Фрау Дегенхард сидела рядом со мной в машине, на коленях у нее стояла большая сумка. Она явно нервничала. Я завел мотор и то и дело проверял рукой, заработала ли печка: переднее стекло от нашего дыхания без нее мгновенно покрывалось пленкой льда. Мимо, кивнув нам, прошагал к своему «трабанту» Вильде и, прежде чем усесться в машину, расчистил глазок на замерзшем ветровом стекле и с громким треском скрылся из виду, оставив целое облако сизого дыма.
— Чего же мы ждем? — спросила фрау Дегенхард.
— Чтоб печка заработала, — ответил я.
— Зачем? — спросила она. — Мне не холодно.
— Переднее стекло все время замерзает, — терпеливо объяснил я.
Было, наверное, градусов шесть-семь ниже нуля. Холод пришел с востока; в Москве теперь, должно быть, все минус двадцать.
— А у Вильде стекло не замерзает? — спросила фрау Дегенхард.
— Еще как замерзает! — ответил я. — Сплошной лед с обеих сторон!
— Что же это он не ждет, пока печка заработает? — спросила фрау Дегенхард.
— Кто его знает, может, у него там прибор для слепых полетов, — заметил я. — Но что у него две дырки в талоне, это я знаю. Потерпите немного, сейчас поедем.
— Мне очень не хотелось бы, — сказала фрау Дегенхард, — чтоб Клаудия сама лезла в ванну.
Я выехал. Вахтер поднял шлагбаум. Я уселся поудобнее и не переключал вторую скорость, пока мы не выбрались на улицу.
— Вам действительно надо немного передохнуть, — сказал я. — Не знаю, у меня теперь нет уверенности, правильно ли мы поступаем, собираясь дополнительно загрузить вас в ближайшем будущем.
— Да что вы вообще обо мне знаете, — вдруг вырвалось у нее. — Разве я когда-нибудь не справлялась с работой в институте? А трое детей? Подите-ка вырастите их в одиночку!
С ее жизнью я и впрямь был знаком лишь в самых общих чертах. Ее отношение ко мне я всегда расценивал как теплое, но чисто товарищеское. Однако сегодняшний инцидент, начавшийся как шутка, а потом вылившийся во вполне серьезную сцену, показал, что в ее отношении ко мне кроется нечто такое, от чего у меня возникло тягостное чувство неловкости, но я тем не менее считал совершенно излишним задумываться над этим.
— Да, — сказал я уклончиво, — иногда личная жизнь требует от человека больше, чем работа.
Она хотела было возразить, но в это время я притормозил, да так, что машину занесло и мы едва не въехали на тротуар, лишь чудом не сбили столб с дорожным знаком, а фрау Дегенхард бросило прямо на меня.
— Вы прежде лучше водили машину! — сказала она, кинув на меня уничтожающий взгляд.
— А здесь лучше посыпа́ли, — отпарировал я. — Гололед, черт его побери!
Но на самой улице скользко не было.
— Посыпают чем ни попадя, — сказал я. — Вот бы Леман посчитал как-нибудь на своей машине.
— Что посчитал? — спросила фрау Дегенхард.
— Что выходит дороже, — объяснил я, — вмятины из-за гололеда или коррозия из-за этой дряни. Полезно было бы прикинуть, пусть приблизительно, хоть в грубом приближении!
— Зачем? — спросила фрау Дегенхард. — Подметки от этого не портятся.
Я искоса взглянул на нее: лицо ее было замкнутым или задумчивым, во всяком случае, сейчас оно мне показалось чужим. Всю дорогу она молчала. А я не предпринимал попыток ее разговорить. Где она живет, я знал, потому что прежде иногда подвозил ее. Когда мы остановились у ее дома, она все еще продолжала сидеть в машине, будто ей уже не нужно было спешить.
— Все были здорово шокированы, когда Вильде на вас набросился, — сказала она. — Но вас это не выбило из колеи.
— А что, по мне было заметно? — спросил я.
— Нет, — ответила она. — Я одна заметила. Потому что я все в вас замечаю.
— Я хотел, чтобы Вильде поднял шум, — сказал я, — но не думал, что он ополчится против меня.
— Пусть это послужит вам уроком, — сказала она.
Тогда я посмотрел ей в лицо и спросил:
— Что это вы на меня так взъелись? Думаете, я не вижу? Я же не идиот!
Она молчала.
Я добавил:
— Как сказал бы Босков, давайте выкладывайте, полегчает.
— Но не в машине же, — сказала она, — подниметесь со мной выпить чашку кофе?
— Согласен, давайте выясним все до конца.
До сих пор я ни разу не бывал в ее квартире и, поднимаясь с довольно тяжелой сумкой на второй этаж, спросил:
— Как вам здесь живется?
— Хорошо живется. У нас три комнаты, кухня, ванная, Третья комната крошечная, но мне хватает. А центральное отопление просто бесценная вещь.
Ей не понадобилось ни звонить, ни отпирать, потому что дверь распахнулась, едва мы оказались перед ней.
Я был знаком с детьми, и они меня знали, но я не видел их уже несколько лет. Вероятно, поэтому восьмилетняя Клаудия не захотела меня признать. Она еще не успела залезть в ванну, но дело уже явно к этому шло. Она была почти голышом, но чувства стыда, как видно, не знала: стоя в одной рубашонке, едва доходившей до пупа, она разглядывала незваного гостя, который здоровался с ее братьями, и пришла к выводу, что он чересчур высок.
— Ты Томас, — сказал я младшему, — а ты, значит, Михаэль, верно?
— Верно, — подтвердил старший.
— А вы тот самый Киппенберг, — сказал Томас мрачно, — который отправил маму в ссылку.
— Это он где-то подхватил, — невозмутимо произнесла фрау Дегенхард, снимая пальто.
Она прошла в кухню и поставила чайник.
— Очень грустно, — сказал я, — что в этом доме до такой степени упал мой авторитет! Может, модельки «олдтаймеров» поправят дело? У меня дома как раз две стоят без всякого применения.
Оба мальчика отреагировали, но не слишком бурно.
— «Олдтаймеры», конечно, вещь классная. Но у нас их еще нет, — заявил старший.
— Можешь считать, что есть! — сказал я. — А ты — Клаудия. Приветствую тебя, Клаудия!
Она молчала и смотрела на меня скептически, откинув назад головку с взлохмаченными волосами. Девочка была очаровательна, и я пустил в ход свою самую обворожительную улыбку. Но улыбка явно не произвела впечатления. Клаудия по-прежнему весьма критически смотрела на меня своими синими глазами, от которых я не мог оторваться.
— Я горячо приветствую тебя, Клаудия! — повторил я с нажимом.
Тогда она наконец протянула мне руку, но тут же свела на нет эту любезность:
— Я вас совсем не знаю!
— Ну как же не знаешь! — сказал старший. — Это же доктор с фотографии в гостиной.
Все еще не веря, она стянула рубашонку через голову и заявила:
— Вы ужасно громадный!
— В самом деле? — удивился я. — У нас в институте есть один Снежный Человек, так он еще больше.
— Это отговорки, — возразила она. — Мне вот нельзя говорить: Томас еще больше грубит!
Фрау Дегенхард вышла из кухни.
— Михаэль, ты мне сейчас отчитаешься! А вы, — обратилась она ко мне, — снимите наконец пальто!
— Ты сегодня опять уходишь? — спросила Клаудия. И уже с явным упреком: — У тебя что, опять собрание?
— Не прыгай тут голышом! — сказала фрау Дегенхард. — Живо марш в ванную!
Уже на пороге ванной Клаудия еще раз обратилась ко мне:
— А вы в нашу ванну совсем даже не поместитесь!
Фрау Дегенхард направилась в гостиную, и мы с Михаэлем последовали за ней. Для своих двенадцати лет он был большой и крепкий, но вел себя с такой же непосредственностью, что и младшие дети. Войдя в комнату, он достал кошелек с чеками и квитанциями.
— В кооперативе — десять сорок три. Восемь марок в химчистку… Значит, восемнадцать сорок три… — После недолгой паузы: — Минус девяносто за молочные бутылки, — прибавил он уныло. — Это будет семнадцать пятьдесят три… — Отсчитывая мелочь, он заметил: — Всем ребятам в нашем классе деньги за бутылки разрешают оставлять себе!
— Что такое! — сказала фрау Дегенхард. — Что значит всем? А Райнеру, а Инге? То-то! А другие меня не интересуют! — Она строго посмотрела на мальчика: — Только не делай кислое лицо! Скажи лучше еще спасибо, что за химчистку тебе не пришлось платить из карманных денег, потому что куртку ты нарочно выпачкал.
Михаэлю очень хотелось возразить, но он прикусил язык и собрался было выйти из комнаты, как фрау Дегенхард его остановила.
— А домашние задания у Томаса и Клаудии ты проверил?
— У нас сегодня был пионерский сбор, — сказал Михаэль.
— А твои, что тебе еще с понедельника были заданы? Положи тетрадку на комод в прихожей, я потом посмотрю. Портфели сложены? Почему? Почему все делается в последнюю минуту? Займись-ка этим! И проследи, чтобы Клаудия вытерла волосы, когда вылезет из ванны! Намажешь потом всем бутерброды и согреешь молоко, смотри только, чтоб не убежало, сам будешь плиту драить! Ровно в половине восьмого я зайду сказать спокойной ночи. Завтра после школы достанешь с чердака серый чемодан и сложишь туда ваши вещи, те же, что брали на осенние каникулы. Только не забудь на этот раз про рейтузы.
Мальчик был как на иголках.
— Мы что, уезжаем? С понедельника на каникулы? Тогда зачем уже завтра надо чемодан…
— Не болтай, у тебя много дел.
— Скажи только, мы уезжаем?
— Нет. Но, может быть, вам придется на некоторое время переехать.
Михаэль сгорал от нетерпения.
— Скажи, куда!
— Это еще не точно. К Босковам.
— К Босковам! Вот здорово! — обрадовался мальчик. — У них по крайней мере демократия!
Я рассмеялся.
Михаэль пояснил:
— Ну да, там так не командуют, как здесь.
— Марш отсюда! — сказала фрау Дегенхард. — Вам хорошо смеяться, — произнесла она, обращаясь ко мне. Ее лицо не было теперь энергичным, оно казалось усталым и измученным.
— Во всяком случае, вы держите свое потомство в руках, — сказал я одобрительно.
— Вообще-то Михаэль прав, — возразила она. — Слишком много запретов, все чересчур регламентировано, как в Пруссии. Но кто знает, что для них лучше! И двое мальчишек без отца…
Она встала и пошла на кухню: засвистел чайник.
Я остался один и перебирал в памяти все события этого трудного дня. С утра — на машине. Потом: Киппенберга к шефу! Неприятные минуты в комнате фрау Дитрих, они засели во мне как заноза. Я принял все удары под ложечку, нанесенные мне шефом в припадке неожиданной ярости, насладился его капитуляцией и уже чувствовал себя победителем, но под взглядом Боскова все это вдруг испарилось. Подъем и уныние перемежались в странной последовательности. Говорильню нашу я подвел к нужному результату, но мимоходом получил несколько ударов от Вильде. И вот едва я очутился в этой квартире — новые переживания.
Бывают дни, когда все сходится. И бывают минуты, когда видишь то, что было упущено за прошедшие годы: вот тут-то человек и принимает незаметно для себя решения. Он либо мирится с судьбой, либо ставит перед собой цель наверстать упущенное. Я не смирился. Мне уже давно надо было побывать в этой квартире. И что касается ликвидации иерархической лестницы, то тут каждому нужно начинать с самого себя. Когда Босков говорил, что человеческие отношения не должны ограничиваться только работой, я втайне посмеивался над его словами, в особенности споря с ним о том, должна ли наша рабочая группа участвовать в соревновании за присуждение звания передовой бригады. Но смеяться тут было решительно не над чем.
Думая обо всем этом, я оглядывал комнату. Стандартная мебель, диван, два кресла, на тумбочке телевизор, а рядом прислоненная к вазе фотография, без рамки, но аккуратно наклеенная на картон; я взял ее. Это был увеличенный фрагмент какой-то фотографии — я вместе с фрау Дегенхард; несмотря на крупное зерно, мы были довольно отчетливо видны на мутном фоне других лиц. На снимке я, похоже, что-то рассказываю, а фрау Дегенхард слушает, и на лице ее то же скептическое выражение, что я видел сейчас у маленькой Клаудии, и глаза те же. Я попытался вспомнить, но никак не смог, когда же это нас щелкнули и что я в этот момент рассказывал, по-видимому, я был слегка навеселе.
Фрау Дегенхард вошла в комнату и поставила на стол кофейник с чашками. Я вернул снимок на прежнее место.
— Давно это было, — сказала она, — на открытии нового здания.
— Теперь припоминаю, — сказал я.
Она налила кофе.
— А потом появилась машина, — продолжала она. — Я только что сдала свой экзамен. И вы меня взяли в оборот, чтобы я пошла на вечерние курсы операторов. Я не хотела, в конце концов, у меня ведь была профессия и квалификация. Но потом все-таки одолела эти курсы.
Фрау Дегенхард сидела в кресле очень прямо, и, когда она поднесла чашку ко рту, я увидел, что рука у нее дрожит.
— У меня такое чувство, что вы все же нуждаетесь в отдыхе, — сказал я.
Она так резко поставила на стол чашку, что та зазвенела.
— Ах, у вас чувства появились? С каких это пор, интересно? Может, с отъезда вашей жены в Москву и появления знакомой, которая не желает называть себя по имени.
И тут я вдруг понял, из-за чего возникла перебранка в начале нашей говорильни, и это внезапное озлобление во время моего разговора по телефону, понял наконец, почему Босков ей так строго выговаривал. Однако с пониманием пришло и сожаление, что дружеские отношения, установившиеся в результате многолетней совместной работы, были так бессмысленно разрушены. Я решил допить побыстрее свой кофе и откланяться.
Но тут в комнату явились все трое детей с громадными бутербродами в руках, мальчики в пижамах, а Клаудия в ночной рубашке до пят. Не говоря ни слова, дети придвинули кресло к телевизору, Михаэль включил его, и они, жуя, уселись, кто на кресло, а кто на ковер. И тут же сплотились, чтобы дать отпор матери, когда та сказала:
— Что это вы, сейчас же марш отсюда, сегодня никакой детской передачи!
Сцена меня захватила. Я уже видел, какое в этом доме царило беспрекословное послушание. Теперь я стал свидетелем бунта. Дети и не подумали очистить территорию.
— Вы что, оглохли? — строго сказала фрау Дегенхард.
Оба мальчика никак не отреагировали. А Клаудия обернулась и посмотрела на меня, явно призывая встать на их сторону. Я поколебался, но выбрал нейтралитет. Вместо поддержки Клаудия получила мою самую приветливую улыбку. В ответ она скорчила мне рожу и повернулась к экрану, где уже появился песочный человечек из детской передачи. Ей-богу, всякий раз, когда я вижу эту куклу с застывшим и сладким лицом, я готов отдать месячную зарплату, чтобы она хоть разок весело подмигнула.
Власть фрау Дегенхард кончилась; ей оставалось только применить насилие, она встала и выключила телевизор. Мрачная решимость всех троих не предвещала ничего хорошего. И тут я пошел на риск и спросил:
— У Босковов тоже каждый вечер смотрят детскую передачу?
Я попал в точку. Михаэль придвинул кресло назад к столу. А Томас с полным ртом заявил:
— У Босковов детям по вечерам вслух читают.
— Ну, видишь, — сказал я и снова посмотрел на Клаудию. Сейчас у меня не было иного выбора, иначе я рисковал навсегда утратить ее доверие, а этого мне, как ни странно, очень не хотелось. — Ну ладно, — сказал я, — несите книжку!
И вот я уже сидел в детской и читал им «Ундину» из книжки, которая называлась «Королева Фантазия», надо признаться, не без некоторого труда, поскольку я порядком отвык от чтения вслух. Ровно в половине восьмого в дверях появилась фрау Дегенхард и объявила:
— Пора спать, гасите свет!
И я не мог не пообещать им при случае когда-нибудь, если будет время, дочитать сказку до конца.
За эти полчаса фрау Дегенхард не только переоделась я привела себя в порядок, но и приготовила целую тарелку бутербродов, она словно подносила гостю хлеб-соль, нельзя было ее обижать. Я упустил возможность сразу после кофе откланяться и пойти своей дорогой. А прежнее чувство обиды уже улетучилось.
Я приналег на еду, потому что обедал рано и с тех пор ничего не ел. Некоторое время мы молчали. Ее лицо казалось мне теперь не таким замкнутым и отчужденным, как в машине, но обаяние, которое я сегодня неожиданно в ней разглядел, исчезло. Черты ее лица были будто искажены мучительным раздумьем, к тому же фрау Дегенхард всячески избегала моего взгляда.
Если бы я знал в тот вечер, что творилось в душе этой Женщины, я бы, конечно, постарался уйти от откровенного разговора. Но я не понимал, почему ее до сих пор так занимает тот злополучный телефонный звонок. Чтобы хоть как-то разобраться в том, что с ней происходит, я стал припоминать то немногое, что она когда-то о себе рассказывала: недолгое замужество, закончившееся разводом по ее инициативе. Было в этой истории нечто иррациональное и глубоко мне чуждое: ей восемнадцать-девятнадцать, работает на химическом заводе, у нее дружок, годом старше. И мысли не было выходить за него замуж. Но вот однажды коллективная поездка за город, озеро, пароходик ждет у причала в Мюггельхорте, и, как говорится, ничто человеческое… звенят стаканы, и любовь бывает не только под крышами Парижа, они пьют, и танцуют, и опять пьют, ведь они так молоды. Летняя ночь, мягкая и прохладная, лес рядом, кровь стучит в висках все сильнее, и «к нему она, он к ней спешит». Шесть лет спустя у нее уже трое детей, муж часто в командировках на монтажных работах. Вдруг она узнает, он живет или жил с какой-то совсем молоденькой потаскушкой. Для нее тут же все было кончено — именно так она выразилась. В общем, не думала она, что такое с ней может случиться. Решительность, с которой фрау Дегенхард выгнала мужа, могла кому-то и понравиться, но я ее действий не понимал, на мой взгляд, они были уж слишком импульсивными.
Весь этот вечер ее мучила одна и та же мысль, я же был в полном неведении, и только потом она рассказала мне, что творилось тогда в ее душе, с каким трудом она сдерживала раздражение, накопившееся против меня. Давайте, выкладывайте, говаривал Босков, полегчает. От Боскова-то она и научилась анализировать свои мысли и поступки. А тут еще и Киппенберг сказал: давайте выясним все до конца! Нет, пусть он не думает, что купил ее, почитав полчасика детям, она ему выложит все.
Какая это была мука, когда она осознала, что с ней происходит, почему она вдруг почти отказалась сотрудничать с Киппенбергом и рабочей группой. Телефонный звонок был всему виной, и этот молодой голос в трубке. Человек, который сидит сейчас напротив нее, говорил по телефону с таким спокойствием; и это вызвало в ней целую бурю мыслей и чувств. Первое большое разочарование разрушило ее брак. Этот внезапный звонок стал вторым разочарованием, и не менее сильным. И пока Босков ее уговаривал, в душе у нее рушилось все, что она втайне выстроила.
Но что же это такое — разочарование?
Разочарование — это когда один человек не оправдывает ожиданий другого, не соответствует некоему придуманному образу и осмеливается быть живым существом, а не идеальным созданием.
Киппенберга она видела, каким ей хотелось его видеть, а не каков он есть. А хотелось ей, чтобы он был именно тем человеком, что жил в ее мечтах, в которых она сама-то себе едва ли признавалась. И если она никогда не тешила себя надеждой, что мечты эти могут сбыться, то потому лишь, что была уверена: не только ее одну он не замечает, и других женщин тоже. То, что он не смотрел в ее сторону, ни в коей мере не снижало созданного ею образа, но пусть уж тогда вообще не смотрит на женщин! И Киппенберг стал для нее воплощением непогрешимости только потому, что она чувствовала: с ней он грешить не намерен. Теперь, когда пришло отрезвление, она поняла, что надежда, которая питается иллюзиями и остается несбыточной, может вдруг перерасти в горечь и неприятие. И теперь ей приходится признаться самой себе, что, делая из него кумира, она обманывала себя, потому что в глубине души желала, чтобы и он в конце концов оказался таким, каким она после своего развода видела всех мужчин: легко увлекающимися, неверными и вообще плохими. Уж тогда бы она оказалась тут как тут и с радостью назвала бы плохое хорошим, раз оно на нее направлено, и, конечно, у нее возникло бы ощущение собственной исключительности, когда банальное становится возвышенным, и сердится она на него вовсе не за эту знакомую, которая не хочет называть себя, а за то, что на ее месте не она.
Понимание уничтожает иллюзии, но человек, пока время не раскроет ему глаза, воспринимает всякую утрату иллюзий как потерю. А потери болезненны. Этот Киппенберг был для фрау Дегенхард почти божеством, но больше он им не останется. Наверное, это ее вина, что она совершенно потеряла почву под ногами, сказано ведь: не сотвори себе кумира. И все-таки она на него сердита. Он должен был по-прежнему оставаться ее божеством, все тогда было бы проще.
Я решил, что пора прервать молчание. Взглянув на фотографию, я снова взял ее, чтобы еще раз посмотреть, и поставил на прежнее место.
— Да, это были трудные годы, — сказал я, — но и хорошие.
— Может быть, лучшие. — Больше она не избегала моего взгляда.
Перед говорильней фрау Дегенхард была совершенно спокойна, но после телефонного разговора с ней что-то произошло, я все еще толком не понимал, что именно. Сейчас она, похоже, справилась с собою, и я достаточно знал фрау Дегенхард, чтобы правильно истолковать брошенный ею взгляд: больше она не обманывает ни меня, ни себя и решила откровенно сказать мне все, что думает.
— Вам бы хотелось продолжать работать со мной, а не с доктором Шнайдером? — спросил я ее.
— Да, — прямо ответила она. — Я не понимала, что таким жестоким способом Босков хотел излечить меня от увлечения вами. Внешняя дистанция создает и внутреннюю, и, возможно, Босков был прав. Но я тогда думала, что вы хотите перевести в новое здание вашу жену и работать вместе с ней.
— У Шарлотты ведь высшее образование, — сказал я.
Она улыбнулась:
— Ваша жена выполняет у шефа не более чем ассистентскую работу, даже и того меньше, это каждый знает, — и, откинувшись в кресле, спросила: — Когда вы сказали, давайте выясним все до конца, вы ведь имели в виду откровенный разговор, совершенно откровенный?
— Вот именно! — подтвердил я. — Но только откровенность должна быть взаимной.
Она кивнула. Потом спросила:
— Как это вы допускаете, чтобы специалист с высшим образованием деградировал, превращаясь в лаборантку?
— Моя жена сама себе хозяйка, — сказал я. — Она так хочет.
Фрау Дегенхард отреагировала резко.
— С каких это пор вы обращаете внимание на то, кто чего хочет? — Она достала на сумки сигареты, зажигалку и закурила. — Вот Шнайдер до сих пор считает, что женщины должны быть в подчиненном положении. А вы? Вы как-то сказали не мне, правда, но эта фраза у меня и сейчас звучит в ушах: если человек не стремится повышать свою квалификацию до естественного предела, определяемого его способностями, ему не место в нашем институте.
— Да, приблизительно так я говорил.
— Мое место было здесь, в институте, — сказала фрау Дегенхард твердо. — Так я хотела, а я одинокая женщина и, значит, сама себе хозяйка. Но каково это — работать с полной нагрузкой, растить троих детей да еще повышать квалификацию до предела своих возможностей, — этим вы никогда не интересовались.
Она была права. Я молчал.
— Если бы мне не помогли, — продолжала она, — тот же Босков с его удивительной отзывчивостью, я просто задохнулась бы, повышая свою квалификацию, а дети были бы совершенно заброшены, но вас это абсолютно не интересовало.
— Но ведь вы и виду не показывали, — возразил я.
Она улыбнулась.
— Два года я жила в постоянной тревоге. От счастья, что у меня есть возможность повышать свою квалификацию, я чуть было не открыла газовый кран. Сейчас смешно про это вспоминать. Но тогда мне было не до смеха. Я боялась, что вы заметите, в каком я ужасном состоянии, и, чего доброго, скажете: «Если человек, повышая квалификацию, утрачивает жизнерадостность, ему тоже не место в нашем институте».
— Я ничего обо всем этом не знал.
— Вы о многом ничего не знаете, — возразила она, — вы ничего не знаете о жизни.
— Только без паники! — сказал я спокойно. — Спросите, что творилось в институте до меня, когда Ланквиц распоряжался кадрами и такого человека, как Харра, заткнул куда-то в подвал. — Я с укоризной покачал головой. — Это все к тому, что я ничего не знаю о жизни! Вы говорите со мной так, будто я — Ланквиц.
— Вам до него немного осталось!
Все поднялось во мне от возмущения. Но я продолжал в спокойном тоне:
— Мой отец выбился из нищеты. А я начинал рабочим на химическом заводе!
— Это было давным-давно, — возразила она, — о тех временах вы и думать забыли.
— Нет! — сказал я. — Никто, наверное, на своем пути так часто не оглядывается на начало, как я.
— То-то и оно, что вы оглядываетесь только на собственный путь!
Эта словесная перепалка вдруг показалась мне бессмысленной. Я спросил:
— А куда вы, интересно, клоните?
— Босков считает, — сказала фрау Дегенхард, — что вы за социализм, и он прав. Но почему вы за него? Босков говорит, что прежде всего важна позиция, а потом уже мотивы, которые ее определяют. И тут он опять прав. Кого-нибудь другого мне, наверное, и в голову не пришло бы спрашивать о мотивах. Но вы — руководитель, и вас я спрашиваю!
— Пожалуйста, спрашивайте, — произнес я и, чтобы скрыть замешательство, нацепил на лицо маску спокойствия.
— Не потому ли, что социализм предоставил вам больше шансов, чем любая другая система?
— И вы упрекаете меня в том, что я эти шансы использовал?
— Нет, — сказала она, — ни в коем случае! Но я упрекаю вас в том, что для вас общество — только волна, которая выносит наверх, что мы для вас всего лишь статисты в вашей карьере.
Мы посмотрели друг другу в глаза… Я понял, что фрау Дегенхард намерена судить меня строгим судом.
— Люди ничего не значат для вас — вот в чем я вас упрекаю, — продолжала она. — Все. Даже ваша жена. Разве она сама себе хозяйка? Она всегда была только тенью шефа. А вам это совершенно безразлично.
Последняя фраза звучала уже как будто издалека, более того, мне пришлось выдержать короткую борьбу с самим собой, чтобы не погрузиться, как это часто случалось последнее время, в размышления. Но каким бы усталым и измотанным я ни был в тот богатый событиями день, я все же сумел осмыслить обвинения фрау Дегенхард и остаться хладнокровным и объективным человеком, с трезвым, как всегда, умом, правда, как-то по-новому взволнованным. Босков в последнее время все больше наседал на меня. Трудные мгновения мне пришлось пережить в комнате фрау Дитрих нынче утром. Потом шеф на меня накинулся, и то, что он просто хотел отыграться на мне за свои страхи, не имело сейчас значения. Следующим был Вильде. Возможно, его нападки были несправедливы и бил он мимо цели, но какую-то болезненную струну все-таки задел. А теперь вот фрау Дегенхард.
Это не могло быть простой случайностью. Тут одно сошлось с другим. Началось все несколько лет назад и копилось постепенно: странная опустошенность, скрытое разочарование, наконец, мысли о бегстве: пусть все идет, как идет, а самому просто куда-нибудь удрать. Поступок должен был изменить ситуацию в корне, однако выйти из этой истории без потерь мне бы едва ли удалось. В ту минуту я не знал, насколько права или не права фрау Дегенхард. Но, прими я ее слова без всяких возражений, могло бы получиться, что я невольно перешел грань между самокритикой и саморазрушением, а это значило бы отказаться от самого себя, утратить веру в собственные силы, а следовательно, и способность действовать. Поэтому я стал защищаться.
Мы решили сказать друг другу откровенно все, что думали, невзирая ни на что, и я отнюдь не собирался щадить чувства фрау Дегенхард — она меня не щадила. Правда, я сохранил до конца нашего разговора спокойный, размеренный тон.
— Вы затронули мою личную жизнь, — сказал я, — я вам это позволил, и не из-за того только, что ранее был свидетелем, как Босков сунул нос в вашу собственную, но прежде всего потому, что человеческую жизнь нельзя делить на личную и общественную. Итак, поговорим о личном. Я оторван от жизни, забыл о своем происхождении, я — это все по вашим словам — беззастенчивый карьерист, который делает ставку на социализм, потому что он дает больше шансов, я эгоцентрист, который презирает людей и попирает их, чтобы самому забраться повыше. Но тогда объясните мне, как получилось, что вы в такого монстра по уши… то есть, что вы многие годы им увлекались.
Она торопливо зажгла новую сигарету и, пожав плечами, сказала:
— Иногда нужно время, чтобы разобраться в человеке.
В самом деле, подумал я, иногда нужно много времени, чтобы разобраться в самом себе. И, обратившись к фрау Дегенхард, заметил:
— Так ли уж вам нужно время. Я совсем не уверен, что вы удосужились как следует разобраться в собственном муже, от которого у вас как-никак трое детей.
Она сказала:
— Во всяком случае, я сама делаю выводы и сама за них расплачиваюсь.
— Сомнительно, — возразил я. — Что значит: делать выводы? Это когда человек сталкивается с фактами, которые, как ему кажется, должны иметь последствия, хотя на самом деле эти последствия бывают часто непредсказуемы. И он взвешивает эти факты, обдумывает предполагаемые последствия и делает заключения, которые у нас именуются выводами. Ведь так было, когда вы решили развестись, верно?
Она энергично и, как мне показалось, негодующе замотала головой.
— Я вам скажу, как это было, — продолжал я. — Тем более что вы мне сами рассказывали. Когда в свое время до вас дошли сплетни о вашем муже, вы сказали себе: «Не думала я, что такое может случиться!» А это значит, что вы вообще ничего не думали.
— Думала! — выдавила она. — Не всегда же поступаешь обдуманно!
— А вот давайте разберемся! — сказал я. — Плыть просто по течению, пока куда-нибудь не прибьет, — это отнюдь не значит действовать! Вы не выводы сделали, вы дали дикую реакцию, точно так же, как сегодня. Потому что опять не смогли обуздать так называемые чувства, по выражению Боскова. Вы, должно быть, опять не думали, что такое может случиться. Всегда виноват поток за то, что он несет, а не сам человек, который так легко в него попадает. — И я закончил по-деловому: — Обоснованную критику я могу принять, но отнюдь не бесконтрольные эмоции.
— Вы меня не понимаете, — горячо возразила она. — Да и как может меня понять человек, для которого существуют только «так называемые» чувства!
— Где мне вас понять, — сказал я. — Вы непонятая женщина. — И спросил: — А вы хотите, чтоб вас поняли? Если да, то наступило время что-то для этого сделать, прежде чем мысль, что вы проживете всю остальную жизнь в роли непонятой женщины, достойной жалости жертвы неверного и эгоистичного мужа, начнет доставлять вам удовольствие. Достаточно есть на свете женщин, которые свою долю вины возводят в добродетель, и ко всем этим Иренам, Мариям, или как их там зовут, прибавится еще и Дорис! В молодости я не раз наблюдал, как мироощущение, возникшее на развалинах брака, разрушительно действует на детей: они растут в атмосфере ненависти, жалости к себе и ожесточения. Почему вы замыкаетесь в себе? Ведь у вас тоже есть дети! Если бы вы захотели, чтобы вас поняли, с непонятой женщиной было бы покончено! Вы ведь умны, язык у вас хорошо подвешен, и каждому человеку, к которому вы относитесь с доверием, вы можете рассказать о себе так, чтобы вас поняли.
В движениях, которыми она тушила сигарету в пепельнице, а потом нервно поправляла волосы, сквозило какое-то отчаяние и упрямство.
— Рассказывать, стремиться быть понятой, да как вы это себе представляете, вы, которому знакомы лишь «так называемые» чувства!
— Только без паники, — сказал я. — Когда я говорю о так называемых чувствах, то сознательно отделяю чувства вечные и непреходящие от того суррогата, который нам всюду норовят подсунуть. У вас не меньше, чем у любого другого, оснований, обращаясь к пережитому, еще раз продумать, чего стоило, к примеру, то приторно-сладкое чувство в лесу у Мюггельхорта. Извините, я, быть может, выражаюсь грубо, но легкость, с которой вы впоследствии сделали выводы, доказывает, как мало осталось от ваших тогдашних чувств! — Я пристально смотрел на фрау Дегенхард: — Необходимо осознать наконец, что мы, люди, можем значить друг для друга, когда не замыкаемся в себе. — И следующую фразу я произнес, уже обращаясь не только к ней: — Чувство, какая бы неизвестная мозговая функция под ним ни скрывалась, может оказаться более чем преходящим, если оно направлено только на удовлетворение сексуальных потребностей. Вероятно, каждый из нас должен прежде всего научиться создавать нечто вместе с другим человеком. Это нечто и станет непреходящим, переживет минутные порывы. Такое чувство будет настоящим и прочным, оно свяжет и удержит вместе на всю жизнь.
Она зло рассмеялась прямо мне в лицо:
— Вот и вы обучаетесь настоящему чувству у какой-то потаскушки, пока ваша жена в Москве!
Я покачал головой:
— Вас опять занесло невесть куда!
— Потому что мне противно ваше лицемерие! — крикнула она, побледнев от волнения и с трудом сдерживаясь. — Не одних непонятых женщин полно, гораздо больше мужчин, которые хнычут: «Моя жена меня не понимает!», чтобы таким вот манером подцепить какую-нибудь потаскушку. На каждую озлобленную женщину приходится зрелый мужчина, который черпает свой жизненный оптимизм из амуров с молоденькими девчонками или хочет научиться у них истинным чувствам! Рассказать! Стремиться быть понятой! — снова почти выкрикнула она. — Я-то уж, во всяком случае, не была настолько бесхарактерной, чтобы стараться быть понятой женатым человеком! Пусть меня увлекло в юности не настоящее чувство! Но, может быть, именно поэтому я потом растоптала истинное чувство.
— Чтобы в один прекрасный день вылить на меня свое разочарование, — сказал я. — Ведь это же просто нелепо: из-за какой-то интрижки выгнать мужа и лишить троих детей отца! Как можно было разрушить брак только из-за того, что вы «не думали, что такое может случиться». Все мы многое представляли не так, и все мы ныряем в семейную жизнь, ничего не подозревающие, ни к чему не готовые и полные иллюзий, а она, как правильно заметил однажды Босков, штука трудная. Но для вас брак не был трудной штукой, а только бессмысленной игрой в «или так, как я думала, или вообще никак».
— Вот это я и считаю принципиальной позицией, — сказала она, в голосе ее теперь звучало только упрямство.
— Не знаю, — возразил я в раздумье. — Я совсем не уверен в том, можно ли в отношениях между двумя людьми руководствоваться принципом: все или ничего. Согласен, стремиться нужно обладать всем, но только когда речь идет о покорении природы человеком. Тут действительность дает возможность реализовать лишь часть наших желаний, и мы давно поняли, что природа — явление гораздо более сложное, чем любые наши представления о ней. А вот когда дело касается человека, мы требуем, чтобы он точно соответствовал некой примитивной схеме. Но люди совсем не таковы, какими мы хотели бы их видеть. Они не одно из двух: либо хорошие, либо плохие, монстры или ангелы. В браке проблема идеала и действительности представляется более сложной хотя бы потому, что нельзя назвать идеальной ситуацию, когда один человек стремится подчинить себе другого, как общество природу. Поэтому я убежден, что принципиальное все-или-ничего не может иметь места в человеческих отношениях: либо брак, либо любовное приключение, а кроме этой мнимой альтернативы, ничего нет и быть не может. Ведь таким образом мы пытаемся представить сложное как совсем простое! Но если знаешь, как трудно бывает с людьми, испытал на собственной шкуре, но все-таки цепляешься за отжившую схему, то как раз такое поведение можно назвать лицемерным. И тот, кто сам подавил в себе душевные движения, которые плохо укладывались в привычную схему, где только брак или только любовная интрижка, должен понимать, как трудно порой дать однозначную характеристику отношений между мужчиной и женщиной. Но тогда почему вас так возмущает, что мне позвонила молодая девушка?
Она ничего не ответила.
— Допустим, — продолжал я, — допустим, мне нужно было набраться оптимизма, и допустим, та девушка для этого подходит. Скверно в данном случае только то, что человек тут является просто средством для достижения определенной цели, вроде бутылки водки, из которой, да еще вполне законным образом, черпают оптимизм отнюдь не только зрелые мужчины. Далее, предположим, что некоего холодного рационалиста, для которого действительно существовали только так называемые чувства, одна из этих молодых девчонок невольно ткнула носом в то, что не все наши жизненные успехи делают нас душевно богаче; предположим, что он совершенно не представлял себе, сколько надежд жизнь вдруг может пробудить в человеке хотя бы для того, чтобы надежды его собственной жены стали реальностью. Предположим, наконец, что он не только воспринимает жизненные импульсы, но и способен их излучать, в таком случае я уж и вовсе не понимаю, что в этой истории плохого. А насчет лицемерия, то разве я говорил когда-нибудь, что не вижу в этой девушке девушку и не чувствую себя рядом с ней мужчиной?
Эта фраза вырвалась у меня невольно, и я сразу ощутил в ней не нужный никому из нас вызов. Но я устоял перед искушением смягчить сказанное и замолчал.
Она слушала, немного склонившись в кресле, быть может в задумчивости, и, когда я произнес последние слова, выпрямилась, посмотрела на меня теперь уже без злости и волнения, скорее спокойно и испытующе.
— А скажите, правда, — спросила она, — я сужу по вашим словам, что вы сегодня впервые посмотрели на свою бывшую ассистентку как на женщину и почувствовали себя рядом с ней мужчиной?
— Скажем лучше так, — ответил я, — сегодня днем я вдруг осознал, что моя прежняя оценка и отношение к вам были весьма ограниченными.
Она все еще испытующе смотрела на меня, но теперь уже более весело:
— Рассказать, раскрыться… — произнесла она. — Допустим, я рассуждала бы так же, как вы, и еще несколько лет назад сказала бы все, раскрылась, разве ваше отношение стало бы от этого «менее ограниченным»?
— Трудно сказать, — ответил я. — Не будем обманывать друг друга! В каждый момент времени мы представляем собой некую сумму нашей предшествующей жизни и возможностей, которых мы в себе не предполагали и которые вытекают из нашего прошлого. Быть может, тогда мне чего-то еще не хватало, чего-то главного, может, беспокойства, которое заставляет меня в последнее время все чаще и чаще сомневаться в самом себе. Быть может, я испугался бы и побежал искать совета у Боскова. В любом случае после этого невозможной была бы ситуация, когда я одновременно знал вас и ваши жизненные обстоятельства и не знал, не говоря уж о том, что вы углубили бы мое понимание человеческих проблем.
Слушая меня, она покачивала головой и, когда я кончил говорить, произнесла:
— А может, я подавила это в себе вовсе не из гордости и не от силы воли, а из неосознанной боязни снова попасть в банальную историю и потом опять очнуться от сознания, что все было ложно.
— Нет, — возразил я, — вы на себя наговариваете! Вы не тот человек, который может дважды совершить одну и ту же ошибку.
Я поднялся, мне нужно было идти. Она вышла проводить меня.
— Не знаю, — сказал я, уже стоя в пальто, — что бы тогда было, и, наверное, нет смысла больше поднимать этот вопрос. Важно, что вы помогли мне сегодня обнаружить в себе ряд черт, которые вы совершенно справедливо подвергаете критике. Во многом, или почти во всем, что из вас вылилось, есть доля истины! Но никто не учил меня вдумчиво относиться к людям, которые меня окружают! Поэтому я, например, никогда не задумывался над тем, трудно ли вам повышать свою квалификацию. Я из лучших побуждений выполнял директивы, требующие повышать квалификацию сотрудника. Я просто не знал тогда, что директива имеет другую, человеческую сторону. Но ведь человек может меняться, по крайней мере в моем еще возрасте!
Я попрощался.
— То, что люди могут больше значить друг для друга, если они не замыкаются в себе, это хорошо сказано, — заметила она напоследок. — Правда, для этого нам нужно научиться говорить друг с другом!
— Да, вы задели больное место! — согласился я. — Но когда-то же надо начинать. Так давайте мы с вами и будем теми, кто сознательно вступит на этот путь!
Она спустилась со мной по лестнице вниз и отперла дверь парадного. Был сильный мороз. На другой день в институте мы поздоровались как всегда и все же с какой-то теплотой. Мне это было приятно, и ей, наверное, тоже.