В субботу утром я увидел, что доктор Папст, несомненно, придает серьезное значение моему визиту. На одиннадцать часов было назначено совещание всех начальников отделов. До этого он показал мне свою фабрику. Я видел ее впервые, и она уже не была похожа на травоварню, как мы в институте шутливо ее называли. Современные корпуса высились рядом со старыми фахверковыми домами, где в картонные коробки упаковывали лекарственные травы — мяту, листья толокнянки — и разливали наперстянку по пятьдесят граммов в коричневые стеклянные бутылочки. Строительная площадка, которая занимала обширную площадь от вершины холма до самой реки, давала представление о том, каким будет маленькое предприятие после окончательной реконструкции. Несмотря на выходной день и мороз, строители работали. Мы стояли посередине холма.
— Когда видишь все это, — сказал я, — невольно вспоминаешь стройки первых лет.
Лицо Папста, испещренное ранними морщинами, омолодила улыбка:
— Это зависит от точки зрения, — возразил он, — только от точки зрения! Мы, заказчики, после долгого согласования планов видим одни лишь колонки цифр. Вон тот экскаватор для нас не просто машина, а проблема сроков, из-за громадных затрат, понимаете? С моей точки зрения, в этом строительстве, к счастью, нет и тени неразберихи трудных первых лет. — Холодный ветер пронизывал насквозь, и он глубже надвинул на лоб меховую шапку. — Интересная девушка, эта ваша знакомая, — сказал он вдруг без всякой связи. — Мы вчера засиделись далеко за полночь, спорили, нет, просто беседовали. Конечно, за один вечер не узнаешь человека, но должен отметить…
Мы посторонились, пропуская бульдозер, который протарахтел мимо; водитель приветственно кивнул Папсту.
— …я должен констатировать, — продолжал Папст, — что в данном случае нельзя говорить об иллюзиях. Или о романтике, вернее, об игре в революционную романтику, которой тешится молодое поколение. Нет, здесь я почувствовал серьезное желание освободиться, прежде всего от влияния отца, который для нее, по-видимому, символическая фигура. Желание, на мой взгляд, вполне оправданное, тем более что этот представитель науки является старым или новым воплощением классовых пережитков, типом карьериста, паразитирующего, как сказал Маркс, на теле государства. Подобный тип будет возникать и при социализме, потому что в эпоху сосуществования буржуазное общество еще оказывает на нас свое влияние. Я думаю, эта симпатичная девушка в своем доме не могла найти себя, она ищет и должна искать настоящую жизнь самостоятельно. Ей не поможет даже тот, кого она считает идеалом и о ком говорила весь вечер.
Мы поднимались вверх по холму, время от времени останавливаясь и оглядываясь. Не будь мороза, я не смог бы и шагу ступить в своих полуботинках: все разворочено машинами, гусеницами бульдозеров, коричнево-желтая грязь была бы чуть не по щиколотку. Я нагнулся и поднял комочек.
— Это известняк, из-за содержания железа ставший охристым, — пояснил Папст, время от времени переходивший на поучающий тон. — Наш местный граптолитовый сланец из раннего силура сопровождается кое-где этим охристым известняком.
Я посмотрел вниз в долину.
— А техническую воду вы будете качать из реки? — спросил я, заметив глубокие траншеи на склоне.
Река не замерзла. Над водой поднимался белый дымок. Февральское солнце прорвало Плотный слой облаков, дул ветер, он гнал по долине освещенные солнечными лучами клочья тумана. Папст указал рукой на недостроенное здание, к которому вели глубокие траншеи, и стал подробно рассказывать мне о трудностях, связанных с умягчением воды и очисткой сточных вод, при этом все время повторял, что нужны большие капиталовложения. Но я слушал его вполуха; уже готовая трансформаторная подстанция напомнила мне о проблеме энергоснабжения.
— Наша установка, — сказал я, — потребует гораздо меньшего расхода энергии, чем вы планировали, имея в виду японскую…
— Это был бы прекрасный подарок нашему родному государству, — перебил меня доктор Папст.
— А как это повлияет на весь проект в целом? — спросил я.
Папст махнул рукой:
— Очень мало, практически никак! Если мы будем расходовать энергии меньше, чем запланировали, то, во-первых, сэкономим средства, а во-вторых, это еще потому важно, что с энергоснабжением в районе положение критическое. Изменений в проекте, в сущности, не потребуется. Наша старая ТЭЦ все равно будет реконструироваться и укрупняться. Помимо нее, мы планируем подключиться к общей сети и довольно основательно ее загрузить, потому что в, японской установке используется косвенно-контактный метод нагрева.
— Минутку. — Я остановился. — Это обстоятельство от меня ускользнуло, значит…
— Да, да, — покачал головой Папст. — Отсюда и большая тепловая инерция системы, и соответственно большое время нагрева при загрузке…
— Так сколько будет потреблять установка приблизительно? — спросил я. — Говорите, не томите.
— При трехсменной работе около двадцати гигаватт-часов в год, — ответил Папст.
— Ради этого стоило бы заказать разговор с Берлином, — сказал я, внешне стараясь оставаться невозмутимым.
Папст взял меня за рукав и крикнул, пытаясь заглушить шум стройки:
— Пожалуйста, в любое время! Если нужно, хоть сейчас…
— До одиннадцати терпит, — ответил я, и мы пошли дальше.
Земля под лучами февральского солнца уже понемногу оттаивала. Папст показал мне фундамент здания, которое предназначалось для японской установки. И я подумал, что мне надо еще раз внимательно изучить строительные чертежи. Только теперь, может быть, потому, что я ничего не говорил, Папст спросил, как идут дела у нас в институте.
— Без помощи опытных производственников, — сказал я откровенно, — нам будет очень трудно.
Но мои слова потонули в грохоте внезапно заработавшей трамбовочной машины, и, что услышал Папст, неизвестно, но ответил мне с подчеркнутой сердечностью:
— Я был бы рад за нас всех! — и быстро увел меня с шумной стройплощадки.
— А в сорок шестом я приварил к обломку рельса стальную пластину, сверху вместо ручки круглая деревяшка, вот и вся трамбовка! — сказал я.
— В сорок шестом, — ответил Папст, — ваша работа, вероятно, способствовала главным образом развитию вашей мускулатуры.
Мы оба рассмеялись.
— Вы правы, — согласился я. — И все же эти первые годы… — Я не договорил, пожал плечами.
Что же заставляло меня вновь и вновь мысленно обращаться к тем первым годам? Ведь не было у меня ностальгии по тому времени, да и в ушах у меня еще звучали слова, сказанные Босковом в субботу вечером. Но со вчерашнего дня — и это я знал точно — я не мог избавиться от ощущения, что в том времени надо и можно было что-то найти: меня самого, того Иоахима К., каким я был когда-то. И чтобы обрести себя, требовалось не самокопание и не душевный стриптиз, а поступки. Для этого мне необходимо было понять, когда и почему я потерял себя: это произошло не тогда, когда меня, рабочего парня, по заданию класса направили на подготовительные курсы, и не на рабфаке, и не в университете. Это уже потом меня словно охватила лихорадка.
Я произнес в раздумье:
— А после тех лет на первый план выдвинулось честолюбие.
— …без которого мы ничего бы не достигли, — прибавил Папст. — Можно подумать, что и вы склонны романтизировать те доисторические времена.
Не помню, что я хотел сказать в ответ. Но помню отчетливо, что тогда во мне происходило: вопросы вставали за вопросами, а этот Папст, химик и директор завода, который шел рядом, внушал мне доверие, он наверняка сумел бы дать умные и проницательные ответы. Но я все еще верил, что человек сильнее, когда он один, и решил, что мне нужно сейчас же взять себя в руки. Конечно, у Меня было стрессовое состояние, я заработался, устал, но чтобы я не сумел с собой справиться! Не нужен мне никакой доктор Папст, я и без него сумею совладать с собой.
Но что значит совладать с собой?
Человек замыкается в себе по привычке. Не дать никому заглянуть в себя! Не общение, а обособление. Самому совладать с собой, чтобы к сорока годам ты был уже неуязвим. Для себя, для других, для всех людей. А почему? Потому что в нас еще живет прошлое: тогда наша слабость означала силу другого. И потому, что мы ценим только самих себя, ведь если бы мы что-нибудь значили друг для друга, никому не нужно было замыкаться в себе.
Я не совладал с собой. Не замкнулся.
— Положа руку на сердце, — произнес я, — чего, собственно говоря, достиг такой человек, как я?
Папст смотрел на меня долгим изучающим взглядом.
— Из-за реконструкции мы много простаивали, — сказал он вдруг совершенно без всякой связи. — Поэтому сегодня наверстываем.
Он подвел меня к одноэтажному строению, очень ветхому, и открыл дверь со словами:
— Я покажу вам еще кое-что из нашего производственного процесса.
Хотя предприятие Папста еще несколько лет назад получило дополнительные фонды и современные установки, здесь это никак не чувствовалось. Мы вошли в помещение, где из-за пыли ничего невозможно было разглядеть, и, едва дверь захлопнулась, у меня запершило в горле, и пришлось бороться с подступающим кашлем. Пыль была серая как дым и такая густая, что женщины у размалывающих агрегатов казались тенями, а их защитные маски придавали им сходство с какими-то чудовищами. Старые щековые и гирационные дробилки работали с адским шумом. Папст наклонился к моему уху. Я боролся с мучительным кашлем и различал только обрывки слов:
— …известь для терапевтических целей… кальциум лактат… старый Calcium carbonicum praecipitatum… размер зерен до пятидесяти микрометров…
Меня душил кашель.
— Черт побери, — крикнул я, — но ведь измельчать можно и суспензию…
— Только не с нашей водой, коллега, — закричал мне в орет Папст. — Когда будет пущена наша водная установка, мы эту — памятник, нашим первым годам — сразу же прикроем!
Его легкие, по-видимому, привыкли к этой пыли, потому что он неторопливо разговаривал с работницами. Наконец мы снова выбрались на улицу. Я тяжело дышал.
— Вашей знакомой я сразу же дал понять, что она будет работать не на строительстве, — сказал Папст. Он указал на дверь, из которой мы вышли. — Здесь ей тоже придется потрудиться. Но ведь она ищет трудностей. У нас тут есть пожилые женщины, которые плохо переносят шум, пыль и жару!
И он вежливо, но настойчиво потянул меня в какую-то дверь. У меня опять перехватило дыхание. Пары эфирных масел смешивались с запахами органических растворителей. Надписи на стенах предупреждали об опасности взрыва, и здесь тоже работали в защитных масках.
— Ядовиты только растворители, — сказал Папст, его наконец тоже разобрал кашель.
Кафельный пол вдоль дистилляторов был приподнят, поэтому мы не промочили ноги. Работницы в резиновых сапогах стояли по щиколотку в воде, переливавшейся через допотопное оросительное сито прямо на пол.
— Этот цех мы тоже остановим еще до конца года, — объяснил Папст.
Я сказал:
— Намерения ясны, коллега, жалеть об этом старье не приходится.
— Я не сомневался, что вы именно так думаете, — сказал Папст. Теперь он вел меня по более современным цехам, где шла расфасовка и упаковка. — На вопрос, чего достиг такой человек, как вы, можно, пожалуй, ответить: по крайней мере удовлетворения материальных потребностей на уровне выше среднего.
— Это и в самом деле когда-то было целью, — сказал я. — Но мы обычно мало ценим достигнутое. У моего отца была навязчивая идея, что его сын должен жить лучше. Но я не уверен, включает ли это в себя быть лучше. Ваш ответ, как и то, что вы говорили в понедельник вечером, заставляет думать о более важном, о моральном облике: чего же я тут добился?
— Свободы, — ответил Папст очень серьезно, — такого понимания проблем, которое не отягощено материальными заботами и позволяет не только размышлять над противоречиями общества и каждого отдельного человека, но и в какой-то мере способствовать их преодолению.
Мы вышли наружу, и лучи солнца осветили морщинистое лицо Папста.
— Вы, может быть, помните, — продолжал он, — что там, где кончается труд, продиктованный нуждой и внешней необходимостью, начинается эта свобода. Вы чувствуете себя обязанным ей — вот чего вы достигли!
Мы пошли в управление, на полпути нас оттеснил в сторону тягач, тащивший на платформе огромный экскаватор, и я по щиколотку завяз в оттаявшей земле. Только после того, как тягач отъехал и смолк оглушительный шум дизеля, я ответил:
— В одном мы с вами, по-видимому, схожи: охотно предоставляем философам размышлять над противоречиями.
— Я понимаю, что вы хотите этим сказать. Мы с вами оба не любим, когда сомнение преграждает путь к действию. — Папст взял меня за локоть. — В понедельник вечером я вас как ушатом холодной воды окатил. Я это сам почувствовал. Но ведь я обязан не только тщательно продумывать решения, но и обсуждать все детали со своими сотрудниками. Здесь, на нашем предприятии, у меня твердая почва под ногами… — И так как при этих словах нога у него глубоко увязла в грязи, он добавил: — Вы не должны понимать это буквально! Я хочу сказать, что здесь ничто не мешает мне принимать и обдумывать решения!
Слова Папста явились для меня толчком, в котором я так нуждался! В понедельник в Берлине Папсту наверняка должно было показаться, что он попал в ловушку, что его чуть не шантажируют — так на него давили. Мы действовали очень неловко, потому что под нажимом прямой человек ожесточается и, когда готов проснуться интерес, становится вдвойне осторожным.
— Мы, должно быть, показались вам просто гангстерами, — сказал я. — Приставили пистолет к груди!
— Нет, — решительно возразил Папст, — неловко должно быть только мне! — Мы вошли в здание управления. — Ведь вы в конечном итоге думали о нас, а это больше, чем можно обычно ожидать от такого института, как ваш.
— Да, вы задели больное место, — сказал я.
— Я не хотел вас обидеть, — произнес Папст, распахивая дверь в секретариат и пропуская меня вперед.
Он познакомил меня со своей секретаршей. Я попросил ее заказать разговор с Берлином, вызвать доктора Боскова. Мы прошли в небольшой кабинет Папста, где хватало места только для письменного и круглого стола. Нас уже ждали. Мы уселись, и Папст без всяких церемоний представил меня своим сотрудникам, все они были люди молодые; с главным технологом и экономистом я познакомился еще в Берлине. Сейчас, кроме них, в кабинете были секретарь парткома, начальник производства, начальник отдела снабжения и сбыта. Мой сосед слева — мне отрекомендовали его: «Коллега Глас, начальник отдела науки и развития» — самый молодой из присутствующих, ему не было и тридцати. Он старался не переходить в своей речи на местный, труднопонимаемый диалект.
Папст, который не любил лишних слов, сразу приступил к делу.
— Коллега Киппенберг хотел бы уточнить с нами ряд деталей, и, конечно, он ответит на наши вопросы. Все присутствующие знают, о чем идет речь. У коллеги Гласа в свою очередь имеются принципиальные соображения.
— Давайте выкладывайте, — сказал я своему соседу, — послушаем!
Я держался свободно и непринужденно, но с нетерпением ждал заказанного телефонного разговора. На меня смотрели внимательно, даже изучающе, словно хотели понять, заслуживаю ли я доверия.
— Вы, господин доктор, должны знать… — начал сидевший рядом Глас.
Я прервал его, сказав негромко:
— Сделайте одолжение, не называйте меня доктором!
Он продолжал:
— …что до сих пор от технической идеи до пуска установки нередко проходят годы. Вы же хотите создать в течение шести недель полузаводскую установку, это не может не вызвать у каждого, кто сколько-нибудь разбирается в этой проблематике, скептического отношения…
Секретарь парткома перебил его:
— Мы здесь, на производстве, из кожи лезем вон, сами занимаемся рационализацией, пока на всяких конференциях произносятся красивые речи о союзе науки и производства. А настоящим сотрудничеством, коллега, реальным союзом между научно-исследовательским институтом и производственным коллективом, несмотря на все эти прекрасные слова, нет, им и не пахнет. Что же касается наших отношений с вами, то мы едва не покрылись плесенью, ожидая, пока вы нам посчитаете на «Роботроне». И тут вы вдруг являетесь и хотите заставить нас поверить в счастье, о котором мы и мечтать не могли! Не обижайтесь, коллега, но если бы это были не вы… Любого другого на вашем месте мы выставили бы как шарлатана!
Все напряженно ждали моей реакции. Я кивнул, соглашаясь:
— Вы правы, и история с нашим методом подтверждает справедливость ваших слов. Смелое решение давней проблемы синтеза, найденное нашим коллегой Харрой, — это ведь не плановая работа, а случайный результат. И вы, как возможная производственная база, тоже возникли случайно. — Тут я снова вспомнил, как в течение двух лет обманывал Боскова, и торопливо продолжил: — Проблемы, которые вы затронули, носят общий характер, и вряд ли стоит их сейчас обсуждать. Прекрасно понимаю, что должен казаться вам шарлатаном. Но тут нужно учесть, что в нашем случае, когда речь идет о производстве лекарственных средств, путь от лабораторного синтеза до промышленного процесса значительно сокращается. Не только потому, что имеется в виду уже опробованный и разрешенный препарат — за эти два года мы провели все необходимые фармакологические и токсикологические испытания, — но и по другой причине. Когда один метод синтеза заменяется другим, на передний план выступают проблемы, связанные с увеличением масштабов процесса, которые требуют решения главным образом термодинамических и кинетических задач. И поскольку вы сами говорили, что за рамки чистой эмпирики никогда не выходите, просто экспериментируете и импровизируете, позвольте мне немного подробнее обрисовать вам тот путь, которым мы собираемся идти.
Меня слушали не перебивая. Я рассказал, как мог, коротко о том, что методы анализа технологических процессов становятся в настоящее время все более общими и поэтому открывают совершенно новые возможности при разработке технических систем. С помощью научно обоснованных теорий, созданных на базе математики, можно выявить закономерности, которые позволяют при благоприятных обстоятельствах миновать не только отдельные ступени, но и целые этапы в разработке метода. А в нашем случае — это я подчеркнул — обстоятельства особенно благоприятны, поскольку речь идет о сравнительно небольшом увеличении масштаба и довольно простых реакциях, так что с помощью имеющихся у нас средств и знаний мы можем их математически смоделировать и отказаться таким образом от серии длительных опытов.
— Трудности наши, — сказал я, — и трудности очень серьезные…
Тут зазвонил телефон. Папст потянулся к аппарату, стоявшему на его столе, и передал мне трубку со словами:
— Ваш заказ!
— Берлин заказывали? — услышал я. — Говорите!
Затем в трубке раздался голос Боскова, громкий и отчетливый:
— Это вы наконец! Как дела, что слышно?
Я осведомился, в институте ли Юнгман, и попросил позвать его. Босков говорил из лаборатории Хадриана, я слышал голоса, кто-то звал Юнгмана.
— Сейчас подойдет, — сказал Босков. И начал пока рассказывать: — Ну, мой дорогой, Анни…
— Она показала вам вчера вечером мои старые заявки? — перебил я. — Видите, я же говорил ей, что она доставит вам огромную радость!
— Слушайте! — кричал Босков. — Мы еще вчера вечером вскрыли ящики, в них электронно-вычислительная техника, на которую мы в свое время подали заявку и якобы получили от министерства отказ! Электроника на сто пятьдесят тысяч марок, это же… И от нас ее скрыли не случайно, невероятная подлость, просто слов не хватает! Но мы этого дела так не оставим, мой дорогой, будьте спокойны. Здесь вообще еще многое… — Он прервался: — Передаю трубку Юнгману!
— Я у телефона! — закричал Юнгман, тяжело дыша, и я представил себе, как он тянет нижнюю губу. — Мы вам тоже собирались сегодня звонить, потому что выяснили вопрос с сырьем. Тут ничего не меняется, разве что добавляется лактат железа, но в таких незначительных количествах, что трудностей не возникнет! Кроме того… Постойте, что же еще, ах вот, вспомнил! Мы ставим эксперимент точно на один килограмм, потому что Трешке делает нам мешалку. Но лучше и не спрашивайте, что тут творится, стремянки до потолка! Коллега Хадриан считает, что доктор Шнайдер может завтра с раннего утра начинать эксперимент.
— Ну вот, — произнес я, — наконец-то приятная новость! А теперь слушайте внимательно и записывайте. Через два часа жду вашего звонка, больше времени дать ни могу. Первое: японская установка работает на косвенно-контактном нагреве и поэтому будет потреблять энергии до двадцати гигаватт в год. Нет, вы не ослышались, повторяю: два на десять в десятой степени ватт в год; вот именно — сплошное разорение! Во-вторых: то, что мы обсуждали — греть реактор жидким теплоносителем или паром, затраты на отвод конденсационной воды, на защиту от коррозии и тому подобное, — это все уладилось. У них тут достаточно электроэнергии. Оптимально было бы греть реактор индукционными токами, и от вас я хочу — это третье, — чтобы вы сделали оценки, сколько в этом варианте потребуется энергии.
— Господи, индукционными токами! — закричал Юнгман. — Если бы мы раньше сообразили! И вы хотите через два часа…
— Самое позднее! — сказал я. — Зря, что ли, у вас в халате ваша замечательная счетная линейка? Я должен знать приблизительный энергорасход, хотя бы по порядку величины! В случае чего закажите срочный разговор. А теперь дайте мне, пожалуйста, опять Боскова.
— Юнгман вам объяснит, о чем идет речь. Я вернусь в понедельник утром, — сказал я Боскову. — Думаю, что к этому времени вам надо бы уже пустить в ход ваши связи. Босков, вы должны преодолеть бюрократическую инерцию в планировании, и вы с этим справитесь! Ну, как у вас там настроение?
— Да так… — ответил Босков. — Вчера на партгруппе страсти порядком разгорелись. Но это естественно, когда столько лет идет топтание на месте, а потом вдруг начинается такой аврал. Но теперь все мы горячо «за».
— Рад слышать. Остальное в понедельник. — И я положил трубку.
Сидящие за столом очень внимательно прислушивались к телефонному разговору, но я сделал вид, что не заметил этого, и продолжил прерванную фразу:
— …итак мы столкнулись с очень серьезными трудностями там, где менее всего их ожидали: не в разработке технологии, а из-за отсутствия производственной базы. Тут у нас одни нехватки, просто во всем, и если вы в теперешней ситуации действительно захотели бы нам помочь…
Я не закончил фразу и посмотрел сначала на Папста, а потом на главного экономиста. Потом взглянул на секретаря парткома, коренастого человека лет тридцати, который отлично все понял. Он спросил насмешливо:
— Вы небось нацелились на наш фонд исследования и внедрения новой техники, верно?
— Я не сомневаюсь в успехе работы, — ответил я. — Использование наших институтских денежных фондов не по назначению — для строительства производственной установки — действие противозаконное. Мы можем какое-то время это затушевывать, поскольку речь идет о миллионной экономии валюты, но, строго говоря, оно все же остается противозаконным.
— Согласно параграфу 169 статьи 2 УК, приговор у вас будет мягкий, — бесстрастно сказал главный экономист, и все рассмеялись.
Секретарша доктора Папста, казалось, только и ждала паузы, чтобы внести поднос с кофе. Кто-то придвинул мне чашку, и по кругу пошел огромный кофейник с изогнутой барочной ручкой и украшенным цветочками каплеуловителем. Все вытащили пакеты с бутербродами и наперебой принялись угощать меня. Я был голоден и не стал отказываться.
— Должен вам сказать, — сказал мой сосед, тот самый молодой химик, технолог Глас, который вызывал у меня все больший интерес, — я представлял вас совсем другим! Может, потому, что видел несколько публикаций вашей рабочей группы. Развитие производства лекарственных средств дедуктивным методом — это чертовски абстрактно. Кажется, что столкнешься с эдаким теоретиком не от мира сего, который не принимает нашего брата всерьез.
Хотя мы разговаривали вполголоса, все прислушивались.
— А сотрудник научно-исследовательского института в свою очередь совсем не представляет себе технолога на производстве, — ответил я. — Это и препятствует установлению необходимого контакта между наукой и производством.
Секретарь парткома, быстро покончив со своим бутербродом, отхлебнул глоток кофе.
— А почему это происходит? — спросил он. — Скажу, вам прямо, у этой проблемы идеологические корни, все дело в том, что господа в институтах считают себя существами высшего порядка, потому что занимаются наукой, которой нет дела до наших земных забот. И такой ученый, как вы, очевидно свободный от этих мелкобуржуазных представлений, должен способствовать тому, чтобы достижения науки как можно быстрее внедрялись в производство и чтобы каждый чувствовал свою ответственность за это.
Да, да, как можно быстрее. Человек, который это сказал, был мне совершенно незнаком, и я мог одобрительно кивнуть в ответ на его слова. Действительно, так оно и есть! А про те два года, что я держал у себя в сейфе исследование Харры, здесь, к счастью, никто не знает. Нет, один все-таки знал, хоть его присутствие и было невидимым, это Иоахим К., и, глядя на меня, он удивлялся: свободен, называется, от мелкобуржуазных представлений и еще киваешь головой — в какого же лицемера ты превратился! Ты в самом деле думаешь, что с помощью этой лжи сумеешь осуществить свои прежние мечты, перевернуть до основания институт и все на свете, только не себя самого?
— Те взгляды ученых, о которых мы говорили, — сказал я, преодолевая внутреннее сопротивление, — действительно еще очень живучи. Но поскольку мы упорно трудимся над усовершенствованием нашего общества, то постепенно изменим и человека. — А каждый самого себя, подумал я и только тогда заметил, что все смотрят на меня с удивлением и почти отчужденно. — А у вас, производственников, в свою очередь есть определенное непонимание важности долговременных фундаментальных исследований. — Я наконец снова взял себя в руки.
— Нам еще не хватает, — сказал Папст, — диалектического взгляда на то, что исследование, внедрение и производство, хоть и являются разными звеньями трудового процесса, составляют единство; проповедуя автономность фундаментальных и прикладных исследований, мы не добьемся успеха. — Папст повернулся ко мне: — Зная ваши прежние планы, я могу вам только пожелать успешного изменения в будущем профиля вашего института. — И он взглянул на часы.
— Допьем кофе, — сказал секретарь парткома, — и давайте обсудим, сможем ли мы вам помочь.
Папст попросил:
— Объясните конкретно, какого рода помощь вы хотите от нас получить.
— И каких денежных средств вам не хватает, — добавил секретарь парткома.
Тут же включился главный экономист:
— Это не значит, что вы их получите.
Прежде чем я успел что-либо ответить, зазвонил телефон. Это был Юнгман — раньше, чем мы договорились. Они все подсчитали с Леманом и Харрой, и, когда он сообщил результат, у меня невольно вырвалось:
— А вы не шутите? Не с потолка взяли цифры?
Ошибка исключается, заверил Юнгман. Это примерная оценка, но для верности удельное сопротивление и тому подобное подсчитывалось для многих показателей, округлялось в большую сторону.
И, уже записывая результаты, я снова спросил:
— Значит, все точно?
Юнгман опять заверил меня, что ошибка исключена. Сквозь его голос пробивался львиный рык Харры.
— Харра хочет сказать, — пояснил Юнгман, — что при электрическом нагреве автоматизация всего процесса вовсе не является утопией.
Повесив трубку, я молчал, обдумывая, и затем заговорил:
— Время еще не позднее, но я вас сейчас покину. То, что я сообщу, вам стоит сначала обсудить между собой. Надеюсь, что завтра вы сумеете уделить мне еще немного времени. — И обращаясь к Папсту: — Вы знаете, где я остановился, позвоните мне вечером в гостиницу, чтобы я зная, когда мне завтра здесь быть. — Я собрал свои записи: — Реактор, работающий непрерывно и в полтора раза более мощный, чем японский, требует электроэнергии вместе с выпарным кристаллизатором чуть больше пятнадцати процентов от того, что вы планировали. Это сильно округленная цифра. Теперь я предоставляю вам, — я встал, спрятал записи и, складывая папку, закончил: — подсчитать сэкономленную энергию и сэкономленные средства и подумать над тем, справедливо ли, чтобы финансовые тяготы такого дела падали только на наши плечи.
Я постучал костяшками пальцев по стулу, прощаясь, и собрался выйти. Пока другие, находясь под впечатлением моих слов, молчали, доктор Папст произнес:
— Одну минуту! А просчет, ошибка действительно исключаются?
— Полностью и совершенно, — ответил я.
И, кивнув на прощание, направился к двери. Но тут пришли в себя остальные:
— Постойте…
— Но вы же не можете сейчас просто взять и убежать!
Секретарь парткома махнул мне рукой и сказал:
— Доктор Киппенберг совершенно прав! Нам и вправду стоит сначала выяснить несколько принципиальных вопросов. Если мы в самом деле попросим вас завтра еще раз…
— И просить не надо, — ответил я.
— В десять часов вас устраивает?
Устраивает. Выходя, я услышал, как заговорили все разом. Когда я снова оказался на улице, солнце уже скрылось за горами. Подмораживало. Прежде чем пойти к машине, я оглянулся, словно меня кто-то мог ждать здесь. Но больше всего мне хотелось сейчас побыть в одиночестве. Чтобы многое обдумать и решить. В последнее время все сошлось одно к одному, и кто знает, что мне еще предстояло. В сумерках я медленно ехал по горной дороге. У меня было такое чувство, словно мне предстоит какая-то дальняя поездка, перед которой надо еще разобрать много старого хлама. Хотелось, чтобы это было уже позади.
Приехав в гостиницу, я улегся спать еще раньше, чем накануне. Лежа в темноте, я ожидал, что снова, как вчера, погружусь в размышления о себе, своей жизни, но ничего подобного не произошло. Все мои мысли были направлены на завтрашнее утро, на доктора Папста и его сотрудников. Я знал, что убедил их. И все должно завершиться успешно.
Хотя на следующий день совещание затянулось почти до вечера, утром, когда я появился на фабрике, принципиальное решение было уже принято.
— Мы все пришли к выводу, — сказал Папст после того, как я сел, — что нам следует отказаться от роли пассивных наблюдателей и активно включиться в разработку вашего метода.
Я лишь одобрительно кивнул. То, что сказал доктор Папст, значительно превзошло мои ожидания. Однако я почему-то не чувствовал себя победителем, как в среду у шефа, откуда-то возникла тревога, хотя для нее вроде тоже не было никаких оснований.
Потом мы несколько часов работали над проектом соглашения, которое должно было узаконить нашу будущую совместную деятельность. Такое связывающее обе стороны соглашение, учитывая определенный риск и возможные трудности, было также и в наших интересах. Что же касается деталей, то тут нам понадобилось много времени, чтобы привести наши подчас разные интересы к общему знаменателю взаимной выгоды.
Глас — как и вчера сидевший рядом со мной, — как технолог, несмотря на свою молодость, достаточно часто сталкивался, особенно в процессе реконструкции предприятия, с теми трудностями, которые неизбежно возникают при внедрении новых методов и установок. Его никак нельзя было убедить в том, что мы в течение шести недель сможем создать работающую полупромышленную установку с автоматическим управлением и регулированием. Папст и все остальные соглашались с ним, подчеркивая, что у меня нет практического опыта. С этим я не спорил, но снова и снова возвращался к тем возможностям, которые дает математика, говорил об успехах, достигнутых, в частности, в ГДР при использовании ЭВМ в решении технологических задач.
— Давайте, — сказал я, — не создавать сейчас дополнительные трудности! Если мы скооперируемся, у нас будет достаточно возможностей учиться друг у друга.
— Но сколько бы мы друг у друга ни учились, — заметил Папст, — от японской установки можно будет отказаться, только если мы предложим вместо нее не просто хороший, а великолепный вариант. Поэтому давайте обсудим подробности нашего соглашения.
В проекте соглашения, который мы постепенно составляли, наш институт брал на себя обязательства в качестве подрядчика совместно с предприятием в возможно более короткие сроки создать производственную установку по методу Харры. Предприятие в свою очередь обязывалось финансировать установку и по мере надобности, исходя из своих возможностей направлять в Берлин в наше распоряжение технологов, поставлять нам все необходимое. Далее Папст выразил желание, чтобы наши химики консультировали их во время пробных пусков некоторых из строящихся здесь, на фабрике, новых установок, а также чтобы наш отдел апробации помог определить качество продукции после пробного пуска этих установок и, если потребуется, дать новые отзывы. Это означало, что в обмен на технологов мы должны отправлять за тридевять земель наших химиков и фармакологов. И наконец, доктор Папст с крайней педантичностью зафиксировал целый ряд незначительных деталей, вплоть до суммы командировочных денег.
Мы не были уверены, отвечает ли наше соглашение требованиям юристов. Папст сказал, что выяснит эти вопросы с юристом из объединения народных предприятий и — предположительно в четверг — снова приедет в Берлин для подписания соглашения и постарается оттянуть на возможно более долгий срок принятие решения об импорте установки.
Открытым остался вопрос об экспериментальном цехе для опытного реактора. У Папста, правда, имелся небольшой экспериментальный цех, но, не говоря уже о том рас-стоянии, которое нас разделяло, в нем сейчас шли реконструкционные работы. А о ситуации на берлинских химических предприятиях Папст ничего сказать не мог. Это была моя забота, без сомнения сильно омрачавшая мое радостное настроение.
Когда мы наконец закончили, никто из нас не счел, по-видимому, этот момент подходящим для того, чтобы отметить наш договор бутылкой шампанского. Может быть, это лучше сделать после окончательного подписания соглашения. Но у всех нас возникло ощущение, что мы, возможно, совершенно по-новому делили между собой ответственность в решении общих задач.
Когда мы прощались, все были настроены бодро и оптимистически. Я сказал Папсту, что хочу как можно скорее вернуться в Берлин. Он вполне меня понял, однако настоял на том, чтобы я у него поужинал. Поэтому мне удалось выехать только в девять часов вечера.
Когда в понедельник в два часа ночи я добрался к себе домой, мне больше всего хотелось, не раздеваясь, броситься на кровать и заснуть, но я был так вымотан и в таком беспокойстве, что меня потянуло к телефону. От вахтера я узнал, что в воскресенье работали до ночи. Шнайдер, Босков, Хадриан, Харра и Мерк ушли домой незадолго до полуночи. В старом здании, сказал он, еще горит свет, там хадриановские химики, кроме того, работает машина, Леман и все остальные еще в институте.
Я попросил соединить меня с машинным залом. Операторша ответила, что Леман лег спать. Машина работает. «Считает что-то длинное». Больше она ничего не знала. Ей было поручено следить за пультом управления и разбудить Лемана, как только печатающее устройство начнет выдавать результаты. Кстати, Юнгман тоже еще в институте и время от времени заглядывает на машину. Я позвонил в старое здание. Там Юнгман вместе с электронщиком из измерительной лаборатории монтировали датчики в аппаратуру для эксперимента. Я попросил Юнгмана передать на машину и в отдел химии, что, если потребуется, меня можно разбудить, но я собираюсь — и пусть это скажут Боскову — приехать завтра в институт попозже, часам к десяти.
После того как я положил трубку, мне стало ясно, что не давала мне покоя тревога за институтские дела, за работу. И еще я снова ощутил, несмотря на измотанность, прилив обманчивой бодрости. Значит, заснуть не удастся, этого я почему-то боялся.
Не надо мне было оставаться ужинать у Папста.
Я принял душ, распахнул в спальне окно, улегся, потушил свет и вдыхал холодный ночной воздух. В последние дни на меня и впрямь многое навалилось, но еще больше ждало меня впереди. Иллюзий у меня не было: настал конец — это рано или поздно должно было произойти — моим анонимным странствиям по якобы чуждым сферам жизни, и в резервацию я больше не мог удаляться, она уже не была резервацией. Потому что замкнутость моего упорядоченного существования была кажущейся и обманчивой, а опустошенность, пресыщение и разочарование возникали из-за того, что я сам сузил свои горизонты. Не по моей воле, а по воле случая сквозь узкую щель мне открылось многообразие жизни, я еще не кончился, и тысячи импульсов, поступавших отовсюду, не превратились для меня в пустой звук и не воспринимаются только как досадная помеха.
Я жил как в тумане! Я должен был давно понять, что мне уже многие годы не хватало именно того Иоахима К., которым я был когда-то. Я погряз в индивидуализме, который — я не распознал его своевременно — проявился сначала в чрезмерном честолюбии, а потом в завладевшем мною чувстве опустошенности. Потому что индивидуалисту начало и конец его существования кажутся границами жизни и времени вообще. И год от года у него все больше остается позади и все меньше впереди. Истинная же индивидуальность, возможность стать которой открывалась когда-то передо мной, как и перед каждым в нашей стране, не отделима от времени, тогда казалось: у нас за спиной вся история и впереди вся жизнь. У Иоахима К., которым я был прежде, жизнь каждый день была чем-то новым, она дарила весь мир. А у меня, после того как я заболел потерей мира, оставалась только боязнь потерять все.
Проект соглашения, который я привез, Ланквиц, конечно, не примет. Таким образом передо мной неотвратимо вставала проблема конфронтации. На этот раз меня не спасет ни тактическая ловкость, ни умение проникать в чужую психологию (кстати, вовсе не моя сильная сторона, как мне еще недавно казалось). И моя улыбка, подкупающая, примирительная и неопределенная, на этот раз не избавит меня от выбора: или на колени, или пинок под зад, третьего не дано. Если смотреть правде в глаза, я похоронил то, что меня до сих пор поддерживало — надежду на Боскова. Ведь мой страх перед разоблачением был не менее сильным, чем отчаяние от того, что придется вступить в конфликт с Ланквицем.
Если бы я обдумывал все это не теперь, в таком взвинченном и усталом состоянии, а наутро, выспавшись и овладев собой, на ясную голову, то я бы, очевидно, нашел выход из этой дилеммы. Но сейчас, поддавшись фатализму, который был мне совершенно не свойствен, я сказал себе: пусть будет то, что будет, эта лавочка давно запрограммирована, предоставь события их собственному течению, потому что ты давно уже упустил момент, когда еще мог разобраться во всей этой путанице. Но на следующее утро от фатализма уже не осталось и следа, и, занятый лихорадочной деятельностью, я ни о чем не думал, пока не оказался в давно уже назревавшей кризисной ситуации.
А сейчас, в понедельник, на рассвете мною овладело прямо-таки злорадное веселье при мысли, что именно этот Киппенберг служил кому-то образцом, и отнюдь не самым плохим, если судить по результатам.
Разговор об этом заводит в воскресенье вечером там, в Тюрингии, не кто иной, как доктор Папст. Ева в воскресенье полдня помогала на фабрике, замещая кого-то заболевшего. А вечером в маленьком доме Папста, словно это само собой разумеется, стол накрыт к ужину. Папст в восторге от того, что Ева ведет себя так непринужденно. Он вообще очень суетится вокруг нее. Киппенберг догадывается, куда он клонит, еще до того, как Папст начинает рассказывать о своей дочке и о том, что осенью она уезжает в Росток…
— Вам придется дать объявление, — говорит Киппенберг. — Одинокий отец ищет замену дочери. Потому что в данном случае нет никаких требований и нужна всего лишь койка где-нибудь в общежитии, а о таком уютном доме не может быть речи.
Папст, у которого за два вечера хватило времени узнать Евины мысли и поспорить с нею, поучает теперь и Киппенберга.
— Удобства, — говорит он, — высокий жизненный уровень для всех — разве не для этого мы трудимся?
— Видишь, — говорит Киппенберг Еве, — даже здесь, за тридевять земель, ты сталкиваешься с откровенным прагматизмом.
— Ты ведь хорошо знаешь, к чему я стремлюсь, — отвечает Ева, — благосостояние не должно становиться фетишем!
— Наверное, в конечном итоге все может превратиться в фетиш, — говорит Киппенберг, — этого бы не было, если бы мир не был разделен! И нелегко определить, когда мы по собственной воле пляшем вокруг золотого тельца, а когда те, за границей, не оставляют нам другой возможности, обожествляя материальные блага… — Киппенберг вдруг так резко обрывает себя, что Папст спрашивает:
— Что с вами? Вам нехорошо?
— Нет, я просто кое-что вспомнил, — небрежно бросает Киппенберг.
Ева смотрит на него изучающе: она, наверное, пытается разгадать его мысли. Папст, словно бы ничего не произошло, продолжает.
— Вы правы, — обращается он к Еве, — человеческие поступки не всегда будут диктоваться материальными интересами. Мы только никогда не должны забывать, что материальное производство — это та почва, на которой все произрастает. Без царства необходимости, законам которого мы должны подчинять свою жизнь, не существует царства свободы. Свобода в нашем понимании — это некий процесс, цель которого — развитие всех человеческих возможностей, и человек тогда вкушает ее плоды, когда он сознательно в этом процессе участвует. — Выражение какой-то горестной озабоченности появляется на морщинистом лице Папста, когда он говорит: — Мы твердо знаем путь к этой свободе и должны позаботиться о том, чтобы не только в сознание людей не проникала та пустая болтовня, которая доносится к нам по всем каналам, но и о том — это моя дочка недавно наблюдала в Праге, — чтобы в элитарных кругах наше понимание не подменялось разного рода утопическими теориями, общечеловеческими и общедемократическими принципами. И то, что вы, — заключает он, обращаясь к Еве, — в девятнадцать лет лучше, чем многие люди моего возраста, понимаете сложную диалектику нашего времени, делает вам честь и очень к вам располагает! Конечно, вы многим обязаны тому идеалу, о котором столько говорили.
Киппенберг не выдерживает, ему кажется, что над ним чуть ли не издеваются, и он со звоном роняет свой прибор на тарелку. Даже если бы он мог нацепить маску лица без выражения и уйти в себя, он не станет этого делать, к черту самообладание, выдержку, это привычное кривляние! Он, правда, говорит спокойным тоном, но ему кажется, что говорит кто-то другой.
— Во-первых, — обращается он к Папсту, — тот сомнительный идеал, если вы этого действительно не поняли, — это я, то есть мое прежнее «я»…
— Да я и представить себе не мог! — испуганно восклицает Папст. — Поверьте, я вовсе не хотел своей болтовней вас…
— Если вы не знали раньше, то знаете теперь, — продолжает Киппенберг. — Мое прежнее «я» можно было считать образцом, и, хотя я был далек от того идеала, который создала в своем воображении девочка-подросток, все же в, то время я сильно отличался от себя теперешнего. Я хочу сказать, что тогдашний Иоахим Киппенберг и не думал о том, чтобы быть таким, как все, и соблюдать чувство меры. Он еще не приспособился к высококультурному профессорскому дому, и он хотел достать звезды с неба и в самом деле был способен на то, чтобы, разумеется с единомышленниками, многого добиться! Он не нуждался ни в каких утопиях и, как любой человек действия, не занимался резонерством. Окружающая действительность словно была для него создана, он мог ее изменять, ведь у него были ясные планы, да к тому же Босков за спиной. Во-вторых, — продолжает Киппенберг взволнованно, — несколько дней назад мне сказали, что я забыл, откуда пришел, и я проглотил этот упрек, потому что в нем была доля истины. И в ваших словах о свободе и о том, в каком направлении движутся некие элитарные круги, тоже есть доля истины. В самом деле, мы о многом забываем: если существует идеал, то он не может для нас быть абстрактным понятием, утопией, он должен звать в будущее, которое вытекает из современности. Когда идеал теряет свою связь с реальностью, он становится волшебным фонарем, в свете которого реальность превращается в набор фантастических картинок; и тот, кто появляется с таким фонариком, может быть и неплохим парнем, но пусть он наберется мужества и не называет себя больше социалистом! Хорошо, что вы оживили все это в моей памяти! Вы подумали, что мне стало плохо, — я расскажу вам, о чем я вспомнил в тот момент. Четыре или пять лет назад, когда я был на Западе, мне случайно повстречался один человек, в свое время мы вместе были на рабфаке, потом он изучал в университете германистику и, как только доучился, удрал из республики, хотя был неглупый малый и должен был бы лучше разбираться что к чему. И когда он стал болтать о том, что, дескать, часто вспоминает прежние времена, что оказался в очень холодном мире, я просто повернулся и пошел, думая при этом: хоть задницу отморозь себе в своем холоде ном мире, мне-то что! Но спустя два-три года, когда я встретился с коллегами из ФРГ и слушал их сочувственно любезную болтовню, я оказался способен заявить им: поймите же наконец, что мы давно уже не те голодранцы, какими бы вы хотели нас видеть: мы тоже ездим на машинах и имеем дачи, как вы! Я действительно сказал: как вы! И то, что отождествил себя с ними, и то, что в своем честолюбивом желании быть такими же, как они, добиваться того же — в этом подлом стремлении я предал свое прежнее, лучшее «я», — это мне тогда не пришло в голову. А теперь, когда всплыло в памяти, чуть не привело меня в шоковое состояние: наш разрыв с прежними социальными отношениями был радикален, настало время, несмотря на всякого рода сосуществование, так же радикально порвать с прежними идеями! — И Киппенберг, резко прервав свой монолог, спокойно заключает: — А теперь решайте сами, кто и кому здесь может служить образцом.
Доктор Папст — человек тактичный, понимающий, он помогает Киппенбергу взять себя в руки.
— Вчера вечером вы сказали, что мужчины вроде нас должны предоставить философам размышлять над противоречиями времени и что мы оба не любим, когда путь к действию преграждает сомнение. Активное сотрудничество, решение о котором мы сегодня приняли, означает не только успешное наступление на обстоятельства, которые мы должны изменять, а не обвинять, но и стремление радикально порвать с отжившими идеями — это нам тоже необходимо.
— Глубокий человек доктор Папст, — говорит Киппенберг, когда они с Евой едут ночью по горной дороге на север, — директор фабрики и в то же время философ, такое в самом деле редко встречается.
По очищенной от снега автостраде ехать уже легко. Утомленная Ева засыпает. Когда она просыпается, близко берлинское кольцо — у Киппенберга было достаточно времени, чтобы о многом поразмыслить.
Выводы не утешительны. У него нет никаких иллюзий: он в жизненном тупике, и, хотя прав доктор Папст, говоря, что такому человеку, как Киппенберг, деятельное участие в событиях современности больше подходит, чем самокопание и самобичевание, если годами жить не так, как надо, одним махом не встать снова на правильные рельсы. У кого жизнь пошла наперекосяк, тому ее сразу не выправить. Нет, это совсем не так просто. Нужно, чтобы пробрало как следует, по-настоящему почувствовать боль, изменить все вокруг, разрушить то, что мешает, только тогда может произойти, наконец, решительный перелом.
И эта девятнадцатилетняя, проснувшись, видит Киппенберга, с тех пор как он перед нею раскрылся, насквозь.
— Ты здорово измотан, — говорит она. — И тебя многое еще гнетет.
На этот раз Киппенберг не отгораживается, хоть говорит не о себе, а о деле. У него еще хватает силы добраться к пульту управления своей жизни, дать команду перейти от самокопания к реальному действию.
— В моем портфеле полно результатов, — говорит он, — но есть одна вещь, которая меня очень тревожит! У нас нет экспериментального цеха, и я понятия не имею, сможем ли мы в Берлине что-нибудь найти.
Вот теперь-то и выясняется, что он действительно отделывался от Евы пустыми отговорками. Теперь ему некуда деться, и он рассказывает ей об их большом деле — это будет настоящая сенсация. Она реагирует неожиданно:
— Что касается экспериментального цеха, то над этим я бы не слишком ломала голову. Завтра я поговорю со своим мастером и позвоню тебе, если это удобно.
Киппенберг кивает. Он договаривается с Евой, что пришлет за чертежами курьера. А потом спрашивает:
— А над чем бы ты ломала голову?
— Может быть, над тем, — отвечает она, — не натолкнется ли твоя сенсация на сопротивление, нет ли у вас врагов или врага, и довольно коварного.
— Один выскочка, — отвечает Киппенберг, — вообще-то всегда справлялся с коварным врагом.
Но, произнося эти слова, он чувствует какую-то тяжесть. Не страх, нет. Он с тревогой думает о Ланквице.
Киппенберг сворачивает с автострады и делает крюк через Кёнигсвустерхаузен. При прощании на этот раз не возникает особого волнения (понедельник вечером, стоянка на вокзале Фридрихштрассе), но в последний момент он вспоминает нечто важное.
— Когда ты будешь звонить в институт, попроси, чтобы тебя соединили с фрау Дитрих, — говорит он. — У нее слабость к выгнанным из дому девушкам, и ты с ее помощью сможешь спокойно сдать выпускные экзамены.
Ева бросает на Киппенберга испытующий взгляд.
— Ну, что же, это хороший совет. Я им воспользуюсь. Но, к сожалению, я не человек трезвого рассудка.
— Не темни, — говорит Киппенберг. — Что это значит?
— Позвоню я завтра же, — отвечает Ева, — а с переездом дня два-три подожду.
— Почему? — спрашивает Киппенберг.
Она вышла из машины, но еще раз наклоняется к нему:
— Ты тоже не без противоречий! И поверь мне: ты вовсе не такой сильный, каким бы хотел быть! Возникают самые разные желания, — добавляет она. — Оказавшись в их власти, ты можешь сбиться с твоего прямого пути. Я это тебе говорю на всякий случай.
Она захлопывает дверцу. Киппенберг, качая головой, уезжает.