Не уверенность в себе и уж вовсе не сознание собственной правоты помогли мне при встрече с Шарлоттой найти нужный и спокойный тон. Скорее сознание того, что я уже не прежний Киппенберг, который провожал Шарлотту в Москву, — встретил ее человек, раздираемый противоречиями, сумятицей чувств. Конечно, в моей психике оставалось много стабильного, но и перемены были существенны. Поэтому я ушел в глухую защиту, предоставив инициативу своей жене.
Во время ее отсутствия я, казалось, начал кое-что понимать о ней и о себе, и это могло многое обещать в будущем. Ее внезапное возвращение вновь выдвинуло на первый план все неясное и нерешенное. При встрече мы лишь пожали друг другу руки. Шарлотта, распаковав чемоданы, Вышла в гостиную. Она пообедала вместе с отцом и попросила меня налить ей только бокал вина.
— Я не буду пить с тобой, — сказал я, — мне еще надо вернуться в институт.
Я добавил «к сожалению», и это были не пустые слова. Потому что я словно заново увидел Шарлотту. Она смотрела на меня испытующе. Я тоже внимательно ее разглядывал. Она изменилась. Ее лицо сохраняло выражение едва уловимой грусти, причиной которой была непреодоленная дистанция, возникшая между нами за семь лет супружеской жизни. Но было в ней и что-то новое: она словно требовала от меня ликвидировать эту дистанцию, понять друг друга до конца. В ней чувствовалось и напряженное ожидание чего-то. Во всем ее облике, в каждом жесте сквозила какая-то решимость. И вопросы она задавала с непривычной определенностью.
— Что тебе надо в институте? — спросила она.
— Нас поджимает время, — ответил я.
— Вы все-таки продолжаете? — спросила она.
— А почему бы и нет? — ответил я вопросом на вопрос.
Шарлотта посмотрела на меня, и, когда наши взгляды встретились, я не только осознал, как много невысказанного накопилось между нами, но и увидел, как присутствие Шарлотты освещает этот унылый дом, и подумал, сколько жизни она могла бы внести в мое существование, если бы я не упустил возможность пробудить в ней эту жизнь. Но теперь, кажется, уже было поздно. Да, плохо мое дело и с разработкой метода, и с Шарлоттой, которая, как обычно, находится под влиянием шефа и принимает его сторону. Она сейчас была на расстоянии вытянутой руки, но казалась более недоступной, чем всегда. И во мне впервые шевельнулось нечто, похожее на любопытство: а чем все это кончится… Но тут же все прошло. Слишком уж многое приходилось мне терять, чтобы интересоваться такими смутными вещами.
Мы долго сидели молча. Наконец Шарлотта произнесла:
— Отец — директор института. Ты собираешься игнорировать его приказ?
— А ты знаешь, что поставлено на карту? Ты знаешь о миллионах в валюте, которые могут быть им потрачены совершенно бессмысленно, и о том, что аннулировать заказ можно только в течение шести недель? — И я добавил: — Я должен поговорить с Босковом, но не думаю, что мы отступимся от этого дела только потому, что у директора института сдали нервы.
Шарлотта, казалось, была задета за живое. Ее задумчивое лицо даже помрачнело. Она отпила глоток вина и сказала словно про себя:
— С ним действительно что-то происходит… Он упорствует, ему нет дела, что у кого-то сдали нервы! — И она опять поднесла к губам бокал. — А я? Я получаю телеграмму, все бросаю и немедленно возвращаюсь, ввиду особой ситуации. — И, глядя мне в глаза, спросила: — А почему?
Я молчал. Ее взгляд снова стал грустным.
— Было несколько дней, — продолжала она, — когда я поверила, что горизонты вокруг меня могут расшириться и я найду ответы на вопросы, которые давно перестала себе задавать: почему я такая, какая есть, и я ли одна виновата в том, что все так вышло. Ведь меня же так воспитывали! Я никогда не жаловалась, потому что человек не может иметь все. — И она сказала, повысив голос: — Все не может, но должен отыскать свой собственный, путь и завоевать право идти этим путем! — Она залпом выпила бокал. — Мне показалось, что я могу найти в себе другого человека, другое «я». У меня было как по-заведенному: ходила в школу, потом в университет. Мне нужно было время, еще неделя или две, и, может быть, я вернулась бы другой, непохожей на ту, которая уезжала! — И она произнесла глухим голосом: — А тут эта телеграмма!
— Все произошло за моей спиной, — сказал я.
— А храбрым ты стал за моей спиной, — сказала она с иронией.
— Увы, не таким храбрым, каким бы хотел, — возразил я. — Наверное, мне уже никогда не избавиться от пессимизма ланквицевского дома! — И, поскольку Шарлотта молчала, я продолжал: — Если упускаешь момент, когда нужно спрыгнуть, становишься совсем иным, чем хотел стать, чем когда-то хотел себя видеть.
— А ты еще помнишь, каким хотел стать? — спросила она. — Конечно, помнишь!
— Я этого никогда не знал, мне с детства только и внушали, что я должен вскарабкаться как можно выше вверху Это какое-то время даже казалось революционным.
— Но ты все же забрался довольно высоко.
— Слишком высоко. Слишком высоко, чтобы быть таким храбрым, каким я тебе кажусь.
Она бросила на меня испытующий взгляд.
— Кто тебя разберет? — сказала она. — Пожалуйста, налей мне еще вина. Спасибо. Отец хотел мне объяснить сегодня, что ты за человек, и, может быть, мне нужно была бы его выслушать, но я сказала: не надо, вы друг друга стоите. Еще в Москве я сообразила, что ничего, в сущности, о тебе не знаю. Я никогда не понимала того, чем ты занимаешься, ведь мне не пытались этого объяснить, и я настолько ничего не понимала, что должна была стать тебе безразлична.
— Шарлотта! — воскликнул я.
— Дай мне сказать, — произнесла она с горячностью, какую я видел в ней впервые, и это было так не похоже на мою спокойную и всегда выдержанную жену. — Я вовсе не собираюсь заниматься подсчетом былых ошибок. Я охотно оставила бы все как есть и дальше приносила бы любую жертву плодотворным исследованиям и слабым нервам, чтобы сохранить наш гармоничный брак и наше неомраченное счастье. Но я не хочу и долго не смогу простить тебе, что в эти решающие дни ты не мог обойтись без меня, что ты сам со своими научными сотрудниками не сумел решить это дело, которое отец считает нереальным, а ты — очень важным. Мне все равно, кто из вас прав, сдали ли у отца нервы или ты в самом деле пытался одним ударом захватить институт. Пусть ваш замысел бог знает как важен и сэкономит массу валюты, и, что бы ни было поставлено на карту, — тут она повернулась ко мне и посмотрела мне прямо в глаза, — даже если все это произошло у тебя за спиной, меня ты не должен был вмешивать, Иоахим!
— Чтобы не вмешивать тебя в этот единственный раз, — возразил я, — мне надо было все семь лет нашего брака вмешиваться в твою жизнь.
И тогда она сказала:
— Если бы ты вмешивался!
Ее слова глубоко меня задели. Но резко зазвонил телефон, я снял трубку. Это был Босков.
— Добрый вечер, коллега Киппенберг, — заговорил он своим астматическим голосом. Казалось, он вовсе не был взволнован. — Я сейчас еду домой. Дорис тут принесла мне такую… н-да, бумажку, а в институте я услышал, что ваша жена вернулась.
— Так и есть, — ответил я.
— Коротко и ясно! — сказал Босков. — Когда шеф этот… н-да, этот приказ издавал, он уже знал о нашей договоренности с доктором Папстом?
— Ничего не знал.
— Почему вы с ним не поговорили?
— Мне пришлось срочно уехать из института. Когда я вернулся, приказ уже лежал на моем столе, а шефа вместе с Шарлоттой и след простыл.
— Дело в том, — продолжал Босков, — что меня удивила не столько эта… н-да, эта бумажонка, потому что все уж слишком хорошо складывалось. Меня, по правде говоря, больше удивило то, что я услышал в институте.
— Вы меня заинтриговали, — сказал я.
— Если не темнить, — разъяснил Босков, — все говорят, что вы решили не ввязываться в это дело.
— Значит, решил? — переспросил я.
— Ну да, — ответил Босков, — при вашем разговоре с Кортнером никого не было. Но люди делают выводы, особенно если вы потом разыгрываете из себя большого начальника.
— Ничего подобного, — сказал я холодно. — Но все-таки я руководитель рабочей группы, а Кортнер заместитель директора института. Я бы на вас посмотрел, как бы вы стерпели, когда молодые люди начали бунтовать.
— Н-да, — сказал Босков. — Все это довольно странно. Обычно так не бывало, что одни бунтуют, а другой орет, словно господин Кортнер. Впрочем, меня при этом не было, а нервы могут, конечно, у каждого сдать. Все это непросто. Завтра разберемся. Да и об этом… этом декрете, который издал шеф, — утро вечера мудренее. А теперь о возвращении вашей жены. Что случилось?
— Ничего, у нас свои заботы, — ответил я.
— Допустим, — сказал Босков, — вполне возможно. Но хорошо бы при этом, если бы вы решились открыть ей глаза на то, какую роль сыграли галльские войска для великого Цезаря. Но это, конечно, ваше дело. Мы завтра поговорим… Правда, до десяти я вряд ли попаду в институт, потому что я тоже должен сначала проконсультироваться в вышестоящих инстанциях. Передавайте привет вашей жене. Спокойной ночи.
Шарлотта внимательно следила за разговором. Она поблагодарила за привет и спросила:
— Я правильно поняла, твои сотрудники взбунтовались?
— Ну и что в этом такого? — ответил я нарочито небрежно. — У нас все говорят, что думают.
— Да, — произнесла она задумчиво, — у вас там, должно быть, замечательно непринужденная атмосфера! Но в твоем разговоре с Босковом это выглядело несколько по-иному.
— Может быть, и правда, что-то у нас происходит. Не знаю. Надо было бы об этом подумать, но… — я пожал плечами, — должно быть, время, когда можно было о чем-то подумать, уже давно упущено.
И я замолчал. Ведь вполне вероятно, что это и в самом деле бунт и именно поэтому то, что я говорил им, прозвучало так авторитарно и совершенно не похоже на меня. А истинная причина этого заключалась не в том, что кто-то взял неправильный тон, и не в сознании своего бессилия перед Кортнером, а в чем-то похожем на протест против распада моего «я». Кортнер был всего-навсего ставленником шефа, но я слишком долго дул с шефом в одну дуду.
Когда я думал об этом, у меня возникало отвращение к самому себе и где-то в глубине безразличие, которому я не мог позволить завладеть мной целиком. Эта душевная сумятица была вызвана собственной беспомощностью и холодной злостью, прежде всего по отношению к самому себе.
— Твой отец, — сказал я, всячески себя сдерживая, чтобы злость, охватившую вдруг меня, не выдать голосом, — не стал объясняться с рабочей группой. Он не любит неплодотворных споров и терпеть не может острых дискуссий. Он даже со мной не поговорил. Он подождал, пока я уехал, и позволил Кортнеру нашептать себе что-то, наверняка очень хитрое, до чего он сам, конечно бы, не додумался. И сегодня он тоже не объяснился со мной, исчез вместе с тобой, а на меня напустил своего заместителя, и по вполне понятной причине. Я хочу, чтобы ты ее знала, потому что никто, кроме господина Кортнера, не может мне сказать: у всех нас рыльце в пушку. Ведь никто, кроме него, не знает о той скверной истории, об обмане, который у всех нас на совести.
Услышав это, Шарлотта побледнела.
— Вспоминаешь? — спросил я. — Ведь два года назад именно тебя на меня напустили, а ты, ничего не понимая, попрекала меня: как это я без всякой причины хочу обидеть твоего отца и так далее. А правду он тебе тогда не сказал, и ты ее и по сей день не знаешь! Тебя использовали в своих целях, я это терпел и не только не вмешивался в твою жизнь, но еще и ставил себе в заслугу, что ты сама себе хозяйка. Но тебе дозволялось только играть роль галльских войск для великого Цезаря, тебя использовали, когда со мной нужно было справиться, и потому ты замыкалась от меня так же, как я от тебя. Ведь если бы мы захотели действительно что-то значить друг для друга, настал бы конец привычному равновесию. И потому ты сказала истинную правду: твой отец и я стоим друг друга. Но если старика еще извиняет проклятая бюргерская традиция, я-то должен был бы знать и давно понять, что наша с тобой жизнь очень похожа на жизнь института: все в чудном равновесии, если никто его не нарушает, внешняя гармония, а на самом деле молчаливое сосуществование, прочное только потому, что каждый замкнулся в себе.
Шарлотта сидела неподвижно и пристально смотрела на меня, ее темные глаза казались огромными, горели на бледном лице.
Я поднялся. Злость во мне давно угасла. Так постепенно и незаметно шло дело к концу с прежним доктором Киппенбергом. А тот, кто вновь обрел себя и стал воспринимать яркое многообразие жизни, должен был сначала определить свои возможности, чтобы научиться жить заново, однако он, ощущая возникновение нового мира чувств, не сумел еще постичь этот мир и не смог управлять им, а Шарлотта сейчас вряд ли была способна все это воспринимать.
— Я хотел все исправить, — сказал я. — Но боюсь, ничего не выйдет, потому что все непросто: может ли стать освободителем тот, кто так не свободен, как я. — Я надел в прихожей пальто и вернулся в комнату. — А что касается нас с тобой, — сказал я, — то я слишком долго мирился с таким распределением ролей, при котором я — твой муж, а Ланквиц — твой бог и господин. Я должен был поломать это еще семь лет назад, и жаль, что не сделал этого.
Когда я уходил, Шарлотта так и сидела не шелохнувшись. Она не ответила на мое «до свидания», и я толком не знал, слушала ли она меня.
Когда около полуночи я въехал на институтскую стоянку, в новом здании были освещены окна нижнего этажа, а в старом — отдела химии. Мерк был на «Роботроне» один с операторшей, я стал помогать ему. Он был доволен, потому что работы было много, возникла тьма проблем, я упомяну об этом лишь вскользь. Атмосфера царила деловая, спокойная. Это просто было бы смешно, подумал я, если бы Вилли или кто-нибудь другой вздумал обижаться! Мерк, должно быть, давно понял, что взял неверный тон. Правда, он строил фразы так, чтобы не обращаться ко мне на ты, — впрочем, может быть, мне это только казалось.
Я прошел по коридору и заглянул в освещенную комнату, где работал Леверенц с программистами и операторами. Лабораторные эксперименты непрерывно поставляли данные, которые в виде кривых или таблиц поступали на машину, где обрабатывались и перфорировались. Это была обычная работа. Естественно, все время возникали новые, непредвиденные трудности. Какой-то процент ошибок, например, был просто запланирован, однако нам неожиданно потребовалось провести интерполяционные кривые для проверки некоторых промежуточных данных, которые могли оказаться выпадающими или совсем бессмысленными. Нам с Мерком пришлось просидеть над этим два часа, пока через машину гонялась программа оптимизации трубопроводной сети.
Потом я долго разговаривал с Хадрианом, он на удивление хорошо справлялся с теми задачами, которые мы перед ним ставили. И все-таки чувствовалось, что в отделе химии нет многолетнего навыка совместной работы. Хадриановские химики мыслили узко, им не хватало понимания тех особых требований, которые предъявляла ЭВМ. Хадриан, сидя за столом в своей стеклянной комнатке, просто тонул в груде материалов, которые на него обрушились. Я договорился с одним сотрудником с ЭВМ, чтобы он помог отобрать все, что было для нас существенно. Еще в прошлую среду и четверг во время говорильни были распределены роли, так что каждый знал свой участок работы. Однако сейчас выяснилось, что даже опытным химикам не хватает понимания общих задач. Я еще раз подробно объяснил каждому, кто работал в этот ночной час, о чем идет речь и чего мы добиваемся. Эти опыты только в том случае правильно моделировали отдельные ступени каскада, если каждый проводился в определенных условиях. Здесь перед аналитиками вставали непривычные задачи: им нужно было скрупулезно придерживаться рабочей программы, предусмотренной графиком Вильде. Сотрудники Хадриана, которых я теперь видел в деле, все без исключения поддерживали нашу затею и вместо скучной лабораторной рутины, которой занимались годами, с большой охотой взялись за непривычную и трудную работу. Правда, в этой ночной смене были главным образом люди молодые. О приказе шефа меня больше никто не спрашивал.
Я снова зашел к Хадриану. Было около четырех.
— Мы прикомандируем к вам Леверенца, — сказал я. — А вы, пожалуйста, поговорите с коллегами, которые сменят тех, кто работал ночью. Было бы лучше всего, если бы вы каждому в отдельности объяснили: и для медленных промежуточных реакций с периодом полупревращения более пяти минут в случае отбора отдельных аналитических проб большое значение имеет точное время отбора. Потому что даже опытные химики склонны думать, что в условиях лаборатории можно не обращать внимания на временной фактор. — Я чувствовал смертельную усталость. — Еще остается достаточно нерешенных проблем, которые меня тревожат.
Хадриан слушал меня, кивал, курил сигарету за сигаретой и вдруг заговорил, как всегда, как-то неопределенно:
— Видите ли, думается, что это не невозможно… То есть в крайнем случае можно было бы привести какие-то аргументы, сослаться на круг задач, стоящих перед институтом… Но даже и тогда это все-таки трудно, очень трудно…
— Не говорите, пожалуйста, загадками! — сказал я.
— Коллега Киппенберг, — Хадриан заговорил вдруг на удивленье четко. — Конечно, у меня имеются и такие сотрудники, которых интересует только зарплата и собственный покой, ну и, чтобы как-нибудь просуществовать… Понимаете? Захотели бы вы объединиться с этими сотрудниками, как это мне пришлось только что сделать? Потому что молодые здесь… — Он выпустил облако серого дыма, окутавшее его лицо. — В конце концов их удалось как-то успокоить. Вы показали пример, как, к сожалению, в необходимых случаях можно воспользоваться правом начальника. Но гладко такие вещи не проходят, то есть вряд ли проходят. Потому что кого-нибудь, поверьте мне, мы можем нравственно сломать, я имею в виду, если… — и он указал на большую установку, — все это сейчас разобрать, а потом наугад пробовать один класс веществ за другим… Да что я буду вам объяснять про нецеленаправленные поиски случайного попадания.
— Максимум возможного — один случай на десять тысяч, — сказал я. — Я знаю, что, например, Нэшнл Канцер инститьют в США испробовал сто тысяч веществ с целью противоракового воздействия, однако не было найдено ни одного, которое отвечало бы ожиданиям.
— Но они хоть по крайней мере знали, чего искали, — промолвил Хадриан с оттенком грустного юмора. — Мы же ищем вещества и не знаем, какое они должны иметь воздействие, главное, чтобы что-нибудь как-нибудь действовало! Кортнеровский отдел определит, что этот препарат нельзя применять, потому что он каким-то образом вредно действует на почки, или на печень, или еще на что-нибудь. Так и идет, все при деле, научные планы прекрасно выполняются.
Я встал.
— По отношению к вам, — сказал я, — я вовсе не хотел разыгрывать начальника, да мне это и несвойственно! Извините меня, мой резкий тон относился не к вам, а к моим сотрудникам, потому что все-таки должны быть какие-то границы, пока существует личная ответственность. Не будем обольщаться: директор института не вы и не я. И если бороться против решения шефа, то, как вы думаете, сколько пройдет времени, пока найдется арбитр, авторитетность которого признают обе стороны? А как раз времени-то у нас и нет!
Около семи часов Хадриана должен был сменить Шнайдер, и только после обеда соберется вся рабочая группа. Я решил остаться в институте и прилечь на часок в комнате отдыха.
Хадриан проводил меня до лестницы.
— Ответственности, дорогой Киппенберг, — сказал он, — не формальной, а в высоком смысле, все мы, в общем-то, боимся. Что же будет? Кто укажет нам путь? У вас есть какие-нибудь реальные надежды?
Он попытался встретиться со мной взглядом, но я тер глаза, которые горели от усталости.
— Трудно сказать, — ответил я. — Моя надежда — Босков. Вы должны лучше меня знать, может ли партийная организация выступить против администрации.
— Конечно, — согласился Хадриан. — Но для того, чтобы разрешить такой сложный конфликт, тоже понадобится время. — Прощаясь со мной, он сказал: — Отдохните. Вам еще пригодятся ваши нервы.
Он повернулся и пошел, я смотрел ему вслед, и мне показалось, что он снова вернулся в свое тусклое существование, и виной этому был я: ведь от меня не исходило даже искорки оптимизма, и мысль о том, что нужно продолжать работу любой ценой, не могла меня увлечь.
В подвале, в комнате отдыха, я, не раздеваясь, бросился на кровать, подвинул к себе телефон и позвонил вахтеру, чтобы он разбудил меня, как только в институте появится Босков. После этого, совершенно измученный, я уснул. Когда меня разбудил звонок телефона, была уже почти середина дня.
Сполоснув лицо холодной водой, я побежал к себе в кабинет. Где-то в шкафу или в столе должна быть электробритва. Мне необходимо было выпить кофе. Я позвонил фрау Дегенхард.
— Вы одна? — спросил я. Шнайдер был в отделе химии. — Полцарства за чашку кофе! — сказал я.
— За чашку такого скверного кофе я не потребую полцарства! — ответила она.
Я достал электробритву, но зеркала у меня не было, к тому же я привык к безопасной, и вся эта процедура оказалась совершенно бессмысленной. Я провел щеткой по волосам, оглядел себя и подивился тому, что костюм из дорогой шерстяной ткани мог так измяться за каких-то несколько часов сна.
У фрау Дегенхард я даже не присел. Кофе был если не крепкий, то хотя бы горький, я выпил его стоя.
— Надеюсь, вы не скрываетесь от меня, с тех пор как вернулись из Тюрингии? — спросила она.
— Времени нет! — ответил я между двумя глотками.
— Это, может быть, просто отговорка, — сказала она. — Но так и быть, поверим. Говорят, ваша поездка была успешной, — она сказала это словно мимоходом, сортируя толстую пачку протоколов эксперимента. — А в поездке вы с пути не сбились?
Я не сразу сообразил, что она имеет в виду. Разговор, на который она намекала, был, мне казалось, так давно, хотя с тех пор прошло всего несколько дней.
— Ничуть, — ответил я. — У меня не было ни малейшего повода вспоминать о вашем предостережении. — Я поставил чашку на стол, поблагодарил, и вдруг меня что-то подтолкнуло, я спросил: — Вы сказали не все?
Она оторвалась от работы и заговорила, раздумчиво а серьезно:
— Никто толком не понимает, что сейчас разыгрывается. Всех очень удивило, что ваша жена вернулась. И в рабочей группе атмосфера сейчас не самая лучшая. Вы вчера тоже повели себя не лучшим образом, ведь не каждый мог понять, насколько вы удручены всеми этими обстоятельствами. Вам не позавидуешь, если подумать, какая вам предстоит борьба. Я желаю вам, чтобы ваша жена вас по-настоящему поддержала!
— Об этом мне надо было позаботиться несколько лет назад, — ответил я.
Она подняла на меня глаза. И должно быть, какая-то самая последняя частичка прежнего, самодовольного господина доктора Киппенберга удержала меня от того, чтобы сказать этой женщине и самому себе все начистоту: сейчас, когда я многое понял, ничто не могло предотвратить банкротство моего былого «я». Но теперь фрау Дегенхард сама увидела — я уже почти признал себя побежденным, и она сказала:
— Как это вы недавно говорили: критические выводы вместо неконтролируемых эмоций! Ну а теперь докажите, что это применимо и к вам самому!
Ее слова меня здорово встряхнули. Мне это было сейчас очень нужно. Я снова мог действовать.
— Большое спасибо за кофе, — сказал я, — все образуется.
В своем кабинете я долго сидел за столом и размышлял над тем, самому ли на свой страх и риск объясниться с шефом либо идти к нему сразу с Босковом. Я понял, что еще вчера достиг, по-видимому, того предела, за которым кончалась моя свобода воли, наверное, поэтому я и попытался подавить своих взбунтовавшихся сотрудников авторитетом руководителя. Сейчас я старался сам понять, были ли слова, сказанные мною Хадриану, ложью или я в самом деле надеялся на Боскова. Но тут самоанализ мне не помог, я не сумел решить этого вопроса. Все, что во мне оставалось от трезвости, рассудительности и способности логически мыслить, все, что поддерживало меня и создавало иллюзию цельности, служило до сих пор прикрытием внутреннего хаоса, состояний, которые противоречили друг другу: дезориентация и целеустремленность, понимание действительности и потеря реальности, активность в ясном и бесцельное существование в ставшем внезапно абсурдным мире, протест и одновременно совершенно несвойственный мне фатализм, в который я впадал все больше и больше. Эта сумятица мешала мне думать и действовать, но не лишила меня возможности принимать решения. Я продолжал мыслить — сказывались логическая и математическая выучка и тренировка, но за этим был вакуум, пустота. Мое поведение просто определялось программами, которые давно были заданы.
Я позвонил в секретариат. Анни сняла трубку. Я потребовал соединить меня с шефом. Шеф к телефону не подходил. Но мне необходимо с ним поговорить. Шеф сказал, чтобы его не тревожили. Я очень резко заявил, что мне необходимо его потревожить. Анни, которая всегда слабо адаптировалась к ситуации, находилась уже явно в критической точке: последовали бурные упреки, шипенье и даже угроза, что она вообще уйдет. Я упорно наседал, накричал на Анни и добился нежелательного результата: она разревелась. Тогда я решил исправить свою ошибку: поговорил по-хорошему, сказал, что не хотел ее обидеть, зря она так рассердилась. Затем попросил соединить меня с женой, и Анни сразу соединила меня с лабораторией шефа!
Шарлотта подошла к телефону.
— Ну, как ты? — спросил я. — Уже за работой?
Она помолчала. Потом сказала:
— Ты у себя? Я тебе перезвоню.
Через минуту мы снова разговаривали. Я не спросил ее, откуда она звонит.
— Не знаю, как я, — сказала она. — И не знаю теперь, работа ли то, чем я занимаюсь.
Скрытый смысл ее слов, правда, несколько улучшил мое настроение, но он проник в глубь моего сознания, поэтому настоящего отклика у меня не вызвал.
— Я должен поговорить с твоим отцом, — сказал я.
— Он отказывается, и я не смогла убедить его. Он вне себя из-за того, что у Хадриана до сих пор не разобрана установка, и поручил Кортнеру сегодня же любыми средствами добиться выполнения своего приказа.
— Шарлотта, — попросил я, — уговори отца сейчас объясниться со мной!
— Он отказывается! — повторила она. — Не хочет тебя видеть. Он знает, что я просила переслать в Москву твои работы. Мне пришлось рассказать ему зачем и почему. Мне сейчас с ним самой трудно. Не знаю, что с ним происходит, я его не понимаю.
Шарлотта, не понимающая своего отца… Две недели назад это могло кардинальным образом отразиться на наших семейных отношениях и повлечь существенные изменения во всей моей жизни. Но в ту минуту я совершенно не воспринял того, что сказала Шарлотта.
— Завтра приезжает из Тюрингии доктор Папст, чтобы подписать договор. Ты должна заставить Ланквица немедленно переговорить со мной, иначе…
— Что иначе? — спросила Шарлотта.
— Иначе ему придется разговаривать с Босковом, его он вынужден будет принять.
Молчание. Слышно только дыхание Шарлотты. Потом ее голос с какой-то незнакомой интонацией:
— Кто тебя разберет, Иоахим?
Но и эти слова я не переработал.
— Поговори еще раз с отцом! — настаивал я.
— Ну ладно, приходи, — сказала она. — Я буду ждать тебя в приемной.
Я пошел в старое здание. В вестибюле мне встретилась фрау Дитрих, я рассеянно ей кивнул.
В секретариате фрейлейн Зелигер висела на телефоне.
— Товарищ Босков, — услыхал я, — просит всех членов партии в конференц-зал… Да, сейчас! Нет, только на десять минут. — Набирая следующий номер, она сказала мне: — Ваша жена ждет вас в кабинете шефа.
За обитой дверью мы оказались с Шарлоттой вдвоем. Моя жена сидела в кресле. Я остался стоять, прислонившись к столу.
— Прежде чем ты пойдешь к отцу в лабораторию, — сказала Шарлотта, — я бы хотела…
Я перебил ее:
— А тебя не будет при разговоре?
Шарлотта взглянула на меня, как всегда, серьезно, но потом улыбнулась. Все мои органы чувств функционировали безупречно, только с мыслительной обработкой того, что я воспринимал, не ладилось: я увидел эту улыбку, почувствовал удивление, которое переросло в недоумение, но все это уже относилось к сфере тех неясных ощущений, которые опять во мне проснулись.
— Мои познания в истории не очень глубоки, — сказала Шарлотта. — Как ты думаешь, могло так быть, что галльские войска отказали бы великому Цезарю в поддержке? Но при этом они не будут нападать на него с тыла, а станут издали наблюдать за битвой.
— Возможно, не знаю, — сказал я, пристально глядя на Шарлотту.
— Что с тобой, у тебя что-нибудь случилось? — спросила она, и в ее голосе прозвучала тревога.
— Ничего, — ответил я, — что со мной может быть?
Шарлотта все больше и больше теряла равновесие, но я этого не замечал, а заметить должен был, хотя бы потому, что она не разговаривала со мной, как обычно — спокойно и несколько свысока.
— Когда ты будешь говорить с отцом, не забудь, пожалуйста, о том, что я тебе сказала по телефону. Он потребовал у меня объяснений, зачем я попросила прислать в Москву материалы твоей рабочей группы. Я не стала ничего выдумывать. Не знаю, как тебе это объяснить, Иоахим… Я не хочу причинять ему боль, но не могу дальше играть в эту игру… Когда я сегодня утром надевала белый халат, то показалась самой себе комедианткой, которая в тысячный раз должна исполнять в одной и той же пьесе одну и ту же роль без слов. — И тут Шарлотта опять заговорила с несвойственной ей прежде горячностью: — Я ничего не знаю об этом методе! Почему в вашем споре я должна становиться на чью-либо сторону? Когда меня в Москве спрашивали о ваших работах в области квантовой химии или о каких-то математических моделях для решения проблем внедрения новой технологии, знаешь, кем я себе показалась?.. У меня там началось какое-то просветление… Да, Иоахим, так оно и было: там у меня забрезжил какой-то новый свет, а вы тут…
Она не договорила. Дверь лаборатории шефа распахнулась, и Ланквиц произнес резко, даже не поздоровавшись:
— Раз уж я согласился тебя выслушать, почему ты заставляешь себя ждать?
Я пошел за Ланквицем в его лабораторию. У двери он остановился, скрестив руки на груди. Будучи маленького роста, он вынужден был смотреть на меня снизу вверх, поэтому он распрямился и постарался придать своему взгляду твердость. Это, видимо, далось ему с трудом. Через несколько мгновений передо мной опять стоял согнувшийся, с поникшими плечами, буквально за несколько дней состарившийся, растерянный человек.
— Может быть, ты будешь так любезен, — произнес он, — и объяснишь мне прямо, почему не выполняется мое письменное распоряжение? Что ты скажешь в свое оправдание? Только коротко и точно!
Продолжать работу любой ценой, решил я про себя и, ничего не разъясняя, коротко сообщил, о чем договорился в Тюрингии. Завтра он, как директор института, должен подписать двустороннее соглашение.
Ланквиц, выслушав меня, попытался было изобразить величие и твердость, но вместо этого он только удивленно поднял кустистые брови, а вместо того чтобы с достоинством покачать головой, затряс ею по-стариковски, и в лице его не было надменности и превосходства, была лишь паническая растерянность; он отвернулся от меня и подошел к окну. Монотонность его слов отнюдь не означала внутреннего спокойствия.
— Выкинь все это из головы! — сказал он. — Мы должны как можно быстрее возвратиться к нашим плодотворным исследованиям. Изволь выполнять план научных работ! С этим соглашением ты настолько перешел все границы, что я не намерен по таким вопросам вступать с тобой в какие-либо дискуссии. Все это предприятие — авантюра, не зря такой выдающийся ученый, как доктор Харра, не желает идти за тобой по столь несерьезному с точки зрения науки пути…
— Что ты говоришь… — сказал я. — Что с Харрой?
— Харра подал заявление об уходе.
Его слова меня подкосили, и дальше я только воспринимал информацию, но не перерабатывал ее.
— Впредь тебе следует хорошенько подумать над тем, как вести себя и в личной жизни, чтобы не ронять свое ученое звание и не позорить меня, не говоря уже о Шарлотте! Так не ведут себя по отношению к дочери Ланквица!
— Харра уволился… не может быть! — только и смог сказать я.
— Ты можешь взглянуть на его заявление, — снисходительно ответил Ланквиц. — Оно в моем кабинете. А сейчас извини меня и попроси ко мне Шарлотту.
В кабинете я увидел листок, который демонстративно лежал посередине чисто убранного стола. Моя жена все еще сидела в кресле. Я избегал ее взгляда, потому что между нами пролегло все до сих пор не высказанное, и, несмотря на изменения в программе, как это вот заявление, разговора не состоялось. Я пробежал глазами листок. В скупых словах Харра просил расторгнуть с ним договор и отказывался от положенного после подачи заявления срока.
С этим листком я направился в новое здание. По пути мне попалось несколько сотрудников, я кивал им как в тумане. Наконец я постучал в дверь к Харре.
Когда я вошел в его комнату, Харра раскуривал свою «гавану».
— А, вот и ты, Киппенберг, — произнес он. — Я тебя ждал.
Не говоря ни слова, я вытащил из угла стул, поставил его посреди комнаты и уселся на него верхом, положив руки на спинку. Сунув Харре под нос заявление, я спросил:
— Что это значит?
Харра снял очки. Он долго искал во всех карманах мягкую тряпочку, нашел наконец и начал протирать стекла. Так он делал всегда, когда попадал в неловкое положение. Все это я знал уже много лет. За годы нашей совместной работы стекла его очков становились все сильнее и в конце концов превратились в цилиндрические линзы, однако резкое ухудшение зрения не повлияло на работу Харры, ибо он обладал феноменальной памятью.
Наконец он нацепил очки и поднес спичку к сигаре. И поскольку я упорно молчал, он заговорил сам. Только сейчас я заметил — а вчера я не обратил внимания: Харра не бубнил больше себе под нос, так, что его нельзя было понять, говорил не глухим замогильным голосом, а очень просто, как все. Это было так необычно и странно, что у меня мурашки забегали по спине.
— Я нынче ночью все обдумал, — начал Харра. — Конечно, мое решение может показаться неожиданным. Если я в чем-то не прав, заранее прошу у тебя извинения.
— Давай, не томи, — произнес я.
— Мне нужно задать тебе один вопрос, — продолжал Харра. — Пожалуйста, ответь мне: да или нет, подробности меня не интересуют. Будешь ли ты до конца бороться с досточтимым господином профессором? Пойдешь ли ты на то, чтобы в случае необходимости, как пишут в газетах, поставить вопрос о недоверии правительству? Или ты пойдешь на сделку с ними?
И Харра посмотрел мне в глаза из-под своих толщенных линз.
— Босков… — начал было я, но Харра тут же меня перебил:
— Не о Боскове речь, Киппенберг! — Он глубоко затянулся. — Представь, что у нас нет Боскова, не так ли, и ты должен решать все сам.
Я попытался найти формулировку для своего «продолжать любой ценой», такую, которая бы ясно и точно выражала мои мысли, но не нашел нужных слов.
И Харра снова протянул мне заявление.
— Тогда пусть все так и останется! — сказал он. — К сожалению, я правильно решил, хотя первый раз в жизни мечтал ошибиться.
— Этот номер у тебя не пройдет! — сказал я. — Неужели ты думаешь, я позволю тебе ни с того ни с сего разрушить рабочую группу!
Харра покачал головой:
— Рабочую группу разрушает тот, кто собирается немедленно покончить с якобы вольными нравами. — Он опять глубоко затянулся и долго втягивал дым, а потом продолжил: — Ты тонко чувствуешь нюансы, Киппенберг, и мы, не так ли, научились различать их у тебя. Мы знаем: это твоя обязанность — порой нас одергивать. Ведь тогда на машине ни я, ни Курт не почувствовали себя обиженными. И так же было бы и вчера, каждый из нас, кто выбрал неверный тон, в смущении повесил голову, если бы ты вел себя как тот человек, которому мы все эти годы полностью доверяли.
Харра так сильно дымил своей сигарой, что стал почти невидим в облаке голубого дыма. Он очень волновался.
— Что же ты не упрекаешь меня, Киппенберг? — сказал он.
— Мне не в чем тебя упрекнуть, — ответил я.
— Как? — переспросил Харра. — Что? Ведь это же чепуха, Киппенберг! Ты думаешь, я не знаю, что обязан тебе больше, чем кому-либо другому? Я хорошо помню, кто вытащил меня из подвала, из дыры, куда я забился. Благодаря кому я обрел чувство собственного достоинства, которое теперь побуждает меня уволиться и идти дальше своим путем. Ведь это ты внушил мне, что я человек и специалист, заслуживающий уважения! Может быть, ты хочешь хотя бы узнать, почему я сейчас выступил против тебя?
— Разумеется, — ответил я, — это меня в какой-то мере интересует.
Харра кивнул, стряхнул пепел с сигары и откинулся на спинку стула. Некоторое время он молча смотрел перед собой.
— После того, как я изучал физику, — начал он, — и не занялся еще физхимией и математикой, я некоторое время работал в клинике в рентгеновском кабинете. Ты никогда не спрашивал меня о том, почему я вдруг оттуда ушел, может быть, потому, что думал, это связано с некоторыми особенностями моей личной жизни. Но дело было не в этом. Я ушел из клиники потому, что не выношу субординацию, которая основана не на уважении к знанию и умению — этому подчиняются добровольно, не так ли. Повод для моего ухода был вполне тривиален. Ты помнишь, в сороковые годы очень широко применяли облучение. И я не был исключением, хотя у меня уже тогда возникли по этому поводу сильные сомнения. И вот наш главный врач в один прекрасный день назначил маленькой девочке, больной фурункулезом, облучение с ног до головы, и такую дозу, что заведующие отделениями побледнели, но никто ничего не сказал. Я очень корректно и, конечно, не при пациентах высказал свои сомнения. И вот тут-то, Киппенберг, все и произошло. Потому что господин главный врач видел свой долг не в том, чтобы служить человеку, а был одним из тех знаменитых врачей-волшебников, которые считают, что одновременно с профессорским званием получили от бога право распоряжаться жизнью и смертью людей. Научный спор воспринимается этими помазанниками божьими как богохульство, не так ли. И тогда я дал себе клятву, лучше всю свою жизнь где-нибудь честно проработать, где угодно, хоть в каменоломне, чем подчиняться такой иерархии.
Сигара у него потухла, он снова зажег ее, и клубы дыма окутали его.
— У нас в республике, — продолжал он, — прошло время этих богом избранных главных врачей, и, даже когда порой возникает где-нибудь такой шаманствующий целитель, он, как и все наши врачи, поставлен на службу человеку. А что касается нас, Киппенберг, то мы с тобой знаем: такой климат, как в нашей рабочей группе, найдешь отнюдь не всюду. То, как ты руководил отделом, в котором мы все вместе искали решения и делили ответственность, могло бы служить примером для других. Благодаря тебе у меня родилась надежда, что когда-нибудь так будет везде, и в науке, и вообще где бы люди ни трудились, пускай этого пришлось бы ждать еще сто лет, — он кивнул, словно бы подтверждая свои слова. — Но вчера вечером в тебе проявилось нечто такое, что мне показалось, будто ты хочешь в нашей рабочей группе установить обычную субординацию, превращающую тебя в маленького царька. И поскольку я не уверен в том, что этого не произойдет, я решил сразу же уйти — потому, что сегодня я еще могу уйти, сохраняя к тебе уважение, и потому, что я тебе слишком многим обязан, чтобы уйти потом с недобрым чувством.
Харра так и сидел, откинувшись на своем стуле и устремив глаза в потолок. Я знал, что, если он уйдет, за ним последуют другие. Я поставил стул обратно в угол и вышел из комнаты. Сам того не сознавая, я ступал тихо и осторожно: торопился улизнуть.
Я колебался, куда пойти: то ли к себе в кабинет, то ли вниз на машину, но угодил прямо в руки Боскову, который спешил мне навстречу по коридору:
— Хорошо, что я вас встретил! — сказал он и, схватив меня за руку, потянул за собой.
В своем кабинете он усадил меня в кресло, а сам, задыхаясь, плюхнулся за стол и вытер лысину платком.
— Я должен был срочно созвать партгруппу, — сказал он, — потому что положение… Н-да, скажем, довольно сложное! Мы должны принять какие-то решения, а кроме того, я хотел знать, что произошло вчера вечером.
— А что произошло вчера вечером? — спросил я.
— Ну… Вы же знаете, не прикидывайтесь! У каждого в такой ситуации могут сдать нервы. Все эти ваши начальственные взбрыки просто чепуха! Так считает и фрау Дитрих, а уж она — судья строгий. Так что сейчас все в порядке.
— Приблизительно, — ответил я, — потому что Харра подал заявление об уходе.
Босков сначала не мог произнести ни звука, потом ужасающе побагровел, так что даже уши и шея у него покраснели.
— Но это же… — Он с трудом переводил дыхание. — Да это просто… — Ему не хватало воздуха, и он пальцем оттянул воротник рубашки. — Только этого еще недоставало! — Он так рассердился, что даже вспотел. — Какая нелепость! — Но тут же взял себя в руки. — Я с ним поговорю, — сказал он. — Это нам сейчас ни к чему! Сейчас нам нужно благоразумие, и мы с вами должны выработать единую стратегию. Расскажите мне сперва, что от вас вчера хотел Кортнер.
Я не стал особенно распространяться. Кортнер от имени шефа, сказал я, во-первых, запретил всякие дальнейшие дискуссии по поводу метода и, во-вторых, потребовал от меня, чтоб я сам уладил этот вопрос с Босковом и рабочей группой. Каждый в институте знает о моем неограниченном влиянии на Боскова…
— Ах вот как! — сказал он.
— …заявил Кортнер, и поэтому шеф настоятельно просит меня использовать это влияние.
Босков откинулся на своем стуле.
— Ну, а вы что ответили?
— Я ответил: «И не подумаю».
Босков кивнул. Но потом внимательно посмотрел на меня и спросил:
— Что с вами, мой дорогой? Вы мне что-то не нравитесь! Вы уже… Ну да, я не люблю о таких вещах спрашивать, но сейчас дело этого требует: у вас какие-нибудь осложнения с женой?
— Насколько мне известно, нет, — ответил я, — во всяком случае, не в этом плане. Я привел ей вашу фразу о галльских войсках, которые используют во зло.
Босков удивился:
— А ваша жена?
— Шарлотта считает, что галльские войска необязательно должны ударить в тыл великого Цезаря. Может быть, они на этот раз будут наблюдать за битвой издали.
Босков опять кивнул.
— Это вызывает уважение! — сказал он. — Значит, дела обстоят не так уж плохо. Проблема в том…
Звонок телефона перебил его. Он снял трубку:
— Босков слушает. — Но никто не ответил, ему пришлось снова назваться, потом он произнес удивленно: — Минутку! — И спросил у меня: — Вы вчера выясняли насчет экспериментального цеха?
Я кивнул.
Босков крикнул в трубку:
— Да, конечно, это были мы! У вас был коллега Киппенберг. — Он слушал очень внимательно, а потом радостно воскликнул: — Ну это… Это, правда, удача! Передай пока всем товарищам от меня большое спасибо! — Он положил трубку.
Только что Босков сказал мне: вы, мой дорогой, мне не нравитесь, но все было забыто, и он похвалил меня:
— Как вы это провернули, просто великолепно.
Его слова никак не повлияли на мое настроение, но все-таки я припомнил время, когда подобная похвала из уст Боскова значила для меня больше, чем любая премия. Я внимательно слушал его.
Он сегодня с утра обивал пороги и, может быть, потерял на этом целых два фунта своего драгоценного веса. Как и следовало ожидать, работа Харры попала к замминистру, тот в пятницу полистал ее и запер в сейф. Он поздравил Боскова, а сам сидел как на иголках, потому что ему нужно было идти к министру, который в свой очередь сидел как на иголках, потому что ему нужно было в Политбюро. Босков не слишком боялся, что эта работа попадет не в те руки. Он был убежден в том, что до съезда вряд ли она вообще попадет в чьи-либо руки. Поэтому он сразу же поспешил дальше к товарищам в Центральный Комитет.
— Дела обстоят так, — сказал он, — конечно, на основе только моих объяснений никто не мог принять решения, которое нужно нам для разговора с Ланквицем. Однако очень компетентные товарищи, которые хорошо поняли, о чем идет речь, пожелали нам успеха. Но так или иначе, надо иметь формальное согласие директора, если мы хотим завтра подписать соглашение с доктором Папстом. Я предлагаю, — закончил Босков, — сейчас вместе пойти к Ланквицу.
Я лишь кивнул, и мое молчание заставило Боскова спросить:
— Или у вас другой стратегический план?
— Я был у Ланквица, — ответил я. — Он знает о том, какое соглашение должен завтра подписать с Папстом. Он отказывается. Настаивает на том, чтобы мы в соответствии с его распоряжением прекратили все работы.
— Вы пытались его переубедить?
— Он не дал мне ничего сказать.
— Знать бы, какая тут ведется игра, — задумчиво произнес Босков. — Подружка Вильде молчит как рыба, потому что Ланквиц связал ее словом.
— Вообще-то хорошая черта в ней, — сказал я.
— Это вы правы! — ответил Босков. — Только ситуация получается бредовая! Все перевернуто с ног на голову! Может быть, нам нужно было сразу же пойти к шефу вместе.
— Наверное, мне следовало еще вчера сообщить шефу, о соглашении с Тюрингией, — объяснил я. — Мне не удалось этого сделать, потому что я отправился искать экспериментальный цех. А когда вернулся, Ланквиц уже исчез вместе с Шарлоттой.
— И тут появился Кортнер, — сказал Босков. — И вы вышли из себя. — Он смотрел на меня теперь очень внимательно. — Немножко странно, что вас так по-разному оценивают в рабочей группе. Некоторые товарищи, с которыми вы столкнулись на лестнице, утверждают даже, что вы опять пойдете на компромисс.
— Может быть, они избалованы, — сказал я, — потому что я всегда находил какой-нибудь выход. В Тюрингии мне много чего пришло в голову, ну а вчера и этот экспериментальный цех. Но имею я право раз в жизни сказать, что у меня нет никакого стратегического плана?
— Тогда остается мой, — сказал Босков. — Мы вместе идем к шефу.
— Если он нас примет.
Босков выпрямился на стуле.
— Ах так? — сказал он и, наклонившись ко мне через стол, добавил: — Это мы еще посмотрим!
Он снял трубку. Пока Босков говорил, я довольно ясно представлял себе, какое сейчас у Анни выражение лица.
— Скажи профессору Ланквицу, что я хочу с ним поговорить минут через десять. Я приду с Киппенбергом и о товарищ Дитрих. — И резко: — Все!
Затем он позвонил фрау Дитрих.
По дороге в старое здание Босков сказал:
— В не относящиеся к делу дискуссии мы пускаться не будем. А по сути, шеф может ссылаться только на инструкцию о лекарственных средствах. Поэтому мы и берем с собой товарищ Дитрих.
Фрау Дитрих ждала нас у кабинета шефа.