вернее, в барак, построенный близ кладбища на случай холеры. Ухаживала за ней жена могильщика.
Сын, прослышав об этом, напился, и так ему стало жаль мать, что он выпросил у своего хозяина телегу и приехал за ней.
Ей при этом сильно разбередили руку, но сын чуть не силой забрал ее домой. Плакал и каялся, говорил, что не забыл, что она его мать, что родителей почитать надо, что все бы отдал, да в доме ничего нет, но теплый угол найдется.
Мать благодарила и гладила пьяного сына по голове, отчего он вконец расстроился и отругал ее, что ушла из дому — «вот как вам это отливается».
Как-никак он сын ей, а не щенок приблудный, уж он о ней позаботится.
Но ей вдвойне было тяжело у сына, когда он по воскресеньям и на праздники приходил домой.
Чтобы хоть как-то помочь семье и даром хлеб не есть, продала она кое-что из одежды и часть перьев из перины, так и давала в общий котел. Да и добрые люди кое-что приносили. Дай им боже!
Продав последнее, старушка, совестясь объедать невестку, собралась потихоньку и вернулась в свою каморку.
Этой весной Пуосткова опять нанялась на свеклу. А за то, что прошлый год ко дню всех святых она не принесла денег в банк, пришла с извинениями просить, чтоб мы ей хоть на зиму перинку оставили, уж больно в каморке холодно.
У меня слезы навернулись на глаза, я постарался ее успокоить и отправил. Она ушла.
Однако на Юрьев день она снова появилась.
— Что вы хотите?
— Я пришла свой долг уплатить. — И достает деньги.
— Да вы же еще не были на свекле?
— Эх, да это я хотела на похороны себе отложить, что там заработаю. А нынче перину продала, которую вы мне осенью оставили, чтобы проценты заплатить. Сколько же с меня еще приходится? Посчитайте как следует. Я и так ведь задолжала… — И она стала вынимать своими скрюченными пальцами деньги из тряпицы.
Перевод О. Белозеровой.