6

Они явились на двух «вартбургах», доктор Папст с тремя спутниками — техническим руководителем, экономистом и представителем генподрядчика. Они были нагружены папками, и портфелями, и картонными тубусами. Они притащили ящики с перфокартами и стопку скоросшивателей.

Босков, накинув халат поверх костюма, приветствовал гостей в вестибюле, обоих шоферов тотчас препроводил в столовую, специалистов вместе с соответствующими бумагами направил в машинный зал, а самого доктора Папста завел к себе в кабинет, куда пригласил также и меня и где мы все трое уселись вокруг журнального столика. Побагровев от натуги, Босков нагнулся, подсунул вчетверо сложенную перфокарту сперва под одну, потом под другую ножку, собственноручно разлил по чашкам кофе и грузно опустился в свое кресло, чуть-чуть задев коленом столешницу. Кофе расплескался, в блюдечках возникла традиционная лужа, Босков вздохнул, покачал головой, снова поднялся, достал из ящика стола промокашку и при этом изрек: «Ох уж этот стол… н-да, конечно».

Доктора Генриха Папста я знал уже давно. Химик по образованию, он был практик душой и телом, на этом маленьком и — долгое время — незначительном заводишке вырос до главного инженера, однако на первых порах мог в достаточной мере оставаться практиком, чтобы сносить тяготы своего руководящего положения. Но в нашей стране ни одному предприятию не может быть надолго гарантирована его незначительность, равно как и ни одному способному инженеру — его должность. После первых же серьезных капиталовложений эдак примерно в конце пятидесятых годов доктор Папст с неизбежностью, его самого изумившей, оказался вдруг главой предприятия, и ему предстояло приобщить свой завод, занятый теперь выпуском важной продукции, к фармацевтической промышленности. Впоследствии выяснится, что это было только начало, им предстоял новый, еще более значительный рывок вперед, и теперь бедный Папст, химик милостью божьей, видел лаборатории, только когда обходил завод либо приезжал по делу к нам и в старом здании с скорбью во взоре следовал через адские кухни доктора Хадриана. У меня было ощущение, что он не очень-то счастлив на посту директора. А впрочем, что значит счастлив? Во всяком случае, его жизнь была наполнена осмысленной работой.

Человек лет пятидесяти с небольшим, рост средний, сложение тщедушное, голова крупная, куполообразная. Лицо длинное и узкое, из-за лысины кажется еще длинней и уже, чем есть на самом деле, все в складках и морщинах — не по возрасту. Выражение лица в данную минуту усталое, я бы даже сказал, измученное. Длинные тонкие кисти рук. Одет, как всегда, с подчеркнутой консервативностью: темно-серый костюм, белая дедероновая рубашка. На отвороте пиджака — огромный партийный значок старого образца. Темный галстук съехал набок. Сегодня еще менее разговорчив, чем обычно. Вот такой Папст сидел перед нами в одном из босковских кресел и маленькими глотками прихлебывал свой кофе.

Босков сочувственно заметил:

— Ты плохо выглядишь. У меня есть таблетки дестроэнергена, это живо поставит тебя на ноги. — И Босков начал искать в столе, бормоча себе под нос: — Куда же я их дел? Ну, конечно, когда они нужны, их никогда нет на месте.

Папст лишь отмахнулся.

— Спасибо, — сказал он, — ничего не надо. Поездка была очень долгая. Слишком долгая, только и всего. Нам пришлось выехать без малого в четыре. Я плохо переношу длительные переезды в машине, и кинетозин мне почти не помогает.

— А вы попробуйте Б-шесть в больших дозах, — вмешался я, — двести миллиграммов перед началом поездки, лучше внутримышечно. Я с удовольствием сделаю вам инъекцию перед обратной дорогой.

Морщинистое лицо Папста выразило живейшую благодарность.

— Вот хорошо бы, — сказал он, — очень бы хорошо. Я подойду к вам перед отъездом. — Его измученное лицо приняло страдальческое выражение, и он добавил: — Моя жена на прошлой неделе попала в тяжелую аварию, я с тех пор вообще не могу прийти в себя.

— А теперь? — испуганно спросил Босков.

— Она лежит в больнице с множественными переломами и внутренними повреждениями, — отвечал Папст, — состояние очень тяжелое.

— Но ведь… так ведь… — пробормотал Босков, и лицо у него стало таким же белым, как халат. У нашего воинствующего атеиста из глубины души вырвалось пожелание: — Дай бог, чтобы она благополучно из этого выкарабкалась. Но как же ты тогда, они же и без тебя управятся…

— Жизнь продолжается, — сказал Папст с удивившей нас энергией. — Я все равно ничем не мог помочь, только сидеть и ждать. От этого еще никому не стало лучше.

Я сразу же переключился на деловой тон: Папсту нужны были не изъявления сочувствия, а трезвые прогнозы. Во мне заговорил врач:

— Если ваша жена пережила первую неделю, значит, прогнозы должны день от дня быть все благоприятнее. Какое состояние здоровья было у нее до несчастного случая?

Лицо Папста порозовело. Хлебнув глоток кофе, он ответил:

— Ей сорок семь лет, но она много занимается спортом. И поэтому в разгар лыжного сезона у нее было очень приличное самочувствие.

— Вот видите! — воскликнул я. — С обычными инфекциями сегодня справляются безо всякого. — Я раздумывал, что мне еще можно сделать для этого встревоженного человека. Врач и по сей день в чем-то подобен священнику, ибо ему зачастую меньше приходится пользовать больного, чем успокаивать его родственников. Я лично знал множество врачей в республике, а потому спросил: — Где она лежит?

— В Эрфурте, — отвечал Папст.

— В хирургическом отделении? Вы, случайно, не знаете, как зовут их главного, не Бергер? Мужчина примерно моих лет.

Папст ответил утвердительно, и в его взгляде мелькнуло какое-то подобие надежды.

— Бывший однокурсник, — объяснил я. — Как вы отнесетесь к тому, что я позвоню Бергеру? Мне он наверняка обрисует ситуацию точнее.

— Ах, если бы вы могли оказать мне эту услугу. — И Папст начал торопливо листать свою записную книжку.

Тем временем я узнал на коммутаторе код Эрфурта, набрал и — как ни странно — тотчас соединился. Если мне не повезет, доктор в это время будет занят на операциях, но мне повезло, и меня попросили подождать, пока они позовут главного к телефону. Ожидая, я вполуха слушал, как Папст рассказывает о своей дочери: ей двадцать четыре года, она учится на архитектора в Веймарском институте… тут в трубке послышался голос доктора Бергера. Он был очень удивлен моим звонком, потому что мы не поддерживали отношений, а с тех пор, как мы вместе с женами провели в Варне несколько приятных вечеров, прошло немало лет. Насчет своей пациентки фрау Папст он был полностью в курсе. Он сам дважды ее оперировал: первый раз — сразу после несчастного случая и на следующий день — вторично. Сведения, которые я получил от него, были не слишком-то утешительны. Ну, переломы плечевой кости и нескольких ребер — это не так серьезно, но вот разрыв печени и прободение тонких кишок — счастье еще, что через час с небольшим после аварии она попала на операционный стол; на печень — швы, и резекция участка тонких кишок. Я мгновенно напялил на лицо непроницаемое выражение. «Вид был, прямо скажу, удручающий», — сказали на том конце провода, после чего мы почти перестали слышать друг друга.

— Перитонит? — спросил я.

— Уже подавили, — продребезжал далекий голос. — Позапрошлой ночью подскочила температурка, боюсь, не прячется ли где-нибудь абсцесс. Но желудочно-кишечный тракт работает нормально.

Треск и шум в трубке усилились до такой степени, что я буквально заорал:

— А какие прогнозы?

— Думаю, что самое страшное уже позади, — прозвучал все более удаляющийся голос. — Думаю, мы ее вытащим. Сознание полностью восстановлено, и она нам теперь помогает.

Мой ответ на вопрос, почему это меня так занимает, утонул в шипении, треске и скрежете.

— Позвони лучше вечером, — успел разобрать я, — я до десяти в клини… — после чего связь окончательно прервалась, и я положил трубку.

— Вашей жене, должно быть, здорово досталось, — сказал я с подчеркнутой небрежностью, — но она справится, это ясно, с ней уже можно разговаривать. Я вовсе не розовый оптимист, можете спросить у Боскова. Но самое страшное для вашей жены, судя по всему, уже позади. Я позвоню своему приятелю сегодня вечером, авось тогда слышимость будет получше.

Доктор Папст одобрительно кивнул, и на лице у него отпечаталось облегчение.

— Я очень вам благодарен, — сказал он проникновенно. — И если вы действительно сможете позвонить нынче вечером, я буду чувствовать себя вполне спокойно. А до тех пор давайте об этом не думать. — Он встал. — Нас уже, наверно, ждут.

Мы пошли в машинный зал. В операторской все столы были завалены бумагами, папками, горами скоросшивателей, светокопий, чертежей и ящиками, набитыми перфокартами. Повсюду толпились люди, слишком много людей, прямо хаос какой-то, в центре же священнодействовал Леман. И сегодня, как и всегда, когда перед ним вставала незаурядная задача, он был вполне в своей стихии. Волосы падали на лоб, лицо то и дело нервно подергивалось; проглядывая бумаги и давая указания девушке-оператору, он одновременно участвовал в трех взаимоисключающих друг друга дискуссиях с тремя различными специалистами. Его войско было представлено в полном составе, кто рядом с ним, кто в пределах досягаемости, — аналитики, программисты, механики и операторы. Я поздоровался с Леманом и с Мерком. Как и всякий раз, когда дело обещало стать интересным, тут же наличествовал Харра.

— Ну, что скажете? — спросил я Лемана.

— Горы обычной чепухи, но среди них пара орешков, которые не так-то легко будет раскусить.

— Робби раскусит, — заверил меня Мерк. — Вопрос времени.

— А сколько времени вам понадобится? — спросил я.

На это Леман:

— Будь я Христос, я в этом — и только в этом — случае мог бы предсказывать будущее. Но я не Иисус Христос — уж не взыщите.

— А если по-человечески, тогда сколько?

— Сегодняшний день и завтрашний — наверняка, а может, и еще дольше.

Но тут раздался львиный рык Харры, и все вокруг смолкло.

Харра воздвигся перед дверью в своем немыслимом черном пиджаке, отвороты и карманы которого блестели, как хороший кусок сала, в коротких, не по росту брюках, которые открывали взгляду сползшие зеленые носки. Недокуренную сигару он держал в руке, и я внимательно посмотрел, нет ли там огня вопреки категорическому запрету. Непритязательнейший из людей, он даже жажду утолял водопроводной водой — не из жадности, а из убеждений, — но курил самые дорогие сигары, какие только можно было достать у нас в стране: большие черные «гаваны», каждая сигара по отдельности уложена в стеклянную трубочку, а каждая дюжина трубочек упакована в плоскую деревянную коробку. Такую коробку он всегда таскал с собой, засунув между рубашкой и подтяжками, поверх этой конструкции он надевал пиджак и потому — учитывая уже имеющиеся нарушения осанки — выглядел одинаково сутулым как спереди, так и сзади. Вот и сегодня он красовался перед нами, сутулый, кривобокий еще больше, чем обычно, и, тыча сигарой в сторону одного из программистов, к великому удовольствию всех присутствующих, приветствовал на свой лад доктора Папста:

— Annuntio vobis magnum gaudium: papam habemus! — загремел он. — Возвещаю вам великую радость: к нам прибыл высокий гость, коего я сердечно приветствую. Добро пожаловать — возглашаю я в честь нашего высокочтимого и глубокоуважаемого коллеги из Тюрингии, хитреца и проныры.

Доктор Папст стоял возле меня. Его морщинистое лицо выражало растерянность, ибо повадки нашего Харры и его заумные речи были ему внове. У Боскова на лице был написан откровенный ужас. Впрочем, ведь не мог же Харра знать о несчастье, постигшем доктора Папста?

— Да, да, хитрец и проныра, — громыхал Харра. — Оказывается, речь идет не только об уже упомянутых выше проблемах программирования. Оказывается, досточтимые коллеги привезли с собой вдобавок целый вагон разной чепухи, исходя, во-первых, из той общеизвестной истины, что в этом доме свято чтут законы гостеприимства, а во-вторых, из ошибочной предпосылки, что мы задаром предоставим машинное время малоимущему провинциальному заводу, не так ли? Я призван опровергнуть эту ошибочную предпосылку и в сердечном согласии с нашим коллегой Вильде, которого мы с полным основанием побаиваемся, сообщить, что у нас, как и у всех люден, час машинного времени стоит шестьсот девяносто марок плюс десять марок в фонд Вьетнама, о чем я здесь принимаю единогласное решение и ставлю в известность. А делаю я это с единственной целью — чтобы нашим гостям не заблуждаться на сей счет с самого начала. — И Харра снова сунул в рот сигару и одобрительно кивнул неизвестно кому.

По лицу Папста можно было догадаться, как неприятны ему упреки Харры.

— Мы ведь и не собирались, мы никогда не собирались даром… — Он схватил Боскова за плечо. — Неужели ты думаешь, у нас могла возникнуть такая мысль?

— Не совсем так, — отвечал Босков, — скорей, я думаю, что это Вильде подослал Харру выложить тебе все прямо в лицо. Но это… это мне крайне неприятно.

— Что ты, что ты, — сказал Папст, — это мне должно быть неприятно, а не тебе. Нам следовало заранее и в письменном виде высказаться на этот счет…

— Ничего подобного! — отозвался Босков. — Это все штучки Вильде. Он вечно боится, как бы мы не пошли по миру.

Я взглянул на часы. На этот понедельник у нас со Шнайдером были намечены опыты, и приезд гостей из Тюрингии не давал никаких оснований менять решение. Мое присутствие в машинном зале никому больше не требовалось. Я хотел только перед уходом сговориться с Папстом, чтобы вместе поужинать. Его спутники взяли билеты на вечер в театр. Но тут Боскова позвали к телефону, я услышал, как он говорит: «Кто, кто? Товарищ Ванг? Сейчас иду!» Я встал у него на дороге. Он доверил мне выбрать время и место ужина, а Леман подцепил Папста и оттащил его в сторону.

Я ждал. И сперва бездумно, а потом заинтересованно копался в бумагах и чертежах, разложенных повсюду. На одном столе лежал мензульный планшет, на другом — план местности с изображением рельефа всей строительной площадки. Я не слишком в этом разбирался, но сумел понять, что в холмистой местности, уступами поднимавшейся от реки, возникает огромное количество технических трудностей и немало более чем сложных задач для ЭВМ. По мензульным листам я мог судить, что лес должен быть вырублен на нескольких гектарах, старый, горный лес, может даже древний, — это мне ужас как не правилось. Но, просматривая чертежи и планы, я все время подспудно чувствовал волнение другого рода. Из топографических схем передо мной возникала картина тюрингских гор: перекореженный ландшафт. Я слышал раскатистый перестук топоров, визг электропил, треск падающих стволов, слышал, как ревут моторы бульдозеров, как дорожные скребки раздвигают грунт по сторонам, как грохочут бетономешалки. И я видел людей, молодых и старых.

Папст все еще стоял возле Лемана. Я прогнал из мыслей картину строительной площадки. Я просмотрел документы и стопку светокопий, задерживая внимание то на одном, то на другом листе, хотел было положить к остальным, но замешкался: мое внимание привлекли карандашные наброски на полях.

В жизни не забыть мне эту минуту: я невольно оглянулся, ища глазами Боскова, но Босков ушел к себе, его вызвали. Сердце звучно колотилось у меня в груди. Кто-то дотронулся до меня, и я испуганно вздрогнул.

Это был доктор Папст. Он приветливо взял меня под руку и подвел к большому плану, словно хотел объяснить, как будет строиться его завод. Я показал ему светокопию с карандашными пометками и спросил:

— Это что такое?

Папст оживился.

— Вы с прицельной меткостью выхватили изюминку из пирога, — сказал он уважительно. — Это японская установка, которую собираются для нас приобрести. Здесь мы можем с чистой совестью сказать: на уровне мировых стандартов. Вас это интересует?

Я состроил «лицо без выражения» — а в сердце ледяной холод, голова работает ясно и четко.

— Я покажу вам документацию, — сказал Папст. Поискал сперва на одном столе, потом на другом, нашел наконец кожаную панку и скоросшиватель и протянул мне со словами: — Вот, просмотрите на досуге. Химику, несомненно, будет приятно видеть, как решили эту проблему японцы.

Я кивнул, полистал, посмотрел формулы и сразу вошел в курс дела. Я видел проспекты на английском языке, пробежал глазами переписку с плановой комиссией и с министерством внешней торговли, перелистал заводские сметы.

— Вы правы, — сказал я небрежно, — меня это, в общем-то, интересует. — Потом захлопнул папку и вроде бы так, к слову, заметил: — Насколько мне известно, это добро во всем мире добывают из растительных экстрактов. У нас этим, по-моему, занимается Дрезден либо Вернигероде. По моим сведениям, этот синтез давно уже считается возможным, но не считается экономичным. Он много дороже, чем импорт растительного сырья.

— Вы осведомлены просто на удивление! — в восторге вскричал Папст. — Цены на сырье на мировом рынке за короткое время подскочили во много раз. То ли это очередная манипуляция с ценами, как их любят устраивать западные импортеры, то ли истинное уменьшение запасов — поди разберись. Лично я думаю, что развивающиеся государства не желают больше продавать сырье по бросовым ценам, а торговцы отвечают на это бойкотом. Во всяком случае, вот уже несколько лет во всем мире проблема синтеза очень актуальна. И японцы, как видите, выиграли гонку.

Вот уже несколько лет! — подумал я про себя, а вслух сказал:

— Но ведь то, что здесь предлагают японцы, — это, по сути дела, старая, известная с тридцатых годов технология.

— Совершенно верно, — сказал Папст, — но они по-новому подошли к проблеме катализа, работают при сверхвысоких давлениях, для чего им пришлось создавать новые сорта высоколегированных сталей. То, как они справились с данной задачей, заслуживает внимания само по себе. Это и есть уровень мировых стандартов.

Тоже мне уровень, презрительно подумал я.

— Мощности, — продолжал Папст, — рассчитаны на сто пятьдесят процентов наших потребностей внутри страны, так что мы сможем работать и на экспорт. Мы уже заранее радуемся этой установке. И не просто радуемся, мы даже гордимся.

— А почему ее монтируют именно у вас? — спросил я.

— Потому что ее продукция всецело соответствует нашему будущему профилю.

— Я хотел бы еще раз на досуге хорошенько все это просмотреть. А сейчас, извините, спешу. Сколько вы пробудете в Берлине?

— На сегодня у нас есть комнаты в «Линден-отеле». А завтра посмотрим.

— Тогда давайте поужинаем вечером вместе с Босковом, — предложил я, — я закажу столик и дам вам знать. Жена у меня уехала в Москву, не то я бы с превеликой радостью пригласил вас и ваших коллег к себе.

— Ради бога, — замахал руками Папст, — зачем тратить время и силы! Очень даже хорошо, что вы соломенный вдовец.

— Ничего хорошего, — отвечал я и любезно добавил: — Мы любим принимать гостей. Вы могли бы и переночевать у нас. Но при сложившихся обстоятельствах будет лучше, если мы поужинаем в другом месте. — Я направился было к двери, но вернулся: — Вы привезли ее с собой, — я указал на папку, — только для полноты картины или здесь есть проблемы, которые требуют машинной обработки?

— Отнюдь, — сказал Папст, — мы просто упаковали все, что имеет хоть малейшее касательство к делу, половину нашего проектного бюро, вы же видите, — и он обвел рукой вокруг себя.

— Значит, встретимся за ужином, — сказал я с неизменной любезностью. — А до того я еще разок позвоню в Эрфурт. — С этими словами я ушел к себе.

От себя я позвонил, у Шнайдера никто не ответил, тогда я набрал номер лаборатории, трубку сняла фрау Дегенхард.

— Неточность, вероятно, следует отнести к числу самых новых ваших добродетелей? — так приветствовала меня она, но тут у нее вырвали трубку, и на меня набросился Шнайдер.

— Вы где это пропадаете? — завелся он. — У господина нынче нет настроения, так что ли? Что здесь сегодня происходит? Кортнер вообще до сих пор не соизволил явиться, мне донесла об этом Анни Зелигер, она позвонила ему домой, он не заболел, но что-то у него неладно, по словам Анни, жена его разговаривала по телефону таким голосом, как будто плакала…

Я помедлил с ответом:

— Увольте меня, пожалуйста, от сплетен, у меня, видит бог, хватает других забот. К сожалению, я не могу сегодня ставить опыты, тут появились всякие неотложные дела, я, право…

Шнайдер коршуном налетел на меня:

— Да пошли вы о вашими неотложными делами! Что вы, спрашивается, за тип такой?! Бюрократ вы, и больше никто, химик из министерства! Хотелось бы знать, почему вы до сих пор называете себя ученым! Это же надо так подвести!

— Я не мог знать заранее, — кротко объяснил я Шнайдеру.

— Зато обычно вы все знаете! — крикнул Шнайдер и бросил трубку.

Гнев Шнайдера не следовало принимать всерьез, я это знал. Я даже уверен, что, бросив трубку, он пришел в отличное расположение духа, потому что опять кому-то дал прикурить. Но я уже не думал про Шнайдера, я думал о Кортнере, потом я и Кортнера прогнал из мыслей и начал листать Папстов скоросшиватель, рассеянно, с неприятным чувством, будто за мной кто-то наблюдает.

Наверно, не кто иной, как Иоахим К., заглядывал в данную минуту через плечо себе будущему. Но не он один, кто-то еще наблюдал эту немую сцену: комната в институте, Киппенберг за столом, нерешительный, растерянный. За Киппенбергом наблюдает Ева. Она смотрит, что он теперь будет делать. Под Евиным взглядом Киппенберг поднимается с места, отпирает несгораемый шкаф, достает розовый скоросшиватель, кладет его на стол. Скоросшиватель кажется таким тоненьким и невзрачным рядом с солидным гроссбухом Папста из роскошной тисненой кожи, где на обложке золотом выгравировано название японской фирмы.

Киппенберг садится и закрывает глаза. Он не предполагал, что этот час когда-нибудь настанет. Нет, нет, он и в мыслях не держал, что с ним это может стрястись. Разумеется, он рано или поздно извлек бы разработку Харры на свет божий, но когда и при каких обстоятельствах — как-то не думалось. А теперь слишком поздно. И не имеет смысла забивать этим голову. Киппенберг встает, швыряет в шкаф тоненький скоросшиватель, с грохотом захлопывает тяжелую стальную дверь. Неподвижно стоит посреди комнаты. Но взгляд Евы по-прежнему устремлен на Киппенберга. Почему она так на него смотрит — разочарованно и презрительно? Ну что она смыслит в жизни? Ровным счетом ничего. Про идеалы она знает, мечтать она умеет, но здесь мы имеем дело с суровой действительностью, здесь жизнь вносит свои коррективы. И чего вообще хочет эта девочка от Киппенберга? Пусть оставит его в покое. В конце концов, он всего лишь человек, его возможности тоже ограничены, и вдобавок у него есть чувство меры.

Ничего не скажешь, иногда человек не успевает спрыгнуть где надо, и тогда он становится другим, чем мог бы стать. Некоторое время это сознаешь, потом мало-помалу забываешь. Я это до сих пор сознавал, отчетливо и мучительно, и не только в данную минуту. Я снова, и снова испытывал это неприятное чувство — которое трудно выразить словами, которое граничит с признанием вины — под взглядом человека по имени Босков. Вот Босков — тот не гонялся за утопиями, давно отмечтал все романтические мечты, а теперь занимался исключительно действительностью, самоотверженно и неутомимо. Босков хотел лишь того, что можно сделать, ту часть от идеала, которая поддавалась осуществлению. Но уж тут он стоял насмерть и не признавал никаких коррективов. С разработкой Харры он стучался во все двери, обивал все пороги, но никто не надоумил его, куда именно следует обратиться, — и я в том числе. И в конце концов он сдался: никто не проявил интереса, никому это не понадобилось, — тогда, два года тому назад.

Я опять достал скоросшиватель из сейфа, сел к столу, попытался обдумать ситуацию. Два долгих года были истрачены впустую. Теперь слишком поздно. Стрелки поставлены, часовой механизм делает свое дело. Пусть японская установка еще не оплачена, а договоры еще не подписаны, главное, она стоит в плане, а изменение плана требует много времени. И этот тощенький скоросшиватель не служит достаточным основанием менять государственные планы. Я перелистал его страницы. Подкупающая ясность харровского стиля. Фрау Дегенхард перепечатала все на машинке. А красным карандашом подчеркивал я. На первой странице было подчеркнуто следующее: «…дает в результате атропоизомерное расположение атомов тяжелых металлов в подтверждение моей гипотезы, согласно которой изменение кристаллической структуры…» Я перевернул страницу. На следующей тоже было подчеркнутое красным карандашом: «Как и следовало ожидать, при этом — в полном согласии с теорией — исчезают стерические препятствия, которые являются основной причиной чрезмерной сложности синтеза». И еще страницей дальше подчеркнуто, да так энергично, что острие красного карандаша прорвало бумагу: «…благодаря чему — как вкратце изложено на последующих страницах — представляется возможным ввести значительно упрощенную по сравнению с ныне принятым синтезом методику, которая будет приводить к той же цели со значительно меньшими денежными и энергетическими затратами, без необходимых ранее высоких давлений и дорогостоящих катализаторов».

Вот какова была мысль Харры, его открытие, которое уже два года пылилось в моем сейфе, и рядом с ним японская установка «на уровне мировых стандартов» выглядела довольно жалкой. Старье, подумал я, безнадежное старье, чересчур громоздко, чересчур дорого, с огромными затратами энергии. А как эти самые японцы разрешают проблему сферических препятствий путем применения сверхвысоких давлений! Какая уж тут оригинальность, здесь оригинальность и не ночевала, здесь настоящему химику никакой радости, это, скорее, для кузнеца, который орудует молотом, — если сравнить со смелостью и элегантностью фундаментального решения Харры.

К разработке был приложен лабораторный журнал Шнайдера и результаты проверки, проведенной фрау доктор Дитрих в отделе апробации, и ее внутренняя рецензия. Существовала и другая писанина, например рабочие указания, адресованные Вильде, которые держались под секретом, никому в нашей группе, кроме меня, известны не были и касались расчета некоторых сеток и расходных смет. Но все это, вместе взятое, никак не могло служить альтернативой роскошной кожаной папке и утвержденному государственному плану.

Поэтому мне оставалось сейчас только одно: спрятать розовый скоросшиватель обратно (и теперь уже окончательно) в несгораемый шкаф. Прикрыть стальную дверь и запереть ее на ключ. Кожаную папку незаметно сунуть в руку доктору Папсту, со вздохом облегчения отправиться в лабораторию к Шнайдеру и заняться там научной работой.

Поступить так не значило бы совершить ошибку. Если и была когда-то допущена ошибка, то с тех пор прошло уже два года. Почему же меня не оставляло чувство вины? Тогда это смахивало на сделку двух барышников — между мной и Ланквицем. И если уж Ланквиц не чувствовал себя виноватым, то у меня и подавно не было для этого причин. А через годик-другой, когда в Тюрингии будет на полную мощность действовать японская установка, можно будет извлечь на свет божий разработку Харры и легко завоевать лавры новатора. И риску никакого. Степень вероятности того, что кто-нибудь докопается до правды, была так ничтожна, что ее можно было вообще не принимать в расчет. Все очень просто.

Разве что придется по возможности избегать Боскова. Впрочем, взгляд Боскова и без того уже вонзился в меня как заноза. Что же до некоей девицы, то никто не собирается — как, впрочем, никогда и не собирался — еще раз с ней встречаться.

Тогда почему я не могу избавиться от сомнений? Все мои раздумья — это эмоции чистой воды. А чувства в расчет не принимаются, ежели ты угодил между жерновами фактов, которые имели место в этом институте уже два года тому назад, иными словами, запутался в сплетении из планов, капиталовложений и технологических проблем. Даже мысль о миллионах валюты не слишком меня задевала; достаточно подумать о фабрике искусственных удобрений в Шведте, чтобы весь проект доктора Папста показался мелкой рыбешкой. С какой стати именно я должен об этом думать? Довольно — и подальше куда-нибудь этот скоросшиватель. Шанс давно упущен, нечего ворошить прошлое, надо помалкивать — таковы требования разума.

Собственно говоря, меня всю жизнь преследовали требования разума — не так, так эдак; вот и теперь я в раздумье покачивал папку на руке. Если трезво поразмыслить, с разумом все обстоит не так просто — я никогда этого не сознавал с подобной ясностью. Допустим, например, что-нибудь получается криво либо косо, а разум выпрямит это что-нибудь, как нужно. Да мало ли совершается в стране противоречащего разуму, когда в тебе все встает на дыбы, и неплохо бы, хотелось бы, следовало бы бороться. И мало ли бывает ночей, когда спасительный сон лишь с трудом находит к тебе дорогу. И мало ли приходится агитировать и уговаривать себя самого и приводить себе самому разные доводы: поменьше эмоций, сохраняй хладнокровие! Начальству виднее, оно располагает информацией, которой у тебя нет, оно больше твоего знает. Ты попираешь себя до полного самоуничижения, чтобы тем самым отбросить обывательскую скорлупу: известное дело, интеллигенция тяготеет к самокритике и разрушительному скепсису, прими все это в расчет! И наконец, а что ты, собственно, можешь сделать? Ты можешь участвовать в планировании, в работе, в управлении, хотя что до участия в управлении, то оно порой сводится к выматывающим нервы попыткам отодвинуть в сторону тот либо иной недостаток; гораздо проще закрыть на него глаза, ибо конструктивная точка зрения и есть самая удобная, она укрепляет государство и собственную позицию. Итак, веди себя хорошо, будь паинькой!

Можно наблюдать немало абсурдного в том, как люди порой в ходе долгих дискуссий загоняют в угол здравый смысл, загоняют до тех пор, пока не уверуют в свое знание, не сознавая, что веруют. Это тоже одна из заповедей разума — время от времени придавать вере больше значения, нежели критическому рассудку. Кто захочет ради ничтожных мелочей ввязываться в экзистенциалистский конфликт с делом, к которому ты неразрывно привязан? Десять лет выжидать на запасном пути, пока однажды, может быть, не восторжествует твоя правда, — это не всякому дано. И только непроходимый глупец согласился бы вылететь из университета лишь потому, что в глубине души считает монаха Менделя не менее умным, чем товарища Лысенко. Кто хочет двигать дело вперед, тот должен приобрести умение порой идти на компромисс. Конечно, человеку не всегда легко помалкивать в тряпочку и соблюдать правила игры… Но к этому привыкаешь, даже если за спиной у тебя маячит такой человек, как Босков.

Подожди еще немножко, тогда ты вообще не сможешь иначе, как помалкивать и следовать голосу благоразумия, тогда доктор Киппенберг окончательно и бесповоротно разделается с Иоахимом К.

Я решительно встал из-за стола. Я никому не дам повода глядеть на меня разочарованно, а тем более — с презрением! Я запер сейф и сунул розовый скоросшиватель вместе с кожаной папкой в свой портфель. Уж не знаю, что там во мне ожило из давно вытесненных чувств, но факт оставался фактом, я сам заварил кашу, и, сколько ни толкуй о благоразумии, если только есть у меня хоть какой-нибудь характер, мне эту кашу и расхлебывать. Я вышел из кабинета, спустился в архив, откопал там лабораторные журналы, журнальные оттиски, подготовленные Харрой, сугубо теоретические работы о зависимости между кристаллическими структурами и стерическими препятствиями и прочие труды, среди них также и по технологии. Все это я перенес к себе в кабинет.

Затем я перешел в лабораторию к Шнайдеру, где тот диктовал фрау Дегенхард данные измерений. Он стоял в белом халате, живописно прислонясь к столу. Поза обычная, шнайдеровская: руки скрещены на груди, голова гордо вскинута. Завидев меня, он оборвал на полуслове и принялся по своему обыкновению качать права:

— Вот это мне нравится: сперва сорвал все мои планы, а потом еще заявляется и мешает мне работать.

— Господин доктор Шнайдер имеет полное право сердиться на вас, — поддержала его фрау Дегенхард, причем в это же самое время она нарисовала в своем блокноте огромный восклицательный знак чуть ли не на всю страницу, а рядом — еще один. — До чего мы докатимся, если каждый будет по собственному усмотрению срывать общие планы.

— Пожалуйста, не так воинственно, — сказал я, — за много лет это случилось в первый раз! Уж, наверно, у меня есть на то свои причины. — Я положил на стол розовый скоросшиватель, раскрыл лабораторный журнал Шнайдера и спросил: — Поглядите вот на это. Припоминаете?

— На что это я должен глядеть? — брюзгливо спросил Шнайдер. — Да этой штуке как минимум два года. На кой мне ляд это старье?

— А ну, без паники, — перебил я, — вы, случайно, не могли бы по новой подогреть это старье и в увеличенном масштабе?

— Почем я знаю, могу или не могу? — отозвался Шнайдер. — Я с тех пор поставил сотню опытов. Я химик, между прочим. А вам бы следовало пригласить мнемониста из варьете.

Фрау Дегенхард рисовала тем временем в своем блокноте огромный восклицательный знак и, дорисовав, обратилась к Шнайдеру:

— Но, Ганс-Генрих, нельзя же быть таким брюзгой. — Со времени последнего институтского пикника ей было предоставлено право называть Шнайдера хоть и на вы, но по имени, однако пользовалась она этим правом, лишь когда бывала недовольна Шнайдером. Теперь она снизу вверх глядела ему в лицо. — Ну что вам стоит быстро пробежать глазами эти несколько страничек? Вам не следует быть таким раздражительным, это очень плохо отражается на вашей внешности!

Насадив на лицо свою голливудскую улыбку, Шнайдер взял скоросшиватель. Но тут зазвонил телефон. Фрау Дегенхард сняла трубку и протянула ее Шнайдеру, бросив коротко: «Анни!» Я стоял достаточно близко, чтобы тоже слышать торопливый и возбужденный голос фрейлейн Зелигер, но недостаточно, чтобы разбирать слова. Шнайдер вдруг заволновался, скоросшиватель выпал у него из рук. «Господи!» — воскликнул он. И еще раз: «Господи!» И потом: «Быть этого не может!» Когда он положил трубку, лицо его пылало огнем вдохновения.

— Кортнер пришел, — сказал он задыхаясь. — Только что. У него прескверное настроение, и он сразу проследовал к шефу. А знаете, в чем дело? Зелигер говорит, у него дочка сбежала, самым форменным образом смоталась вчера из дому, уложила чемоданчик — и поминай как звали. Кортнер всю ночь не сомкнул глаз. Он понятия не имеет, где она. Зелигер уверена, что за всем этим скрывается какой-нибудь мужчина, потому что, когда девушки бегут из родительского дома, за этим всегда скрывается мужчина. Три года назад, когда, помните, эта Шульцен из отдела апробации махнула через Венгрию на Запад, за этим тоже скрывался мужчина, этот юбочник, постойте, как же его звали… ну, гинеколог из…

— Довольно, — резко оборвал я, — будет вам сплетничать.

— Это для вас характерно, — возмутился Шнайдер, — человеческие проблемы вас не волнуют.

— Некоторая доля правды тут есть, — заметила фрау Дегенхард и потом не без задней мысли добавила: — Ганс-Генрих может посочувствовать доктору Кортнеру, у него тоже есть дочь, ей, правда, всего лишь пятнадцать, так что ей еще рано сбегать из дому, а кроме того, она слишком хорошо воспитана, я это знаю, Шнайдеры не раз приглашали меня на кофе.

— Вы понимаете меня, — признательно воскликнул Шнайдер, — вы знаете, какую роль для меня играет семья. У Кортнеров недоставало семейной гармонии, это я знаю от Анни.

— Зато у вас дети никогда не сбегут, — сказала фрау Дегенхард, — у вас для этого слишком интересно в доме, я бы даже сказала — экзотично.

— Вот видите, — возликовал Шнайдер, — но каков бы ни был Кортнер, такой беды он не заслужил. — С этими словами Шнайдер потянулся к телефону, а я сказал фрау Дегенхард:

— Вы дадите мне знать, когда со Шнайдером снова можно будет разговаривать?

Она кивнула. Шнайдер спросил:

— Интересно, а в отделе химии это уже слышали? — после чего набрал какой-то номер.

Я взял скоросшиватель и ушел к себе.

Спокойствие, и только спокойствие, приказывал я себе. Впрочем, иллюзий я не питал никаких: у Кортнера сбежала дочка! Да один этот факт сам по себе тянет на сплетню институтского масштаба. А то обстоятельство, что Кортнер не пользуется особой любовью сослуживцев, могло лишь подогреть общий интерес. Да еще Шарлотта как на грех в Москве! Возможно, пойдет драка за власть и сферы влияния. У меня было такое чувство, будто взрывчатка заложена, а запальный шнур уже подожжен.

Предположим, встанет серьезная необходимость внезапно и очень быстро собрать силы всех отделов института и бросить их на решение большой задачи под руководством Боскова и моим. Тогда, разумеется, Кортнер не упустит ни малейшей возможности подорвать мой авторитет. А это может сделать задачу неразрешимой.

Какую задачу? Что за странные, что за нелепые мысли о схватке за власть и сферах влияния крутятся у меня в голове? С какой это стати перед нами встанет серьезная необходимость?

Я поглядел на лежащий передо мной скоросшиватель. Мне всегда была присуща способность размышлять четко и основательно, планировать разумно, действовать решительно. Потом эта способность на долгое время меня покинула, теперь же я чувствовал, как она возвращается ко мне. Я подумал: Босков! И потянулся к телефону. У Боскова никто не отвечал, возможно, он ушел в столовую. Я перелистал лабораторные журналы, которые извлек из архива, и в голове у меня бегло промелькнула мысль, что я и сейчас могу открыть Боскову не больше чем половину правды. Если бы только найти его.

Впрочем, оказалось даже к лучшему, что я не стал искать Боскова в столовой. В этот день там было много крика и даже споров, крики и споры могли выбить меня из колеи, лишить уверенности, а мне как никогда нужна была ясная голова.

Мысли мои еще раз обратились к Кортнеру, очень недоброжелательные, надо сказать. Кстати, как прикажете понимать: «Каков бы ни был Кортнер, такой беды он не заслужил»? С каких это пор беды и напасти распределяются по заслугам? Я еще раз продумал роль, которую взял на себя вчера, даже не вчера, а в пятницу, нашел ее вполне приемлемой, проверил, нет ли во мне хотя бы малейшего намека на сознание собственной неправоты, но, как я ни крутил, как ни вертел, чувства вины во мне не было, ни вот столечко.

Вот только лед под моими ногами был тонкий и скользкий.

Загрузка...