ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

— Я ни на йоту не верю в то, что он отравил ее, — сказала Вифания, — не больше, чем я верю тому, что он убил этого египтянина.

После трех долгих выступлений суд разошелся пораньше, чтобы дать возможность ораторам-защитникам последовательно выступить на следующий день. Вифания и я немедленно отправились домой, где она продолжила подготовку к пиру Клодии, хотя до наступления вечера оставалось еще несколько часов.

— Но Клодия настаивает на том, что он это сделал.

— Она ошибается. — Вифания нахмурилась на свое отражение в полированном зеркале, которое держала в руках. — Нет, это ожерелье не подойдет. Дай мне серебряное.

— Тебе придется с чем-то примириться, — сказал я. — Один из них лжет. Жаль, что тебе приходится выбирать между Клодией и Целием. Трудный выбор для всякого!

— В данную минуту я собираюсь выбрать ожерелье, — сказала она. — Вон то серебряное, пожалуйста.

Я принялся осматривать ее туалетный столик и потерялся среди глиняных коробочек с притираниями и небольших стеклянных пузырьков с духами. Мой взгляд натолкнулся на что-то ярко-красное.

— Что это такое?

— Где?

Я поднял маленькую глиняную фигурку Аттиса, в точности похожую на те, что я видел в комнате у жены Лукцея и на туалетном столике у Клодии. Улыбающийся евнух стоял, сложив руки на толстом животе, с красной фригийской шапкой на голове. Вифания увидела его отражение и опустила зеркало.

— Ты не должен прикасаться к нему.

— Откуда это у тебя?

— Его принесли, пока мы с тобой были на суде.

— Я спрашиваю, откуда это у тебя, а не когда его принесли.

— Это подарок.

— Кто тебе его прислал?

Вифания забрала фигурку у меня из рук и поставила обратно на столик, затем вытащила из кучи разложенных на нем предметов длинное серебряное ожерелье и потянулась за зеркалом.

— Ты неисправим. Пойди и скажи Диане, чтобы она помогла мне одеться.

* * *

Мы подошли к дверям дома Клодии в тот момент, когда стало смеркаться — твердые грани мира смягчились и затянулись дымкой, словно память человека, погружающегося в сон. Но несмотря на то, что весь мир готовился впасть в дрему, вечеринка в доме у Клодии была в самом разгаре. Ярко освещенная обеденная комната, расположенная за садом, была наполнена музыкой и разговорами. Рабы как раз начали разводить гостей на предназначенные для них места за обеденными ложами. Гости представляли собой странную смесь безупречно одетых патрициев и неопрятных молодых поэтов, непримиримых политиков и стареющих куртизанок, экзотически выглядевших чужеземцев и даже нескольких галлов. Воздух гудел от пресыщенных жизнью утонченных рассуждений, мода на которые как раз появилась в Риме в те дни.

Вифания стиснула мою руку. На лице ее появилось настолько незнакомое мне выражение, что я не сразу понял, что оно означает: это было выражение паники.

— Что мы здесь делаем? — прошептала она.

— Присутствуем на том, что выглядит как очень респектабельная вечеринка с очень респектабельными людьми.

— Зачем?

— Я думал, это ты настояла, чтобы мы пришли, — сухо заметил я.

— Должно быть, я была не в себе. Пойдем сейчас же домой.

— Но мы еще даже не ели, — запахи, плывущие из кухни, наполнили мой рот слюной. — Мы даже не поздоровались с хозяйкой.

— Именно поэтому давай уйдем прямо сейчас. Будто и не приходили.

— Вифания…

— Это просто безумие. Посмотри на меня.

Я отступил на шаг и сделал то, что она просила.

— Ну и что? Я вижу красивую женщину, безупречно одетую и накрашенную. Ты не похожа ни на одну из присутствующих здесь женщин.

— Вот именно! Всякий сразу скажет, что я не из этого круга!

— Почему нет?

— Потому, что я даже не римлянка.

— Разумеется, ты римлянка. Ты же моя жена.

— Мы не богаты.

— Никто не скажет этого по твоим драгоценностям.

— А мой акцент?

— Он лишь придает тебе загадочности.

— Я самая старая из всех женщин, что собрались здесь.

— Ты самая красивая из всех женщин, что собрались здесь.

— Он абсолютно прав, знаешь.

Я повернулся и увидел рядом с собой Катулла с чашей вина в руке и довольной ухмылкой на лице.

— Гратидиан, я не ожидал увидеть тебя здесь.

— Нас пригласила Клодия, — немного настойчиво сказала Вифания.

— Вы не поверите, но она пригласила и меня, — сказал Катулл. — Вопреки себе, я уверен, или вопреки своему брату уж во всяком случае. Но его здесь нет, — он занят подготовкой к завтрашнему празднику, — а я здесь, так что, ну его к Аиду! Пусть ничто не нарушит моего триумфального возвращения в палатинское общество! Что за сборище кровопийц, развратников и неудачников! — Катулл обвел взглядом толпу, ухмылка его стала язвительной. — Что за пестрый зверинец устроила здесь Клодия: худшие поэты и самые бесчестные политики Рима; обанкротившиеся аристократы и непристойно богатые бывшие рабы; красивые мальчики и невзрачные проститутки. Я сказал «невзрачные»? Безобразные настолько, чтобы превратить в камень любого мужчину — я не имею в виду ничего неприличного. А здесь, передо мной самый честный человек во всем Риме в сопровождении… — он сделал паузу, и выражение его лица стало чуточку серьезнее, — как ты сказал, Гордиан, самой красивой женщины из здесь присутствующих.

— Моя жена, — сказал я. — А это, Вифания, Гай Валерий Катулл, вернувшийся в Рим после года государственной службы в Вифинии.

Вифания кивнула со знающим видом.

— Тот самый поэт, — сказала она.

Катулл вскинул брови:

— Я настолько знаменит? Или ты сплетничал обо мне за моей спиной, Гордиан?

— Нет, — сказал я, пытаясь как-то остановить загадочную улыбку, появившуюся на губах Вифании, и спрашивая про себя, что еще успела поведать ей Клодия за время их первой и единственной встречи. По крайней мере, Вифания, казалось, взяла себя в руки, что уже хорошо.

Появился раб, который провел нас к нашим местам. Ложа стояли U-образными группами вокруг пиршественного стола. На каждое ложе приходилось два сиденья, на которых было достаточно места как для того, чтобы сидеть, так и для того, чтобы лежать. Как оказалось, Катуллу было отведено место рядом с нами, справа от меня. Какое-то время рядом с ним никого не было. Специально ли Клодия поместила нас рядом друг с другом или это произошло оттого, что мы были включены в число гостей последними? Наши ложа располагались в углу комнаты, причем в самом дальнем от места хозяйки пира. Это меня устраивало, так как позволяло Вифании не чувствовать себя выставленной напоказ. Но Катулл был недоволен. Я услышал, как он пробормотал про себя: «Ну вот, опять меня сослали в Вифинию».

Сенатор по имени Фуфий оказался на ложе слева от Вифании. Это был тот самый человек, которого, по словам Атратина, Целий избил во время выборов и который должен был служить свидетелем обвинения на суде. Фуфий пришел в сопровождении очень молодой куртизанки. Вифания вскинула бровь, и я прочел ее мысли: девушка была едва старше Дианы. Но Вифания несколько смягчилась, когда сенатор оглядел ее оценивающим взглядом и удостоил одобрительной улыбки.

Клодии все еще не было в пиршественном зале, и ее ложе оставалось незанятым. Катулл быстро оглядел лица тех, кто все еще толпился вокруг стола, не присаживаясь.

— Кто сегодня займет почетное место рядом с хозяйкой? Ну-ка, посмотрим: муж Квинт прозябает в Аиде, брат Публий занят скороспелыми приготовлениями к завтрашнему празднику, а любовник Целий — ах да, его же обвиняют в убийстве, не так ли? Кажется, яд? Что ж, полагаю, мы не будем грустить по поводу отсутствия отравителя за нашим столом, каким бы потрясающим жеребцом он ни был. И все же кому-то нужно разделить ложе с нашей царицей. Думаю, вряд ли это будет кто-то еще из ее братьев; Публий сойдет с ума от ревности. Возможно, тот арендатор-вольноотпущенник, что говорил сегодня на суде. У него хоть имя как у Публия, если не внешность, и мы уже убедились, что он способен заменить своего хозяина, по крайней мере на суде. Но как-то трудно представить, чтобы он лежал, пристроив голову к ней на колени, пока она опускает ему в рот изжаренные в масле воробьиные мозги. Ага, Вот и она, наша Лесбия. Всемилостивая Венера! Где она взяла такое платье?

— Через него же все видно, — пробормотала Вифания.

— Случайно мне известно, что такую ткань делают на острове Кос, — сказал я, хвастаясь своей осведомленностью. — Нечто новое в искусстве тамошних знаменитых шелкоделов.

— А я еще думал, что ты не ее любовник, — прорычал Катулл. Он меня снова дразнил или на этот раз был серьезен? Внезапно он громко рассмеялся своим лающим смехом, так что несколько голов повернулись в нашу сторону. — О нет, только не Эгнатий, — прошептал он. — Я думал, у нее с ним все кончилось.

Клодия заняла свое место. Рядом с ней на ложе возлег высокий мускулистый молодой человек с густой черной бородой и ослепительной улыбкой. Я узнал в нем одного из посетителей Таверны Распутства.

— Очень миловидный, — сказала Вифания.

— Если бы жеребец мог стоять на задних ногах и улыбаться, он был бы вылитый Эгнатий, и женщины называли бы его миловидным, я полагаю. — Катулл прикусил верхнюю губу. — Проклятый кельтибер с дурным запахом изо рта и сверкающей улыбкой. Но разве не у всех кельтиберов самые белые зубы в мире? Знаешь, как они этого добиваются?

Вифания наклонила голову в немом вопросе.

— Если Эгнатий сегодня царь нашего пира, то вот что я тебе скажу: проверь свою чащу для вина прежде, чем пить из нее.

— Что ты имеешь в виду? — спросила Вифания.

Катулл прочистил горло:

Эгнатий, чтоб хвастнуть зубами белыми,

Всегда готов смеяться. Скажем, суд идет…

Тут он рассмеялся и прикрыл рот рукой, пока не смог сдержать смех. Сенатор со своей куртизанкой наклонились поближе, чтобы лучше слышать.

— Нет, подождите, я начну сначала. Я немного изменю, специально для нынешнего вечера. Сейчас, дайте подумать… — Он хлопнул в ладони: — Да:

Эгнатий, чтоб хвастнуть зубами белыми,

Всегда готов смеяться. Завтра Цицерон

В суде заставит плакать всех без роздыха, —

Один Эгнатий лишь, оскалив рот, по-прежнему

Смеяться будет. А когда из города

Прогонят отравителя несчастного

И зарыдает мать над сыном над единственным —

Что ж наш Эгнатий? Где бы что бы ни было —

Смеется он. Манеру эту странную

Ни милой, ни изящной не могу назвать.

И вот что я скажу тебе, Эгнатий мой:

Кто б ни был ты — сабинец, или римлянин,

Тибурец, скряга-умбр, или толстяк этруск,

Иль черный ланувиец, пасть ощеривший,

Иль транспаданец (вспомним земляков своих!) —

Кто б ни был ты, любезнейший, скажу тебе:

Нельзя смеяться по любому поводу.

Нет ничего нелепей, чем нелепый смех.

Но ты — ты кельтибер. А в Кельтиберии

Уж так заведено — мочою собственной

Там чистят зубы и полощут рот.

И кто из кельтиберов белозубее,

Тот, значит, и мочу хлебал прилежнее.

Пожилой сенатор зааплодировал. Его куртизанка захихикала. Вифания выдавила кривую улыбку и прошептала мне на ухо:

— Все его стихотворения такие вульгарные?

— Судя по тем отрывкам, что я слышал, все.

— Наверняка ого любовные стихи не такие, — вздохнула она, задумчиво глядя перед собой. Ей понятно, чем Клодию мог привлечь Марк Целий, но Катулла она привлекательным не находила.

В этот момент появился сосед Катулла по ложу. Мне следовало догадаться, кто это будет; его присутствие добавило нашей пестрой группе окончательный вид мезальянса.

— Кажется, я успел как раз к концу твоего очередного стихотворения? — насмешливо произнес Тригонион, проскальзывая на свое место. — Как мне повезло.

Катулл нахмурился и фыркнул, но лишь для того, чтобы скрыть гораздо более глубокое возмущение. Подбородок его напрягся и задрожал. Он непроизвольно заморгал. Клодия не только сослала его обратно в Вифинию; она еще посадила его бок о бок со своим кастрированным ручным любимцем. Кажется, кроме меня никто не заметил, что Катулл едва сумел удержаться от слез.

* * *

Когда все расселись, Клодия приветствовала своих гостей очень краткой речью и пообещала, что постарается уделить каждому внимание; какой-то молодой человек с неаккуратно подстриженной бородой и растрепанными волосами за соседним столом встретил эти слова тихим намекающим присвистыванием. Его товарищи принялись шутливо хлопать его по спине, награждая за дерзость. Я увидел, как Катулл поморщился.

Появилась первая перемена блюд, которые состояли из гусиного печеночного паштета, достойного занять место на пиру богов. Чудное фалернское вино смыло все заботы. Вскоре Вифания полностью завладела вниманием сенатора Фуфия, рассказывая ему истории о своей родной Александрии, тогда как заброшенная им куртизанка притворялась, будто занята едой, и недовольно гримасничала. Сенатор, казалось, был искренне заинтересован всем, что рассказывала ему Вифания.

— Сам я никогда не был в Египте, — произнес он, тяжело дыша, — но конечно, когда вокруг о нем сейчас столько разговоров и споров, хочется наконец знать, из-за чего все так всполошились.

Даже Тригонион и Катулл, с гримасами и недомолвками, начали понемногу общаться, хотя бы потому, что ни один из них не мог подолгу держать рот закрытым. Они обменивались колкостями и соревновались в клевете на различных людей, присутствовавших в зале. Правда, они не касались тех, кто мог их услышать, — главное преимущество того, чтобы сидеть с ними рядом, решил я.

Наконец трапеза закончилась, по крайней мере первая трапеза за сегодняшний вечер; позже гостей будут ждать еще еда и вино. Наступило время развлечений. Гости перешли в сад, где перед сценой уже были поставлены раскладные кресла и ложа. Я был рад отделаться от соседства с Катуллом и Тригонионом, но сенатор со следовавшей за ним куртизанкой продолжал держаться рядом с Вифанией. Рабы продолжали ходить среди гостей, предлагая лакомства и деликатесы тем, чей бездонный желудок мог выдержать все, и следили, чтобы чаши для вина не пустовали слишком долго.

Представление началось мимической игрой — одной из тех, когда единственный актер без маски исполняет все роли. Исполнитель был неизвестен в Риме («Только что прибыл в наш город, — объявила Клодия, — после того как заставил смеяться всех от Кипра до Сицилии»), но сценки, которые он показывал, представляли собой стандартный набор непристойных шуток о рабе, возражающем своему хозяину; о свахе, убеждающей мужа, что ему нужна вторая жена; о враче, случайно перепутавшем пациентов и мучающем не того человека серией болезненных процедур. Актер мгновенно обозначал смену костюмов несложными театральными приспособлениями — шарф превращал его в застенчивую молодую девушку, гигантских размеров браслет делал из него богатую даму, а с детским деревянным мотом на боку он становился важным полководцем.

Зрители хихикали при каждом непристойном жесте, встречали смехом любую грубую двусмысленность и заливались хохотом в конце каждой сценки. Актер был очень хорош; Клодия знала, как угодить своим гостям. В перерывах между сценками Вифания сообщила старому сенатору, что мимы появились на улицах и площадях Александрии, где бродячие актеры ставили свои ящики с реквизитом и устраивали импровизированные представления, довольствуясь тем, что подавали им случайные зрители. Это, настойчиво подчеркнула Вифания, был единственный способ посмотреть на выступление настоящего мима, хотя человек, приглашенный Клодией, достаточно хорош для римской аудитории.

Актер закончил последнюю сценку под гром аплодисментов. Перед зрителями появилась Клодия.

— А теперь кое-что особенное, — сказала она. — Один мой старый друг вернулся из своих скитаний по Востоку…

— Как Одиссей? — спросил кто-то из гостей. Я оглянулся и увидел, что это тот самый человек с растрепанными волосами.

— Если Катулл — Одиссей, то кто тогда Пенелопа? Клодия? — спросил один его друзей.

— Надеюсь, что нет, — добавил другой. — Ты же знаешь, что сделал Одиссей с женихами Пенелопы, — он испортил вечеринку и перебил их всех!

— Так вот, как я сказала, — продолжила Клодия, возвышая голос над смехом гостей, — один мой старым друг вернулся в Рим. Должно быть, он стал мудрее, определенно — старше, по крайней мере на один год; кроме того, он привез свои новые стихи, чтобы поделиться ими сегодня вечером с нами. Я говорю о нашем дорогом веронском друге Гае Валерии Катулле, чьи стихи раньше трогали всех нас.

— А также ранили многих из нас! — жалобно произнес чей-то голос.

— Катулл рассказывал, что, будучи на Востоке, он посетил развалины древней Трои. Там он взбирался на покрытый соснами склон горы Ида, где сидел Юпитер, наблюдавший за схватками между греками и троянцами, происходившими на равнине внизу. Катулл нашел место, где похоронен его любимый брат, и совершил над ним обряд поминовения. Также, пока он находился там, ему удалось стать свидетелем того, что доводится видеть немногим. Он был приглашен посетить тайный обряд в храме Кибелы, в том числе церемонию, на которой человек становится галлом, посвящая себя службе Великой Матери.

Я ожидал услышать в этом месте еще более невоздержанные высказывания зрителей, но толпа гостей неожиданно замолкла.

— Пережитое зрелище, рассказал мне Катулл, подвигнуло его сочинить стихотворение в честь Аттиса, супруга Кибелы, ее любовника, отказавшегося от своего мужского естества с тем, чтобы служить ей, и ставшего с тех пор примером и источником вдохновения для всех галлов. Что может быть более уместно накануне праздника в честь Великой Матери богов, чем первое публичное чтение этого стихотворения?

Клодия спустилась со сцены. Катулл занял ее место. Веки его слипались, глаза глядели тускло, и он, казалось, чуть не упал, едва ступив на сцену. Я затаил дыхание, будучи в недоумении, как он вообще сможет выступать перед аудиторией. Он слишком пьян, слишком расстроен, слишком неуверен в себе, слишком слаб. По-видимому, сам он думал о том же. Долгое время он стоял совершенно неподвижно, опустив плечи, пристально глядя себе под ноги, затем на что-то, расположенное выше голов своих слушателей. Был он заворожен гигантской статуей Венеры, стоявшей у нас за спиной, или просто смотрел в пространство?

Но когда он наконец открыл рот и заговорил, голос его был не похож ни на что из слышанного мною ранее. Он был легким и воздушным, но в то же время обладал странной силой, словно тяжелая сеть, наброшенная на аудиторию, подобный шепоту во сне.

Мне доводилось слушать бесчисленное количество ораторов на форуме, множество артистов на сцене. Их голоса, которыми они пользуются как инструментом, натренированы на то, чтобы издавать высказывания, подходящие к ситуации; слова возникают по их указке, словно рабы, предназначенные для определенной работы. Но в случае с Катуллом все, казалось, было наоборот. Слова командовали декламатором; стихотворение управляло поэтом и использовало для своих целей не только его голос, но и все его тело, придавая нужное выражение лицу, жестикулируя его руками, заставляя его ноги шагать по сцене. Стихотворение жило само по себе, оно могло существовать как вместе с поэтом, так и без него. Присутствие поэта было простой условностью, раз уж ему случилось обладать языком, через который стихотворение могло донести себя до ушей гостей Клодии той теплой весенней ночью в ее саду на Палатинском холме:

Чрез моря промчался Аттис на бегущем быстро челне

И едва фригийский берег торопливой тронул стопой,

Лишь вошел он в дебрь богини, в глубь лесной святыни проник, —

Он во власти темной страсти здравый разум свой потеряв,

Сам свои мужские грузы напрочь срезал острым кремнем.

И тотчас узрев, что тело без мужских осталось примет,

Что рядом твердь земная свежей кровью окроплена,

Белоснежными руками Аттис вмиг охватил тимпан,

Твой тимпан, о мать Кибела, посвящений тайных глагол,

И девичьим пятиперстьем в бычью кожу стала греметь,

И ко спутникам взывая, так запела, вострепетав:

— «Вверх неситесь, мчитесь, галлы, в лес Кибелы, в горную высь,

О, владычной Диндимены разблуждавшиеся стада!

Вы, что новых мест взыскуя, вдаль изгнанницами ушли,

И за мной пустились следом, и меня признали вождем,

Хищность моря испытали и свирепость бурных пучин,

Вы, что пол свой изменили, столь Венера мерзостна вам,

Бегом быстрым и плутаньем взвеселите дух госпожи»!

Это была длинная, странная поэма. Время от времени она переходила в пение, а поэт становился танцором, качаясь и притоптывая ногами, движимый стихотворением, которое владело им. Публика смотрела и слушала, зачарованная.

Поэма рассказывала историю Аттиса, историю его безумия, которое охватило его однажды в густом Лесу далеко от дома и побудило кастрировать себя, чтобы посвятить свою дальнейшую жизнь Великой Матери, Кибеле. С кровоточащей раной он собрал вокруг себя поклонников богини и повел эту дикую, экстатическую процессию вверх по склону горы Ида, к ее храму. Они распевали пронзительные песни, били в барабаны, звенели кимвалами, кружились в безумном, исступленном танце с Аттисом во главе, пока последний из них не упал и не забылся глубоким сном без сновидений.

Когда Аттис проснулся, его безумие прошло. Он вспомнил, что он с собой сделал. Ужас охватил его. Он бросился к берегу моря и стал вглядываться в горизонт, сожалея, что вообще покинул родную страну. Мальчиком он был победителем во всех играх, прославленным атлетом, борцом. Отрастив бороду, он стал гражданином — известным, уважаемым, чтимым. Кто же он теперь? Душа, потерпевшая крушение, не имеющая больше возможности вернуться на родину, ни мужчина, ни женщина, часть своего прежнего «я», стерилизованная, ничтожная, ужасающе одинокая. Его фанатическая преданность богине отсекла его от того, что прежде было для него значимым, стоила ему всего на свете, даже собственной человеческой природы.

С вершины горы Ида Кибела услыхала его жалобы. Она посмотрела вниз и увидела Аттиса, рыдающего на берегу. Стало ли Кибеле жалко его, или она действовала из вполне прагматических соображений, посылая на берег своего льва, не для того, чтобы вернуть Аттиса обратно, а для того, чтобы снова свести его с ума, на этот раз отныне и навсегда? Аттис в здравом рассудке был слишком ничтожен, чтобы служить Кибеле, но теперь, когда он лишился своего пола, какая еще жизнь была ему уготована? Поэтому рычащий лев спустился со склона горы, сокрушая все на своем пути, и Аттис снова убежал в лес, к своему безумию и дикому экстазу, назад к жизни преданного, лишенного пола раба Великой Матери.

Катулл задрожал, когда поэма стала понемногу выпускать его из своей хватки. Голос его начал слабеть, так что последние строки он произнес едва слышно:

О Кибела, о богиня, ты, кого на Диндимене чтут!

Пусть мой дом обходят дальше, госпожа, раденья твои, —

Возбуждай Других к безумству, подстрекай на буйство других!

Катулл преобразился. Вступая на сцену, он выглядел человеком, одуревшим от вина и жалости к самому себе, мягким и неуверенным. Теперь же лицо его осунулось, а глаза горели, как у человека, выбравшегося из ужасного испытания, измученного до основания своего существа. Покидая сцену, он опять споткнулся, но уже не как пьяный, а как совершенно обессилевший человек.

Сад молчал. Вокруг себя я видел вскинутые брови, неуверенные взгляды, задумчивые кивки, гримасы отвращения. Сидя рядом со сценой, Клодия не мигая глядела на то место, где только что стоял Катулл. Восприняла ли она поэму как дань себе или, наоборот, как оскорбление? Или вообще не думала о себе, слушая стихи очередного молодого человека о всесильном безумии, о забвении достоинства и свободы ради всепожирающей страсти, о состоявшемся неравном, ужасающем союзе простого смертного и надменной, непоколебимой земными переживаниями богиней?

За моей спиной послышались подавленные всхлипывания, будто рыдания женщины, настолько тихие, что я бы ни за что не услышал их, если бы не полнейшая тишина в саду. Я повернул голову. В стороне от других гостей, на ступенях, ведущих в сад, рядом с пьедесталом чудовищно огромной Венеры сидел человек, укрытый тенью статуи. Он обнимал себя за лодыжки, словно пытаясь унять дрожь, и прятал лицо в коленях, но по одежде я узнал Тригониона.

Загрузка...