В четверг утром, еще до восьми, мы снова, но уже в более узком кругу собрались в конференц-зале. И опять появился Кортнер, остролицый и желчный, но приветливо всем кивающий. Мерк отвел меня в сторону.
— Ведь знает, что нам не нужен, — зашептал он, — просто ходит и вынюхивает, к тому же потом сможет сказать, будто тоже принимал участие, а сам, что бы ни затевалось, заранее настроен на худшее, это как дважды два! У него семья и та развалилась. Шнайдер говорит, что дочка все еще не вернулась домой, ничего удивительного, у Кортнера на уме только его кресло.
— Хватит! — прервал его я, — садись, мы сейчас начинаем.
Тут на меня накинулся Шнайдер, который, как всегда по утрам, пребывал в скверном настроении.
— Слушайте, я протестую! Немедленно поговорите с Хадрианом и Харрой, они хотят, чтобы я занялся совсем другими экспериментами! — И тоном капризного ребенка, который не желает есть свой суп: — А я не стану работать по их указке, не стану, и все!
Фрау Дегенхард сказала с упреком:
— Вы опять не с той ноги встали, Ганс-Генрих! Если бы вы знали, как вам не идет это брюзжание.
Шнайдер недовольно посмотрел на нее, но выражение его лица внезапно изменилось, и он спросил:
— А как вы думаете, мне пойдут длинные волосы? Конечно, не до плеч, как у этих хиппи, ну хотя бы средней длины, ведь у меня красивые, от природы вьющиеся волосы?
— Мягкая линия сильных мужчин только украшает, — ответила она.
— Слышали? — обратился Шнайдер к Боскову в ответ на его просьбу наконец усесться. — Нужно и в прическе соответствовать требованиям времени. Хотя вас-то эта проблема не занимает.
Фрау Дегенхард, рисуя в своем блокноте для стенограмм большущий вопросительный знак, сказала мне:
— За этим что-то кроется! Еще недавно он ругал длинноволосых на чем свет стоит!
— Человек способен меняться, я ведь вам говорил! — заметил я.
Ровно в восемь все сами собой угомонились, и мы без долгих предисловий приступили к работе. Роли были распределены, и каждый знал, что ему делать. Вильде с Мерком вскоре отправились на машину. Выступал Харра. Как и следовало ожидать, Харра до мелочей предвидел все трудности, которые нас подстерегали, все проблемы, однако пока отнюдь не считал, что мы находимся в критическом положении.
— Предварительные расчеты, — бубнил он, — показали…
— Громче! — пробурчал сзади Леман.
— …показали, — загремел Харра, — что в условиях лаборатории возможности расширения масштабов эксперимента весьма ограниченны, верно? Я говорю вам для того, чтобы вы полностью отдавали себе отчет: в лабораторных условиях ограничено не только количество загружаемого сырья, но и энергетические возможности…
Возражение Юнгмана, потом опять Харра. И новое возражение. Так и шло. Час за часом. Все новые и новые проблемы вырастали перед нами. Юнгман больше всех приставал к Харре с возражениями, пока тот анализировал наши замыслы. Время от времени, когда врывался Мерк, чтобы проконсультироваться со своим другом Леманом, или когда Боскова звали к телефону, напряжение на несколько минут спадало, и мы обращались к второстепенным вопросам. Возбуждение, которого трудно было избежать в этот первый рабочий день, вероятно, являлось причиной того, что я с трудом находил правильные решения.
Удивительные превращения происходили с Хадрианом. Утром он то и дело заразительно зевал. Но днем, когда все мы уже выдохлись и явно нуждались в передышке, Хадриан наконец по-настоящему проснулся и зевать перестал совершенно. Он стоял у доски, лицо и руки у него были выпачканы мелом, серый халат болтался, как на вешалке, и окутывавший его сигаретный дым смешивался с голубыми облаками, поднимавшимися от «гаваны», которую курил Харра.
— Тут вот что еще, — снова и снова повторял Хадриан. — Вы, пожалуй, правы, Харра… Надо думать, как-то это можно сделать. Должен быть какой-то способ…
— Довожу до общего сведения, — продребезжал Леман, — что я отправляюсь в столовую обедать!
— Весь процесс, — гремел Харра, — в принципе можно рассчитать, и отнюдь не только для частных случаев. Это, Леман, устаревшая точка зрения. Это известно сейчас любому школьнику! А теперь предлагаю устроить получасовой перерыв. Есть возражения? Единогласно. Ты что-то хочешь сказать, Хадриан?
— У меня такое ощущение, — проговорил Хадриан, — что мы где-то совсем близко. Я думаю, что при неких идеальных условиях возможно как-то…
Но последние его слова расслышать было невозможно, потому что в этот момент Вильде с шумом распахнул дверь. Он хотел о чем-то спросить Лемана, но столкнулся с ним уже на пороге конференц-зала, потому что тот направлялся в столовую. Передохнуть и поесть хотелось не только Леману: конференц-зал быстро пустел.
Я еще раз повторил про себя слова Хадриана об идеальных условиях, и тут меня словно осенило: наконец-то! По-видимому, и Хадриан был близок к разгадке. Я решил сейчас же в столовой поговорить с ним и Юнгманом.
Я быстро направился в вестибюль, но тут же угодил в лапы Кортнеру. Уж не поджидал ли он меня? Разговаривая со мной, он задирал голову, и я смотрел сверху на его казавшуюся треугольной физиономию.
— Я не понадоблюсь тебе после перерыва? — спросил он. Улыбка никак не соответствовала его кислому взгляду и поджатым губам. — У тебя, Киппенберг, будут сегодня какие-нибудь вопросы, связанные с отделом апробации?
В его тоне, кроме обычного подобострастия, слышались какое-то новые нотки. Этот человек во всех своих проявлениях вызывал у меня отвращение. Но я взял себя в руки.
— Если ты нам понадобишься, — сказал я, — я своевременно дам тебе об этом знать. Но ты у нас всегда желанный гость.
— Знаю, знаю, — ответил Кортнер.
Я кивнул ему:
— Мы завтра обязательно переговорим, — и устремился к двери с надписью «М».
Кортнер, чуть поколебавшись, последовал за мной и пристроился рядом перед белой кафельной стенкой. Медленно расстегиваясь, он заявил:
— Хоть я у вас и желанный гость, ты можешь и впредь сотрудничать с фрау Дитрих. Я вполне понимаю, что вам хочется с ней работать. — И он засмеялся отрывистым, словно кашель, смешком. — «Дело житейское…
Я молчал.
— Я бы тоже, — продолжал Кортнер, — охотнее имел дело с Дитрих, чем, скажем, с Харрой. — И опять этот кашляющий смешок.
— Или с Вильде, к примеру! — бросил я сухо.
Кортнер тут же отреагировал. В его голосе чувствовалась нервная дрожь.
— Не институтское руководство принимало этого Вильде на работу! И пусть он сует нос только в дела твоего отдела!
Ну и ну, подумал я, храбрый Кортнер — это уж что-то совсем новенькое! Я знал его только угодливым. Конечно, ему пришлось кое-что проглотить, и его раздраженное состояние было понятно. Я отвернулся, повесил на крючок пиджак, снял часы и закатал рукава до локтей. Когда я с излишней тщательностью, которая сохранилась у меня со времени моих занятий патанатомией, намылил руки чуть не до локтей и принялся их тереть, в облицованном кафелем помещении гулко, как эхо, прозвучал голос Кортнера:
— Какое Вильде дело до ящиков в нашем подвале? Вчера coram publico[2] он зашел слишком далеко! Пусть о ваших делах заботится, скажи ему!
— Это мало что даст, — спокойно ответил я.
Кортнер подошел к умывальнику и, застегивая штаны, несколько раз комично вильнул задом. Опять своим иезуитским тоном, приторно дружеским и одновременно угрожающим — этот тон и заставил меня насторожиться, — он проговорил:
— Интересно, до чего бы мы докатились, если бы каждый говорил вслух все, что думает?
Я вытер руки.
— Разве я, к примеру, — продолжал Кортнер, — все говорю, что думаю о твоем рвении, о твоем показном идеализме? — Он рыгнул и, прикрыв рот тыльной стороной руки, произнес: — Пардон! — Он спросил: — Но тебе ведь на это наплевать, верно?
— Совершенно наплевать, — ответил я, отвернувшись от него и надевая пиджак.
— Но другим, — продолжал Кортнер, — не думаю, чтоб было наплевать, если б они узнали, почему им приходится сейчас вкалывать по-ударному день и ночь.
Я неторопливо повернулся к Кортнеру.
— Договаривай, договаривай, — сказал я совершенно спокойно. — Я, кажется, начинаю тебя понимать.
Кортнер продолжал дружеским тоном, улыбаясь:
— Если б они знали, почему эта работа два года пролежала в твоем сейфе! — И с приветливой усмешкой: — Если бы они знали, почему ты теперь так спешишь! Господи, какими бы они себя почувствовали дураками!
Тонкий слой грима стерся, академическая позолота слетела. Я замахнулся, еще немного, и я бы в самом деле ударил.
— Осторожно! — пробормотал Кортнер, отступая назад, бледный от испуга. Он опять рыгнул, опять, прикрывшись рукой, сказал: — Пардон! — и, отойдя на безопасное расстояние, сказал: — У нас у всех рыльце в пушку! Да иначе и быть не может!
Не сказав ни слова, я вышел и, разъяренный, направился прямо к лестнице; я шел к Боскову. Господин Кортнер явно заблуждается! Тому, кто шантажом пытается загнать меня в угол и саботирует распоряжения шефа, в нашем институте не жить! Я был абсолютно уверен, что и Босков думает так же.
На середине лестницы я остановился. Боскова же нет сейчас в кабинете, он в столовой! Эта мысль помогла мне снова взять себя в руки.
Босков…
Чтобы не дать Кортнеру приобрести надо мной тайную власть, я должен был сейчас рассказать Боскову все начистоту. О своей сделке. Об обмане, который столько длился, и вообще обо всей этой нечестной игре.
Босков сразу даже не сумеет во всем разобраться, для этого он слишком порядочен. Но так как с понедельника он уже несколько раз натыкался на явные несообразности, то быстро все поймет. Ему станет ясно, что в течение двух лет я действовал за его спиной, ясно, каким мошенническим путем я добился вчера полномочий, какую провернул скверную махинацию. И как все это отразилось на деле. На нашем общем деле? Но ни о каком общем деле тогда уже не будет и речи.
Все мои действия, моя борьба за новый метод предстанут перед Босковом в совершенно ином свете. Молодой торгуется со старым, чтобы втихаря замазать скверную историю. В этом клане все одной веревочкой связаны.
И никогда Босков не поверит, что во мне могло проснуться нечто иное: желание делать теперь все по-другому, лучше, потребность избавиться с помощью активного действия от опустошенности, пресыщенности и бессмысленности существования, — и никогда в жизни не заслужить мне больше его доверия.
Вчера, в кабинете у шефа, еще была возможность сказать правду. Но я не использовал этот шанс. Из деликатности хотел поберечь отца Шарлотты. Нет, дело было не только в деликатности. Важнее истины была для меня моя дешевая победа и желание доказать Боскову, что тактическими ходами можно достичь большего, чем с помощью твердых принципов. А теперь мне не оставалось ничего другого, кроме как по-прежнему молчать. Потому что говорить было уже слишком поздно. Бывает ведь, что человек упускает момент, когда надо спрыгнуть. И тогда становится совсем другим, чем ему хотелось.
Если я сейчас все выложу Боскову, то это будет выглядеть так, словно я раскрываю карты только затем, чтобы избежать нажима со стороны Кортнера и вытащить голову из петли. То есть саморазоблачение как новый тактический ход. Но ничто так не претило Боскову, как подобное лавирование. Я должен был прийти к нему по доброй воле. Ведь я так себе и представлял: когда все будет уже сделано и я приду не с пустыми руками, немного горькой правды — это как острая приправа к большому успеху. Теперь я уже слишком сильно увяз. Рыльце здорово в пушку.
Я все еще стоял на лестнице. И невольно представлял себе, что произойдет, если Босков сейчас узнает всю подноготную. Он не побагровеет, как обычно, а, наоборот, побледнеет. И его уже не сдержать. Конец добродушию, забыт девиз: нужно уметь человека понять. И ничего не значит, что он заплыл жиром в этом болоте, в конце концов, он просто ждал. Ждал такого случая, как этот. Он соберет партийную группу, и обсуждать они будут не только непорядки, которые вскрыл Вильде. Мне просто повезет, если не будет произнесено слово «саботаж». Все, чего Киппенбергу до сего момента разными уловками удавалось избежать, обрушится на институт, как извержение вулкана: Босков выступит против всего клана, против кортнеровской клики, против Киппенберга. К черту самообман: я в конечном счете тоже из их компании. И уже давно. Возможно, я искал путь к Боскову, но я его не нашел. Этим путем я сюда пришел, в мятых штанах, в ботинках, разъеденных кислотой, бывший рабочий химического завода; но я принялся искать уголок, где еще сохранились культурные традиции, где можно было бы приятно просуществовать. Я прижился в высококультурном ланквицевском доме, и трижды справедливы слова, сказанные накануне вечером: я забыл, откуда пришел. Но тут не одна забывчивость; и сейчас мне ясно, почему тогдашний Киппенберг так боялся вопроса, который его мучил: откуда у этой молоденькой девчонки брались силы жить в постоянном конфликте и искать собственных путей. И Босков со своими товарищами будет искать новых путей и найдет их; и не станут они больше проявлять деликатность к ланквицевской чувствительности, кортнеровским желудочным коликам и киппенберговской тактике лавирования. Чем это кончится, известно заранее. Ланквиц кинется к своим покровителям, а Босков позаботится о том, чтобы раскрыть глаза замминистру, и тот увидит вещи такими, какие они на самом деле, а не как он до сих пор их себе представлял благодаря киппенберговским уловкам. Развязка наступит быстро. Кортнер со своей отрыжкой очутится в фармацевтическом училище и пробормочет: так всегда бывает! Ланквиц вспомнит о перенесенном инфаркте, и с честолюбивым желанием быть не только крупным экспериментатором, который еще многому может научить молодежь, но и представительствовать в качестве директора института, будет покончено.
И тогда здесь осуществится все, о чем я когда-то мечтал, не только мечтал, но и начинал возводить со всем энтузиазмом молодости по самым смелым проектам, закладывать прочный фундамент, а потом все бросил, заморозил, как стройку, фундамент остался голый, голова без туловища. И радостно будет, когда жизнь снова здесь закипит.
Только меня уже при этом не будет.
Но почему? Разве я не стремился к лучшему? Да, без сомнения. Но только чтобы было удобно. Безболезненно. Чтобы все проблемы решались играючи. Я хотел все изменить, перестроить до самого основания, но только не себя самого. Ученый живет новой жизнью, а обстановка у него старая. Исследует и планирует он в стиле завтрашнего дня, живет и другим дает жить по законам вчерашнего.
Медленно я спускался по лестнице обратно. Я одумался наконец. Еще одно отступление, и получилось оно у меня не сразу, но все же получилось. Только без паники! И не надо сразу терять голову, едва только Кортнер затеет склоку. Кортнер был дерьмом, дерьмом и останется. Это еще не причина, чтобы терять чувство реальности и почву под ногами. И все-таки я с трудом обрел прежнее равновесие. Мне нужно было основательно подреставрировать веру в себя: большие задачи, которые мы перед собой ставили, давали право преследовать и свои личные цели тоже. Мой отец указал мне цель, он говорил, что жизнь — это восхождение на неприступную гору, которая в ослепительном блеске высится над болотами и низинами. В низине мрак и нищета, а на вершине горы — солнце и свобода. Но лишь немногим удается на нее подняться.
В тот момент мне вспомнились его слова: я подошел к вершине совсем близко и не отступлю перед последней стенкой, какой бы отвесной она ни казалась. Я перепрыгнул уже через многие коварные трещины, один, без страховки. Я преодолею и последний подъем. Тогда скроются из глаз темные низины, а на солнце, в ярком свете, мир предстанет совсем другим. Труден путь к вершине, часто говорил мне отец. Кортнер никуда не годный скалолаз, он не может сам удержаться и потому цепляется за мою ногу. Теперь осторожно! Нельзя отталкивать его резко, иначе мы оба сорвемся. Потихоньку, аккуратно стряхнуть. И все образуется. Только не терять из-за Кортнера голову, он из тех, кто тянет вниз, но ведь в жизни не всегда выбираешь того, с кем приходится идти в связке. Я и впредь должен доверять самому себе, собственным силам и своей испытанной ловкости.
А сейчас только работать и работать! Доказать, что способен выстоять, свое упорство, выдержку! И когда установка в Тюрингии вступит в строй и будет подписан акт о приемке, никто не спросит, стоило ли это, кроме крови и пота, еще и компромиссов. В нашем мире невозможно без компромиссов, и в конце концов даже Босков вынужден будет это признать.
Я пошел в столовую. Что ж, была просто минута слабости. Такое случается, когда ноша слишком тяжела. Дело житейское. Иначе и быть не может.
В столовой никто из рабочей группы и не думал садиться за стол, стоя прямо у буфета, все что-то жевали, торопливо отхлебывая кофе. Лемана уже увели на машину. Боскова тоже не было видно. Судя по разговорам, он сидел в своем кабинете с каким-то посетителем: бутерброд с ветчиной Босков оставил недоеденным, пиво не допил, это дало повод для разного рода предположений.
— У него кто-то из ЦК!
— Ты что, спятил? Из патентного бюро!
— Ерунда, из министерства финансов!
— Из лотереи, они хотят нас финансировать, — сострил Вильде, покосившись на меня.
Времени у меня оставалось только на чашку кофе. Отправляясь в конференц-зал, я позвал Юнгмана. Он шел рядом и, слушая меня, с такой силой дергал свою нижнюю губу, что я не выдержал и хлопнул его по руке; смутившись, Юнгман засунул руку в карман.
— У меня это на кончике языка вертелось, — сказал он, — я должен был сразу догадаться, я кое-что смыслю, в конце концов, в своем деле; ведь сидело это все где-то в голове, ах ты господи, если бы я тогда обратил внимание!
Очки при ходьбе сползли ему на нос, и он снова принялся терзать губу. Но все отговорки он теперь отбросил и, поняв, что нам не обойтись без нового оборудования, объяснил мне, что́ из лабораторных приборов можно приобрести и что́ мы должны будем изготовить сами.
— Теперь нам нужен Трешке! — сказал я. — Чего не сделает он, не сделает никто другой!
— Я схожу за ним, — сказал Юнгман, — приведу на говорильню!
Я вошел в конференц-зал. Да было ли у меня на самом деле столкновение с Кортнером? Неужели это я только что был настроен столь пессимистически? Все это я уже выбросил из головы. Я вновь целиком ушел в работу и, не дожидаясь Боскова, подал реплику Хадриану, напоминая ему, на чем он остановился.
— Непрерывное производство, мы о нем говорили, спасибо, — кивнул Хадриан и окутал себя серой пеленой сигаретного дыма.
Шнайдер равнодушно пожал плечами, его интересовали только вопросы, связанные с чистой химией. Харра покачал головой и сунул в рот новую сигару, вид у него был несколько озадаченный. Оказывается, мы все сильно недооценивали Хадриана. Его ничуть не пугало, что большую часть наших усилий придется сосредоточить на разработке устройств автоматического регулирования и управления всем процессом.
— Автоматика, — продолжал он, — дает здесь прямо-таки… Да это, наверное, можно… как-то… Нет, это не невозможно… трудно только, очень трудно…
Харра вскарабкался на возвышение.
— Вы все, уважаемые коллеги, — забубнил он, — кажетесь себе сейчас умниками и хитрецами… Ну чего ты хочешь, Босков, я и так ору, как рыночный зазывала! Что? Ты не Босков? Все равно у тебя со слухом плохо! — Харра теперь и впрямь заорал: — Твое предложение, Киппенберг, это само собой разумеющаяся вещь, это же просто-напросто азбучная истина, популярно говоря! Но здесь, по-видимому, имеет место общее заблуждение; процесс загрузки вам представляется таким же, как в примусе, я должен немедленно это заблуждение рассеять! Проблема…
Вошли Юнгман и Трешке. Трешке тут же уселся на свободное место возле двери. Из нагрудного кармана его синего халата торчали отвертки.
По залу разносился голос Харры:
— …вы понимаете, состоит как раз в том, что данные, которые мы получаем в лабораторном эксперименте, нельзя прямо переносить на непрерывный процесс. О чем же на самом деле все время идет речь, как не об опытном реакторе, который будет работать непрерывно уже здесь, в лаборатории, и накормит этого лентяя наверху, эту так называемую электронно-вычислительную машину, исходными данными для расчетов!
Мы вдруг очутились просто в джунглях практических проблем. Леман с гримасой отвращения на лице собрался было удрать на машину, но Харра повелительным тоном сказал:
— Леман, останься, ты здесь нужен!
Я слушал, как Шнайдер, Юнгман, Хадриан и полный энергии Харра обсуждали возможность создания в химическом отделе модели реактора, в котором синтез осуществлялся бы по принципу, заложенному в планируемую промышленную установку. Я внимательно слушал, а в голове моей теснились мысли совершенно иного плана. Я думал о Трешке, об этом худом, потрепанном жизнью человеке, который теперь все больше и больше выдвигался на передний план. Он весь обращался в слух, когда ему давали очередное задание, а когда сам говорил, то размахивал руками и как-то странно покачивал большой головой.
На доске Юнгман значками и символами изобразил полную технологическую схему, которая со временем должна будет превратиться в реактор. Но в одном месте не хватало трубы из высококачественной нержавеющей стали, в другом — циркулярного насоса определенных характеристик, а для получения экспериментальных данных необходимо было установить большое количество датчиков, что еще больше усложняло задачу. Но Трешке все это не слишком пугало, он явно решил показать наконец, на что способен. Я знал его, и все же он меня поразил.
Сам я, хотя до сих пор вел регулярно эксперименты вместе со Шнайдером, считал себя теоретиком, был как дома среди формул и чисел, и стоило мне взглянуть на реторты шефа, как вместе с воспоминаниями о романтике лабораторной жизни студенческих лет во мне поднималось чувство, близкое к отвращению. Наблюдая теперь за Трешке, который требовал как можно более точных данных и заставил сейчас Юнгмана рисовать отдельные детали циркулярного насоса, я почувствовал истинное восхищение перед этим на все руки мастером, может, тут был даже некоторый оттенок зависти. Я припомнил годы ученичества на химическом заводе. Это было не самое хорошее время для занятий. Мы, ученики профессиональной школы, больше занимались расчисткой развалин, чем приобретением практических навыков. Я никогда не боялся тяжелой физической работы, да и сегодня мысль о ней меня не пугала. Но сейчас я спрашивал себя: а что же, собственно говоря, я умею по-настоящему, кроме как думать, организовывать да еще с недавнего времени и копаться в самом себе. Глядя в раздумье на Трешке, я услышал, как он говорил Юнгману: «Высоколегированная сталь у меня есть… Вы имеете в виду вот этот болт М6? Тут марка не играет роли. На нем же нагрузка только термическая». Кое-какие навыки стеклодува, приобретенные мною еще раньше, помогли мне в институте довольно ловко по сравнению с другими гнуть стеклянные трубки над горелкой Бунзена. Но настоящего умения не было у меня ни в одном ремесле. Когда на Шёнзее нужно было заменить планку в заборе или починить проводку, это отнимало у меня неоправданно много времени и пот лился с меня ручьями. Если же случалось попасть себе молотком по пальцу, то брань моя относилась исключительно к коварному объекту моих усилий. Теперь я осознал, что ругать-то нужно было себя за недостаток умения. Как ученый я гордился своей универсальностью и не считал несправедливым, что получаю такой высокий оклад. При этом я был не в состоянии создать материальный предмет стоимостью хотя бы в одну марку.
А как же тогда с производительной силой науки?
Однако к черту это самоуничижение! Босков — он как раз пришел и сел рядом со мной, — возможно, был и прав, когда говорил, что мы слишком углубились в разработку основ. Однако, так сказать, между делом, с помощью патентов и различных рационализаторских предложений, мы не только наполняли собственные карманы премиями, но и экономили значительные средства для народного хозяйства. Сейчас речь шла не об этом. Меня интересовало мое собственное «я». И мерилом этого «я» был вон тот рано постаревший человек, который не сомневался, что сможет сделать такую хитрую вещь, как циркулярный насос, а это значило, что он его и впрямь сделает. Когда Юнгман говорил о коэффициенте сжимаемости, о предельно допустимом падении давления, Трешке понимающе кивал головой, в марках стали он и вправду разбирался до тонкостей: «Сюда подойдет X10CrNiTi18-9». Я смотрел теперь на этого человека совершенно другими глазами. Чего не сделает Трешке, нам не сделает никто другой, бросил я недавно просто так. Только теперь я по-настоящему понял, что без него ничего не будет, не может быть никакого большого дела, никакой сенсации, никакого примиряющего меня с самим собой поступка, нет, ничего не выйдет без рук Трешке и без его станков. И в ушах моих невольно зазвучали слова доктора Папста, и смысл их наконец до меня дошел, я понял, что он имел в виду, когда говорил о пафосе борьбы за выполнение плана, и я снова вспомнил, кто создает ценности, среди которых я так удобно себя чувствовал. Вас я не имею в виду, сказал мне доктор Папст. Он ошибся тогда, а фрау Дегенхард прошлой ночью говорила правду: я забыл, откуда пришел.
Но сейчас я помнил это твердо и был уверен, что больше не позабуду.
После обеда общий разговор распался, образовались отдельные группы, и я тратил все силы на то, чтобы следить одновременно за всеми дискуссиями и координировать их. К тому же без конца кто-то из сотрудников выходил, кто-то входил. Лемана вызвали в машинный зал. Мерк был занят экономическим анализом. Кстати, Вильде, как только распался общий порядок, набросился на меня, словно коршун, и совершенно напрасно стал упрекать в том, что за последние годы я преступно запустил наши мастерские.
— Только без паники! Вы же знаете, что ни одной штатной единицы не было. И должен заметить, развивая ваш вчерашний образ, что голова без туловища не станет работать эффективнее, если к ней приделать еще два пальца.
— Да Трешке справится, — сказал Босков.
Вильде упорствовал:
— Но он сорвет нам все сроки. В субботу, самое позднее в воскресенье, напечатают временные диаграммы. И если работа не будет протекать строго по сетевому графику…
— Строго все равно не получится, — возразил я.
Босков поддержал меня:
— Нам придется как можно интенсивное использовать буферное время.
Шнайдер соскочил с кафедры и отпихнул Вильде в сторону:
— Послушайте, как вы собираетесь решать проблему сырья? Мы ведь еще не знаем даже…
— Ну это пока не ваша забота, — отпарировал я. — Продолжайте себе спокойненько работать с теми же дешевыми производными фенола, что и два года назад.
— Но простите, доктор Киппенберг, — снова вмешался Вильде, — проблема сырья в связи с задержкой поставок из-за возможных изменений в плане имеет первостепенное значение для всей работы и должна быть решена в самое ближайшее…
— Да я уже надавил, где следует, — сказал Босков, который в этой неразберихе невозмутимо диктовал фрау Дегенхард какое-то длинное письмо шефу, — копия — в управление.
— Разрешили коротко о проблеме финансирования! Так, значит, тот посетитель был все-таки из министерства финансов! — На какое-то мгновение львиный рык Харры перекрыл общий шум. Он объявил, что вопросы, связанные с методикой измерений, считает принципиально решенными, предрекал, однако, гигантские трудности другого рода, но исключительно для того, чтобы мы без всяких иллюзий и без всякой надежды на какое-либо чудо… На это Хадриан:
— В какой-то мере все сводится к проблеме снабжения…
Свои запасы Трешке держал в голове, и одному богу известно, как ему удалось столько накопить. Харра рылся в документации, груда которой возвышалась на столе перед доской. Поднеся какую-то кальку вплотную к стеклам очков, он заявил:
— Этот сорт стали недостаточно устойчив к действию серосодержащих газов-восстановителей.
Трешке почесал затылок.
— Если я не ошибаюсь, — продолжал Харра, уставившись на Вильде, — сюда годится марка X10CrAl24 со средним содержанием алюминия от 1,45!
Босков прервал свою диктовку и посмотрел на Харру, как на чудо.
— Ну это… этот человек… ну просто ходячий справочник!
Трешке собрал юнгмановские чертежи и подошел ко мне. Со словами: «По ним я, конечно, работать не могу, — он сунул мне их под нос — Мне нужны чертежи самое позднее в понедельник утром, а иначе я не уложусь в сроки». Зазвонил телефон. У нас все может сорваться скорее из-за какой-нибудь мелочи, чем из-за чего-то принципиального, с беспокойством подумал я и повернулся к Вильде, который развернул огромную блок-схему и, тыча пальцем то в одно, то в другое место, восклицал с горечью:
— Видите, как запутывается? Все запутывается. — Он прямо кипел. — Нахрапом нам из этого не выбраться! Если через два часа после того, как все только закрутилось, подавай сразу рабочие чертежи, самый лучший сетевой график годится только на то, чтоб им подтереться, черт побери!
— Не поднимай волны, — прикрикнул я на него и подозвал Юнгмана.
Телефонные звонки начинали действовать мне на нервы. Но по-настоящему меня сейчас беспокоил вопрос, который минуту назад задал Вильде, — вопрос, казалось, никак не связанный с нашими сегодняшними проблемами: почему снабжение не могло обеспечить нам поставку предложенного раствора индикатора, который до сих пор можно было в любую минуту без труда раздобыть…
— До понедельника ничего не выйдет, я уже звонил, — объявил Юнгман.
— Так дело не пойдет! — заорал Вильде. — Мы даем наглядный пример того, как плановое социалистическое производство превращается в свою противоположность!
Юнгман поманил меня. Да и Трешке, по-видимому, что-то тревожило, потому что он переглянулся с Юнгманом и отошел вместе с нами в сторону. Телефон наконец замолк, но в голове продолжала вертеться дурацкая мысль: а может, в том, что сейчас нельзя достать этого раствора индикатора или что дома кофе приходится варить по-турецки, поскольку во всем Берлине исчезли фильтры, тоже виноват какой-нибудь Киппенберг, который, как и я, не справился со своим делом? Юнгман стоял передо мной и как никогда безжалостно терзал свою губу.
— Трешке это тоже понимает, — заявил он, — но другие… Ах ты, господи!
— Выкладывай, уж я как-нибудь соображу, что к чему!
— Ученые за деревьями не видят леса, — сказал Трешке. — Где мы запустим модель реактора?
— Понятия не имею! — воскликнул Юнгман. — Может, у Хадриана в том здании пол прорубать?
— Только без паники! — промолвил я и вдруг словно услышал голос фрау Дитрих: без опытных партнеров институту будет трудно справиться!
Снова раздражающе затрещал телефон. Опыт — это еще куда ни шло, у нас просто-напросто не хватало места для реактора, не говоря уже о паропроводных коммуникациях, а мог ли Трешке по существующей электрической и газовой сети обеспечить подвод энергии, которая требовалась для установки, об этом я и вовсе решил пока не спрашивать.
— Да возьмет наконец кто-нибудь трубку, — крикнул я и, обращаясь к Трешке и Юнгману, сказал: — Без паники! Пока до этого дойдет дело, я что-нибудь придумаю.
Однако на ум мне шел только доктор Папст, он обязательно должен был нам помочь, и я окончательно решил отправиться к нему за тридевять земель. Для этого мне нужно было, во-первых, еще сегодня позвонить в Тюрингию и, во-вторых, попросить фрау Дегенхард заказать мне номер в гостинице.
Я посмотрел на фрау Дегенхард. Она подошла к телефону, жестом подозвала меня и с невозмутимым видом передала трубку. Ее взгляд ясно говорил, кто был на том конце провода, и подготовил меня к тому превращению, которое неизбежно совершалось во мне всякий раз, когда я слышал по телефону этот голос. Институтский конференц-зал сейчас представлялся кулисой, люди — статистами, а Киппенберг вдруг очутился в некой выключенной из жизни резервации, которой ничего из происходящего не достигает. И этот оазис вне времени и пространства он воспринимает — не в первый раз за последние дни, — как какой-то неизвестный ни ему, ни окружающим человек; но внезапно что-то происходит, декорации шатаются, статисты ворчат, и трудно сохранить инкогнито.
Ева:
— Мы должны наконец увидеться!
Киппенберг:
— Да, конечно, но сегодня едва ли. Ты где находишься?
Ева:
— На заводе. Мы тут чертили. Мне нужно сейчас подрабатывать.
Как искра, вспыхивает мысль в голове Киппенберга. И запомним: первый толчок, вернувший меня к реальности, исходил от Евы.
— Чертили! — восклицает Киппенберг. — Ну вот, пожалуйста, я же знал!
И он перебирает в памяти, нет ли в этих чертежах чего-нибудь секретного, но ничего такого нет, их можно им заказать.
Ева:
— Что ты знал?
Киппенберг:
— Что везде и всегда отыщется какой-нибудь выход.
Возможно, он говорит теперь чуть громче, потому что к его разговору начинают прислушиваться, но он этого не замечает. Он слышит только Харру, который стоит рядом с Трешке, Юнгманом, Вильде и Босковом и гремит:
— Если мы сядем в лужу с опытным реактором, это будет означать возврат к доисторическим временам, потому что даже алхимики варили волшебный эликсир в гораздо более сложных аппаратах, а сегодня уже в детских садах и школах играют… Да что ты хочешь, Киппенберг, я уже молчу. Ты, самое главное, позаботься о том, чтобы Трешке в соответствии с сетевым графиком Вильде…
Ева:
— Алло, ты меня слушаешь?
— Один вопрос, — говорит Киппенберг, — примерно дюжину листов…
Трешке перебивает:
— Рабочие чертежи с нанесением размеров по ГОСТу 9727!
Киппенберг повторяет за ним и спрашивает:
— До понедельника, успеете?
Короткая пауза, а затем:
— Но только тушью.
Киппенберг:
— Вполне достаточно.
Ева:
— К тому же эта работа падает на выходные, тут придется раскошелиться!
Киппенберг почти сердито:
— Деньги не играют роли!
— Стоп! — Снова врывается реальность в лице Вильде. — Тысячу извинений, — плечи при этом подняты, подбородок прижат к груди, — но это типичный случай! Я, правда, не знаю, с кем вы договариваетесь, но, даже если речь идет о самых незначительных суммах, ни одного пфеннига сверх положенного по тарифу! И только по счету!
— Что? — рычит Харра. — Как? Нет, ты послушай, Киппенберг! Так вот, чтобы наш многоуважаемый коллега Вильде своими не весьма мудрыми речами не сорвал им же составленного графика, позволю себе внести в это дело стопроцентную ясность: все последние годы я питаюсь исключительно дешевой колбасой и пью только водопроводную воду, хожу чуть ли не во власянице и уступаю только одной своей страсти — курению. Это дает мне возможность, — гремит Харра, перекрывая всеобщий смех, — предоставить обедневшему научному учреждению из собственного кармана порядочную сумму для незапланированных выплат. Киппенберг, скажи коллегам, которые собираются нас облагодетельствовать. Я оплачу чертежи, и я на этом настаиваю!
Пусть Вильде и Харра рвут друг друга на части, пусть Босков в конце концов положит конец их ссоре: все это снова разыгрывается за пределами резервации, где речь теперь идет совершенно о других вещах, и очень важных. Правда, Киппенберг найдет пути и средства еще один, последний раз избежать неизбежного, но, поскольку сейчас он не может ничего предвидеть, для него это все-таки решение.
Еве уже сегодня нужны чертежи. Самое позднее завтра. Ну ладно, хорошо, завтра. Но завтра Киппенберг едет в Тюрингию.
Ева:
— Я с тобой.
Минутное колебание, наполовину зашифрованный диалог, потому что окружающие прислушиваются к словам Киппенберга, но, наверное, только фрау Дегенхард догадывается, что в нем происходит.
Ева говорит:
— Да перестань, ты ведь тоже этого хочешь.
Ничего с ним не происходит. Киппенберг только задает себе вопрос и совершенно трезво его продумывает: плывет ли он и о течению или он и вправду этого хочет.
Но если он этого хочет, если для него это серьезно, нет причины притворяться перед ней и перед самим собой.
— Действительно, — говорит он, — ты права.
И теперь нужно только в нескольких словах условиться на завтра: время и место встречи и как организовать с чертежами. Киппенберг кладет трубку и возвращается к реальности.