Я знал его — хвалил отцу-старосте, декану-священнику, — аттестации у него были хорошие, и школьное попечительство прислало его к нам учителем. Был он молодой, мне — семнадцать, ему — девятнадцать лет. Только что учительскую семинарию окончил.
Кто же был тогда у нас деканом?
Я уже начинал понимать кое-что, как ни душила во мне венгерская учительская семинария всякую способность мыслить. Я знал, что наш священник — с Оравы; над дверью у него красовался какой-то герб, и учителя благоговейно внушали мне, что декан — «дворянин», а стало быть — венгр.
— С Оравы — и венгр?.. — не укладывалось у меня в голове. Должно быть, так и есть: мне, ученику, он много лет на мое приветствие отвечал по-венгерски и вообще, кроме как с мужиками, ни с кем и слова по-словацки не сказал.
Несколько лет назад, когда ремонтировали наш костел, он велел расписать все сплошь святыми королями Штефанами, Имрихами, Маргитами, коронами и гербами венгерских королей; в общем, от входа до ризницы, от верхнего свода до самого гроба господня за третьим алтарем, все стало венгерским. Прихожанам эта «мадьяризация» костела обошлась более чем в шесть тысяч гульденов, и тем, что побогаче, пришлось, отнюдь без всякого на то удовольствия, выплачивать в течение нескольких лет до сотенки. Уж и находился старый учитель по домам, обивая пороги, пока собрал деньги. А в благодарность за это, да за тридцатилетнюю работу учителем его раньше времени отправили на пенсию в десять гульденов — только за то, что не умел он правильно говорить «по-угорски», как называли венгерский язык декан, а за ним и все деревенские. Декан первый и выжил его — нынче, мол, не те времена, что прежде, когда учителю и до семидесяти лет работать дозволялось и когда детей учили на словацком языке.
Еще мы видели, что декан богат, а живет скупо. Не больше двух-трех раз в году устраивал он «господам» званый обед, и тогда его экономка собирала по соседям, что могла, лишь бы дешевле вышло да не очень-то разнеслось бы, кто будет у них в гостях из «ясновельможных господ». Обычно декан отказывал себе, в чем только мог, а люди говорили, что это он экономит, чтоб получить место каноника.
— Для этого большие деньги нужны, — шептались мужики.
А что деньги у декана были, в деревне знали очень хорошо, потому что брали у него в долг тысячи и под проценты, и за отработку на поле, да и спирт приносили ему, разбавляя им обычную «приходскую» паленку.
Еще школьником слышал я, как на учительских советах декан пьет здоровье «высоких господ» из лесного ведомства, истовых венгров-патриотов, к тому же славных охотников. Тогда его назначили церковным школьным инспектором, и деревня не могла дождаться, когда же его, наконец, возьмут в каноники, ему ведь уже почти шестьдесят лет.
Новый учитель приехал в августе.
Крестьянский сын из соседней деревни. Но большой задавала и ярый почитатель всего венгерского. Поздороваться, заговорить с кем — не дай бог, уронил бы свое достоинство. Стряпала для него сестра, девушка, одетая как барышня; она тоже с деревенскими не общалась, ни с кем не зналась, разве что с тем, у кого молоко брала. За три месяца учитель не удосужился даже познакомиться со школьным попечительством. Поначалу в костеле он еще был общительным, пока учился петь, помогать за органом сопровождать службу, но, постепенно входя во все дела, он все больше сторонился односельчан, держался все более холодно. Ходил он только к священнику, и довольно часто, — на поклоны и по всяким школьным и предпраздничным делам. Кроме этого, он ходил только на почту. А так — никуда. Ни в корчму, ни в кегельбан. Сидел, как и священник, дома. Поп считал деньги, учитель бренчал на пианино. По-словацки знал, как у них дома в деревне говорили, но на улице с мужиками он не разговаривал, а встретится ему какой-нибудь пан, беседовали по-венгерски. Да вы таких знаете… Первое, что он ввел в школе, были венгерские буквари; а священник выпросил даже у начальства в дар школе венгерские катехизис и библию. Ко дню святого Михаила дети уже зубрили inni, vinni, ríni[9], и родители с любопытством заглядывали дома в учебники, а когда доходили до «нь», «ш», «ль», «ть», спорили с детьми из-за произношения и с глупым видом слушали, как их дети болтали по-венгерски стишки, песенки, «гейретютю»[10]; на улице раздавалось: «дичиртешик»[11], «аласолгая»[12], «ё эштит»[13], а ребята постарше стали опасаться, что со словацким совсем худо будет; появилась некая тетрадка, к которую записывали детей, говоривших по-словацки, и потом то одному, то другому вешали на спину бумагу с изображением осла, пока не удавалось передать его следующему.
Учитель доверия не завоевал, но не из-за венгерского, потому что деревенские, хотя и ворчали, но признавали, что детям в школе нечего было б делать, кабы для них не выдумывали чего-нибудь новенького; а не доверяли ему за его надменное поведение, за то, что насильно насаждал всякие новшества в церковной службе да что не пытался сблизиться с деревенскими.
Не заходил он и к нам, к отцу-старосте, хотя мы два года вместе пробыли в учительской семинарии. Когда он хотел пойти со мной погулять, стучал палочкой в окно моей комнаты или передавал через детей, предлагая сходить куда… Этакий застенчивый селянин! А все из-за своего характера, да и священник его в этом поддерживал; сам-то священник за тридцать лет тоже ни разу не зашел в дома односельчан, разве кого исповедать надо было или когда с крестным ходом после рождества ходил благословлять жилища, но все быстро, быстро, как все говорили — «лишь бы собрать». Священник сразу похвалил учителя, что тот ни к кому не ходит — в нашей деревне, мол, все спились, в каждом доме паленка, жженка, а по воскресеньям и в праздники за полночь, а то и до утра в карты режутся.
В начале сентября я уехал в семинарию. Об учителе почти не слыхал, отец раза два в письме мимоходом упомянул, что, мол, гордый он, никого знать не хочет, не здоровается, ни с кем не заговаривает. Подарок — фрукты и повидло, мол, не принял, хоть я старался выбрать ему яблоки и груши самые красивые; мне их Матё (это брат мой) помогал срывать с деревьев. Он надеялся, что и ему перепадет из угощения, а пришлось все принести назад. Я написал им, что подарки учителю через детей не посылают, но у нас это давно заведено, и родители никак не могут этого понять. В самом деле, почему? Когда-то они сами также приносили учителю подарки, и все было в порядке. С мельницы, писал отец, послали уток, но и их учитель не принял. Это разнеслось по деревне, и после уж никто не осмеливался преподносить подарки. Учителя считали высокомерным господином, брезгует, вишь, яблочками из крестьянского дома, и пошла ходить из уст в уста пословица о нем: «Стал мужик писарем, а думает, что кесарем».
Сестре его жаль было отсылать назад и фрукты и уток, но она не посмела их принять, потому что брат, хоть только этим летом закончил учительскую семинарию, считал: хочешь считаться недоступным — избегай подобных вещей…
Я приехал домой на рождественские святки, как раз за день до сочельника. Поздоровался дома со всей семьей и тут же отправился к учителю показать табель да рассказать, что нового в семинарии. По два часа в неделю, — правда, это не обязательные лекции — преподают словацкий язык — чтение и правописание. В Клашторской государственной учительской семинарии в 1891 году действительно ввели изучение словацкого языка с тем умыслом, чтобы учителя, знающие родной язык народа, легче могли насаждать венгерский и в школе, и в деревне. Учитель остался к этой новости равнодушен, и мы, как и прежде, говорили только по-венгерски.
Его сестра напекла пирогов, несколько штук уложила в корзинку и под вечер поспешила домой, в деревню неподалеку. Если бы она на рождество не побывала дома, то и праздник был бы не в праздник. Мне понравилось, что она говорила об этом от души. Для меня тоже наступили счастливые дни: провести праздники дома, играть у дядьки в карты на орехи и пить сладкую, как мед, жженку.
Сестра ушла; у учителя было много дел, забот: он разучивал на старом пианино, о котором уже шла речь, рождественские песенки, все новые, потому что наши старые, трехсотлетние, считал несерьезными, недостойными, под них, мол, только плясать! Он играл и пел, я ему подтягивал; нам вдвоем предстояло назавтра в полночь, и в первый день праздника, и в течение всего рождества перекрикивать всех, на что я не надеялся и опасался за исход, боясь опозориться. Ладно, отвечает-то за это учитель, — утешился в конце концов я.
Домой я вернулся поздно вечером; домашние упрекнули меня в том, что теперь я, видать, никого, кроме учителя, и знать-то не захочу. Поэтому в сочельник, с утра, пошел я на поклон к пану декану. По старой привычке поцеловал ему руку, показал отметки, и он остался очень доволен мной. Усадил меня на канапе, дал наставления на праздники и на прощание всучил кипу венгерских газет, чтобы я за праздники их перечитал. Придя домой, я тут же принялся за чтение, отец тоже то брал, то откладывал газеты; на детей прикрикнул, чтоб тихо было. Мать пекла пироги; первый принесла попробовать нам с отцом. Потом отец сказал, что в праздники будем топить в обеих комнатах, чтобы Иожко, то есть я, мог спокойно читать.
— Там карты… а к дяде или куда еще незачем ходить…
— Ему такое и не подобает, — добавила мудрая мама.
— А захотим сыграть, дома перебросимся!
Но я подумал, с отцом играть в карты не годится. Отец — все-таки отец.
— Вот бы учитель пришел… — осмелился подумать вслух отец.
— Коль ты с ним дружишь, приведи его… Я таких пирогов напекла, что их, право, не стыдно и «ясновельможным» подать, — похвалилась мать.
— А вы с ним на «ты»? — спросил меня отец.
— Нет.
— Ну вот, видишь, мать, как же он может его приглашать?.. Он небось к священнику пойдет.
— Конечно, — согласилась мать. — Ясновельможный пан его никуда не отпустит… Боится поди, что мы его напоим…
Днем я снова заглянул к учителю, мы еще порепетировали; получалось у нас неплохо, и, как бы между прочим, предложил ему прийти в сочельник к нам на ужин — отец и мать, мол, будут очень рады…
Он отказался под тем предлогом, что его, вероятно, пригласит декан. И разумеется, он не сможет отказаться, даже если он и пообещает мне прийти.
— Пока он меня еще не звал, но каждую минуту можно этого ожидать, — учитель был неразговорчив, словно занятый мыслями о том, что будет говорить у декана на ужине. Он уже и по-праздничному во фрак нарядился. Волосы прилизал волосок к волоску; манжеты, воротничок, галстук и рубашка на нем так и хрустели — все новое, на ногах лаковые ботинки, брюки с отворотами. Маленькие усики были стянуты подусниками, он так и пел, подметая пол фалдами распахнутого фрака. Был он весь красный и благоухал, как и вся большая протопленная комната, в которой совершенно терялись несколько предметов мебели, несмотря на усилия сестры расставить ее так, чтобы они были заметнее или попадались на пути, — все равно комната казалась пустой. Сестра жила в соседней комнате, в которой я не бывал.
Мы еще немного попели, начало смеркаться, и я отправился домой: младшие братья и сестры поди совсем терпение потеряли. Наверняка, хоть и облачно, высматривают первую звезду. Да и мать без меня ужина не подаст.
На улице тихо, ни одна собака не лает, ноги утопают в мягком снегу, из окон пробиваются тонкие лучики света: по дороге я встретил лишь двух-трех бедняков, фабричных, которые только что вернулись из города и, видимо, заходили в лавку или в корчму купить что из питья да закусок на праздник. Поздороваемся негромко — и каждый спешит своей дорогой.
Поднимаясь из деревни на наш пригорок, я услышал, как в некоторых домах уже поют: «Время радости, веселья к нам пришло…»
— Ты один?..
— Он к священнику пойдет.
И старые и малые с облегчением вздохнули.
Сели за стол; веселое пение сменялось плачем — увидимся ли, мол, через год, — и слезы наши капали в горячую паленку с медом и маслом. Но заели мы горе пирогами, а там и поужинали основательно.
— Только не сразу убегай, — проговорил отец.
Я-то подумал о дяде, о его компании, об орехах, картах до заутрени, — отец же решил, что я собрался к учителю. — Все равно его еще нет дома.
— Надо полагать… Еще у священника, ужинает. Хоть раз в году… — неуверенно добавила мать, хотя все знали, что и сегодня, может быть, у священника, как всегда, на ужин одна простокваша.
Подчиняясь обычаю, сыграли мы со старшими и отцом в карты; мать с младшими детьми задремали, потом и заснули, а я, как только удалось проиграть братьям все орехи, оделся и пошел к учителю, хотя мне очень хотелось пойти к дяде. Отец раскурил трубку и прилег под печку на лавку — ждать полночи.
В школе горел свет. Не так ярко, как в начале вечера, когда лампа стояла у окна на пианино и свет пробивался сквозь занавеску, но все же горел.
Я постучал. Никто не отозвался. Взялся за ручку — дверь отворилась. Вошел. На столе, застеленном белой скатертью, в высоких подсвечниках горят две свечи. Учитель повернулся ко мне. Смотрю на него: то ли спал он, то ли плакал? Глаза красные, ресницы еще мокрые. Протянул мне руку и оставил ее в моей.
— Что случилось? — невольно по-словацки спросил я.
— Ничего, просто мне взгрустнулось, — ответил он тоже по-словацки.
— Из-за чего?
— Из-за моих. Знали бы дома, как провел я сочельник первый раз на службе…
— Так что, пан священник вас не пригласил?
— Нет.
— Вот так и обманываешься в человеке, образованном, на которого полагаешься больше всех… А у нас в любом доме вас приняли бы с радостью, как своего, как меня. В любом доме рады были бы вас видеть, — добавил не очень складно и помянул декана недобрым словом из-за его великой скупости.
— Да я уж об этом много думал. Буду жить не по его разумению, а так как сам чувствую. Как люди могли меня полюбить, когда я перенял его глупое чванство, слушал его наставления…
— Пойдемте к нам ужинать…
— Да мне ведь не есть хотелось. Сестра всего вдоволь напекла. Мне хотелось просто посидеть с искренними, сердечными людьми…
— Без этого и мне праздник был бы не в радость… Последнее рождество дома, а там — и я буду среди чужих, как вы…
— Не обращайся ко мне на «вы»! Здравствуй же! — И он подал мне руку. — Ты вот не стыдишься этих людей, своей деревни.
— Да уж, не то, что наш священник, который все тридцать лет только за тем и следил, чтобы люди еще за три версты до его дома волосы приглаживали, ноги вытирали, да чтоб подношения пожирнее были, руку целовали, шапку снимали, в сенях ожидали. Знаю я его и слышу, что о нем говорят. Не стыдись бедных наших крестьян. А в венгерском народе, что же — все куколки? Не будешь стыдиться нашего мужика, так в каждом доме найдешь больше любви и приветливости, чем в доме священника.
Так вот утешал я его, и жаль мне было, что он не поужинал с нами. На другой день вся деревня знала, что декан не позвал учителя в сочельник, и такого человеколюбия исполнилась вся деревня, что каждый рад был бы послать учителю самое лучшее, что имел, знать бы только, что он примет. Зато теперь здоровались с ним приветливей. Обедал он у нас.
Да, как бы мне чего не пропустить: вечером, выговорившись как следует, мы поужинали его пирогами и чаем; и он в ту же ночь разучил еще наши старинные деревенские песни:
Сладко спал в овчинах бача,
три волхва пришли судача…
«Бача, встань! Да вытри нос,
родился Иисус Христос!»
и т. д.[14]
И в школе, и вокруг нее стало шумно, будто целый сонм ангелов помогал нам петь. Это были дети, молодые люди, они собрались под окнами школы и пели вместе с нами. И всем казалось, будто и вправду родился Мессия. Даже декан перестал мне казаться неприятным: таким ведь я знал его уже многие годы.
На другой день мы объявили вздорной сплетней слух, будто учитель ждал приглашения к священнику на ужин, а я через Матё вернул декану его венгерские газеты — непрочитанными. Мы снова стали словаками!
Перевод Н. Аросьевой.