ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Экон требовал от меня объяснений, но я лишь покачал головой. Мы в молчании проделали обратный путь до форума через запруженные народом улицы Субуры. Небо было безоблачным, и палящее солнце висело прямо над головой, заливая резким, ослепительным светом мир без теней. Так ярко освещенные предметы становились превратно нечеткими. Грани сливались, и перспектива не имела глубины. Толпы людей, снующих перед нами по своим праздничным делам, были, казалось, безликими. Я всматривался в лица, не в силах разглядеть их как следует. Старые или молодые, женские или мужские, улыбающиеся или нахмуренные, стоявшие спокойно или прокладывавшие себе путь через толпу — все, смешавшись воедино, казались равно странными. Весь город был нереален, словно немного абсурдный сон. Чувство это только усилилось, когда мы вступили на форум и присоединились к огромному скопищу людей, собравшемуся, чтобы посмотреть на суд Марка Целия.

Катулл был там, где я оставил его.

— Ты пропустил кульминацию выступления Целия! — сказал он. — Он только что сделал это в маленькую шкатулку, чтобы показать как. Да нет, я шучу! Но все равно, слушатели остались довольны. У Целия есть одно хорошее качество — он всегда старается ублажить всех, с кем имеет дело, а не только самого себя. Ни судьи, ни зрители не остались тосковать и мучиться неудовлетворенными желаниями под стенами Нолы, так сказать.

Я тупо смотрел на него не в силах понять, о чем он говорит. Он тем не менее продолжал болтать:

— Затем ты пропустил всю речь Марка Красса. Впрочем, большой беды в этом нет. Эта речь не ублажила никого! Похоже, Красс пытался снять с Целия подозрения во всех этих убийствах по пути из Неаполя, но, на мой взгляд, Красс никогда не умел хорошо говорить. Ему не хватает легкости. Слова, слова, слова, и ни одной запоминающейся шутки. Ему бы уж держаться своего дела, копить груды денег и просто подкупать судей, вместо того чтобы утомлять их до смерти тяжеловесной риторикой. Насколько Целию удалось выставить себя невиновным, настолько Красс снова заставил выглядеть его виноватым! Так что все теперь в руках Цицерона. Это кто с тобой?

— Мой сын, — рассеянно произнес я и представил Экона.

— Ну что ж, вы оба как раз поспели к настоящей речи. Цицерон собирается начать. Ну-ка, давайте проберемся поближе…

Нам удалось продвинуться значительно ближе к месту выступлений, так что я мог ясно видеть человека, выступившего перед судьями. Худощавый и хрупкий в ту пору, когда я впервые встретил его много лет назад, Цицерон стал толстым и неповоротливым за годы процветания. Политический триумф, которого он достиг во время своего консульства, сменился почти полным поражением, когда врагам удалось изгнать его из города; встречное постановление суда, которого удалось добиться его друзьям, вернуло его обратно в Рим, но не прежде, чем великий человек провел в ссылке восемнадцать месяцев, в течение которых большая часть его имущества была уничтожена городской чернью. За месяцы, прожитые вдали от Рима, Цицерон похудел от беспокойства — по крайней мере так про него рассказывали. Судя по тому, как плотно облегала его фигуру тога, когда он с важным видом выступил перед судом, мне показалось, что он быстро успел восстановить и объем талии, и внушительную осанку.

Клодий одно время был союзником Цицерона, а потом стал его злым духом. Даже сейчас Клодий пытался помешать Цицерону отстраивать его разрушенный дом на Палатине, утверждая, что имущество Цицерона было конфисковано государством по закону и отдано на религиозные нужды, и, следовательно, не могло быть возвращено прежнему владельцу. Два заклятых врага вели друг с другом войну на любом поле, где им доводилось встречаться, — в здании сената, в суде, при чтении предзнаменований жрецами и авгурами. Ненависть, полыхавшая между ними, могла быть потушена только смертью.

Одной этой причины Цицерону было достаточно, чтобы ненавидеть Клодию, так как она, по-видимому, была самой стойкой сторонницей своего брата и активным действующим лицом всех его замыслов. Но что же до тех смутных слухов, которые пересказал мне Катулл, о существовании бурного романа между Клодией и Цицероном еще в те дни, когда ее брат и Цицерон были союзниками? Возможно, причина, по которой Цицерон ненавидел Клодию, не имела ничего общего ни с политикой, ни с Клодием. Возможно, этим можно объяснить то, что он сделал ей в тот день. Или, может быть, как хороший адвокат он просто приложил все усилия, чтобы отвести от Марка Целия выдвинутые против того обвинения.

Наблюдая за тем, как Цицерон произносит последнюю речь в этом суде — одну из лучших в своей карьере, как потом будет признано, я чувствовал себя так, словно присутствовал на спектакле. Как и в спектакле, действие казалось отделенным от меня, диалоги — протекающими независимо от моей воли; я был зрителем, бессильным остановить разворачивающиеся события или вмешаться в их ход. Но драматург обычно стремится пролить свет на какую-нибудь истину — бытовую, комическую, величественную или трагическую. В чем состояла истина этой странной пьесы? Кто был здесь негодяем, а кто — трагическим героем? Мне казалось, что я слежу за постановкой, в которой события с ходом действия становятся все более запутанными и абсурдными, пока наконец не осталось никакой возможности выбраться из этого бреда без помощи бога или вестника, который прочитал бы речь, расставлявшую все на свои места. Но вестник с сообщением из внесценического мира уже прибыл: Экон приехал с юга и привез с собой девушку-рабыню. Теперь я знал правду о смерти Диона, но никому на сцене она не была известна — ни Цицерону, ни Целию, ни Клодии. Для меня же сообщить то, что я знал, сыграть роль deus ex machina было невозможно. Не мог же я обвинить в убийстве собственную жену!

Я мог только наблюдать, беспомощный и немой, за тем, как схватка между Целием и Клодием близится к кульминации. Яд, обман и фальшивые обвинения уже были использованы для нападений и контрнападений. Теперь Цицерон, подобно старому седовласому полководцу, выступил вперед, чтобы нанести последний удар. Слова послужат его оружием. «Она не понимает власти слов», — сказал про Клодию Катулл. Теперь ей предстоит убедиться в своей ошибке перед лицом всего Рима.

— Судьи, — начал Цицерон, уважительно наклоняя голову и оглядывая длинные ряды присяжных, переводя взгляд от лица к лицу. — Если бы здесь сегодня присутствовал кто-нибудь, незнакомый с нашими судебными законами и обычаями, он, должно быть, подивился бы ужасной срочности нынешнего заседания, приняв во внимание, что все остальные общественные дела отложены на время праздников и лишь один-единственный этот процесс идет посреди всеобщих торжеств и игрищ. Такой наблюдатель, несомненно, решил бы, что подсудимый должен быть воистину опасным человеком, закоснелым негодяем, виновным в преступлении настолько ужасном, что целому государству грозит неминуемая гибель, если проступки его не будут рассмотрены немедленно!

Такому наблюдателю следовало бы объяснить, что у нас есть особый закон, направленный против преступлений, угрожающих государству. Когда мятежные римские граждане берутся за оружие, чтобы подвергнуть осаде сенат, или напасть на должностных лиц, или попытаться разрушить государственные формы правления, мы обязаны отдать таких людей под суд закона, невзирая ни на какие праздники. Очевидно, что наблюдатель наш не станет порицать такой закон, направленный на сохранность самого государства. Но он тогда захочет узнать, какие именно обвинения предъявляются в данном случае. Представьте же себе его удивление, когда ему сообщат, что о преступлениях или ужасных злодеяниях речь в нынешнем суде не идет вовсе. Вместо этого талантливого, деятельного, приятного на вид юношу обвиняет сын человека, которого этот юноша сам в свое время привлекал к суду. Более того, вся обвиняющая сторона действует по указке и за счет средств обыкновенной шлюхи.

Толпа слушателей разом затаила дыхание. Раздалось несколько отдельных взрывов хохота, прозвучавших особенно громко в наступившей тишине. Целий использовал причудливые сравнения с Клитемнестрой и прибегал к туманным каламбурам по поводу Коса и Нолы. Он даже показывал шкатулку и намекал на историю коробки, наполненной семенем. Но Цицерон с первых же слов своей речи открыто назвал Клодию проституткой. Этим он сразу определял дальнейший ход своего выступления и предупреждал: назад дороги нет. Я пытался увидеть реакцию Клодии, но стоявшие впереди люди загораживали ее.

— Что же подумает обо всем этом наш гипотетический наблюдатель? — продолжал Цицерон. — Несомненно, он решит, что главного обвинителя следует извинить за то, что он выступил в таком грязном деле — Атратин еще очень молод и неопытен, а его чувство сыновнего долга вполне понятно. Далее наш наблюдатель решит, что женщине, о которой идет речь, следует научиться сдерживать вспышки своего злобного раздражения или, по крайней мере, ограничивать их пределами своей спальни. Кроме того, добрые судьи, он подумает, что вы необычайно трудолюбивы, раз одни, посреди всеобщего отдыха, предаетесь делам!

Эти слова вызвали взрыв одобрительного смеха в первых рядах судей и разрядили общее напряжение, за исключением того, что царило среди обвинителей. Мне наконец удалось разглядеть Клодию — ее лицо застыло и походило на маску.

Цицерон перешел к описанию характера Целия. Он отверг предположение, будто какие-то политические разногласия могли послужить причиной разрыва между ним и его юным протеже. Все это теперь позади. Если Целий и наделал ошибок, он имел на это право, как имеет право на ошибки каждый молодой человек, если только в целом он ведет себя последовательно и честно.

— Ах да, обвинители тут попрекали Целия долгами — что долги, мол, делают его подверженным дурным влияниям и ведут к преступной жизни. Обвинители требовали даже, чтобы Целий представил суду свои расходные книги. Я отвечу на это кратко: нет у него никаких личных расходных книг! Такой молодой человек, как Целий, который находится еще под властью отца, не ведет собственного учета расходов. Обвинители утверждали, что Целий занимал деньги направо и налево, но предъявить каких-либо доказательств не смогли. Еще они тут говорили, что Целий якобы живет не по средствам, снимая роскошную квартиру на Палатине в доме Клодия за огромную сумму (по их словам) в тридцать тысяч сестерциев в год. Но цифра эта нелепа! Десять тысяч гораздо ближе к истине. Вы легко сможете понять причину такой ошибки, если примете во внимание, что Клодий недавно надумал продавать этот дом и хочет любым способом выручить за него больше, чем тот стоит. Обвинение делает Клодию большую услугу, раздувая тут величину арендной платы, чтобы какой-нибудь глупец выложил за этот дом цену в три раза большую, чем стоит эта крысиная нора!

Толпа захохотала. Цицерон затряс головой в притворном испуге, но сам, казалось, едва удерживается от улыбки по поводу своего остроумия. Серьезное разбирательство по поводу насилия над чужеземными послами внезапно превратилось в расследование злобной женской мстительности и нечистоплотных операций с недвижимостью. Тут судили Целия за убийство или Клодиев за их пороки? Толпа, казалось, с удовольствием была готова следовать за Цицероном, пока его слова развлекали ее.

— Вы упрекаете Марка Целия за то, что он переехал из дома отца в эту квартиру на Палатине, словно это свидетельствует о том, что Целий плохой сын, тогда как он сделал это именно с отцовского благословения. Вы намекаете на то, что он замыслил этот переезд для того, чтобы ему легче было устраивать разнузданные пирушки, тогда как он начинал политическую карьеру и должен был жить поближе к форуму. Но вы абсолютно правы, когда говорите, что со стороны Целия было ошибкой переехать в эту квартиру на Палатине. Источником каких горестей оказалось это место! Именно тогда начались все его несчастья, — точнее, именно тогда поползли все эти злобные слухи, — когда наш юный Ясон пустился в путешествие по бурному жизненному морю и оказался в близком соседстве с этой палатинской Медеей.

«Палатинская Медея» — мне уже доводилось слышать это выражение, как доводилось мне слышать и шутку по поводу «Клитемнестры-квадрантии» еще до того, как ее произнес Целий. Правильно, так говорил Катулл в ночь, когда впервые повел меня в Таверну Распутства. «Кто придумал ей такие имена?» — спросил я его тогда. «Я! Я просто взял и выдумал их, из собственной головы. А что ты думаешь? Мне нужны свежие находки, чтобы привлечь ее внимание…»

Я повернулся и посмотрел на Катулла, который не отрываясь глядел прямо перед собой.

— Я вернусь к этой Медее и ее роли в этом деле в свое время, — сказал Цицерон с оттенком угрозы в голосе. — Теперь же я уделю несколько слов так называемым свидетелям и их различным выдумкам, которые, по всей видимости, были изобретены специально для того, чтобы поддержать нынешнее обвинение. Одна из этих выдумок касается некоего сенатора Фуфия. Тут говорили, что он явится подтвердить, будто во время выборов понтификов Целий оскорбил его насилием. Если этот сенатор действительно выступит с подтверждением, я спрошу его, почему он не выдвинул свои обвинения сразу после того, как был избит, а ждал до сегодняшнего дня? Выступил ли он сегодня по собственной инициативе или по просьбе людей, которые стоят за спиной обвинения? Если последнее предположение верно, — а мы все знаем, что так оно и должно быть, — то это знак того, как плохо идет дело у постановщиков этой безвкусной драмы, которым удалось принудить всего одного сенатора надеть на себя актерскую маску и читать по написанным ими строчкам!

Не более опасаюсь я свидетелей, которые собираются тут рассказать нам о том, как Целий приставал к их добродетельным женам, когда те по ночам возвращались домой с каких-то пиров. Высоких моральных устоев должны быть эти ночные шатуны, раз столько времени ждали со своими обвинениями! Ведь они не только не прибегли к суду, но даже не попытались встретиться с Целием для разрешения любых возникших обид, так сказать, в домашней обстановке.

Возможно, тут выступят еще какие-то свидетели со своими шокирующими разоблачениями. Но не думаю, что мы услышим хоть что-то мало-мальски вероятное или увидим свидетеля, хоть в малейшей мере заслуживающего доверия. Вам известны так же хорошо, как и мне, судьи, люди из числа подонков общества, которые каждый день ошиваются вокруг форума и готовы под клятвой подтвердить что угодно, лишь бы им за это заплатили. Если обвинители настаивают, чтобы эти подкупленные актеры приняли участие в нашем разбирательстве, я верю, судьи, что ваш опыт и здравый смысл позволят разглядеть за их ложными заверениями обыкновенную жадность.

Было это игрой моего воображения или Цицерон действительно посмотрел прямо на меня? Так он обошелся с тем неизвестным свидетелем, на выступление которого намекал Геренний, с человеком, чья честность поражала даже Цицерона! Одним предварительным замечанием он записал меня в разряд подкупленных лжесвидетелей. Впрочем, старания его были напрасны. Я и так уже отказался служить загадочным свидетелем Клодии. Но это было в тот момент, когда у меня были причины полагать, что она симулировала отравление, что она взяла яд у Вифании, чтобы обмануть меня. Теперь дело обстояло так, что ее действительно пытались отравить. Я снова взглянул на ее лицо и заметил, каким безжизненным оно казалось до сих пор. Неужели она действительно была на волосок от смерти?

— Что касается меня, — продолжал Цицерон, — то я не стану досаждать вам никакими свидетелями. Факты, относящиеся к этому делу, и так достаточно прочны и непоколебимы. Истина не должна вращаться, как флюгер, в зависимости от показаний того или иного свидетеля. Что толку в «подтверждениях», которые легко извратить, перетолковать или просто перекупить? Я предпочитаю пользоваться рациональными методами, доказывать делом чужие ошибки, отвечать фактами на ложь, подвергать любую улику тщательной проверке рассудком.

Вы только что слышали, как именно таким образом поступал сейчас мой коллега Марк Красс. Он отвел обвинения относительно роли Целия в беспорядках в Неаполе и Путеолах с такой проницательной ясностью, что мне остается только пожалеть о том, что он заодно не разделался и с вопросом по поводу убийства Диона. Но что еще можно сказать об этом деле? Всем нам известен конечный организатор этого преступления. Нам также известно, что он не опасается нашего суда и даже не заботится скрывать это. Ибо человек этот — царь и не подлежит римскому правосудию. Более того, человек, обвинявшийся в том, что он послужил агентом этого царя, — Публий Асиций — уже представал перед судом. Он был признан невиновным. Тут говорят, что приговор этот был добыт подкупом, но я говорю, что это ерунда, а мне следует знать, ведь я сам защищал тогда Асиция. Теперь обвинители стараются заставить нас поверить в то, что Марк Целий тоже был агентом царя, сообщником Асиция в этом ужасном убийстве. Где были обвинители последние несколько месяцев? Могло ли так случиться, что для них осталось тайной то, что Асиций был оправдан? Что за напрасная трата времени, своего и вашего, судьи, пытаться установить какую-то связь между Целием и Асицием, если Асиций уже был признан невиновным?

Тут Цицерон сделал раздраженный жест руками.

— Давайте перейдем к существу дела. Обвинители тут много чего наговорили о характере подсудимого. Я согласен с ними в том, что именно характер должен лежать в центре нынешнего разбирательства, хотя это и необязательно должен быть характер Марка Целия. Вчера, судьи, я заметил, как внимательно вы следили за аргументами моего друга Луция Геренния. Он много говорил о финансовой несостоятельности, необузданной похоти, распущенности и других пороках, свойственных юности. Геренний вообще известен своей мягкостью, терпимостью и любезностью, пристрастием к умеренным и современным взглядам. Но вчера на суде он вдруг превратился в одного из тех хмурых, брюзжащих стариков-наставников, перед которыми мы все дрожали от страха, будучи детьми. Он выбранил Марка Целия так сурово, как никого никогда не бранил самый суровый отец. Он без конца говорил о его невоздержанности и неумеренности, так что, слушая эти слова, даже я содрогался. Уместно ли, спрашивал он, чтобы я защищал человека, который иногда принимал приглашения на обеденные пиры, захаживал в модные сады на берегу Тибра, пару раз в жизни умащался духами и даже в разнородной компании молодых людей посещал Байи? Такие вызывающие проступки воистину не заслуживают прощения!

Но так ли это? Полно, Геренний, я думаю, нам обоим известны люди, предававшиеся в молодости еще более вольному образу жизни, а затем одумавшиеся и ставшие уважаемыми гражданами. Каждый согласится с тем, что молодым людям дозволена некая степень безрассудства. Природа наделила их сильными страстями, и пока они могут удовлетворять их, не разоряя чужих домов, было бы только мудро не препятствовать их естественным потребностям искать себе выход. Вполне понятно, что люди старшего поколения, в том числе и я сам, озабочены неприятностями, которые несут с собой излишки молодых сил. Но кажется мне неподобающим, Геренний, что ты используешь наше объяснимое беспокойство для того, чтобы вызвать подозрения и предубеждения против конкретного молодого человека. Ты перечисляешь целый каталог пороков, чтобы возбудить в нас чувство отвращения, но твои нападки отвлекают нас от конкретной личности Марка Целия. Он не более виновен в этих пороках, чем большинство других молодых людей. И не меньше их заслуживает нашего снисхождения. Нельзя же упрекать его за недостатки целого поколения!

Но давайте вернемся к более конкретным вещам, а именно к золоту и яду. Оба приписываемых подсудимому деяния связаны с одним и тем же лицом: так, золото, как утверждают, он получил от Клодии, и яд собирался употребить против нее. Ну вот, наконец-то мы имеем дело с настоящими обвинениями! Все прочие, заявленные в этом деле, пока что больше походили на слухи и оскорбления, которым место скорее на шумной перебранке, а не на серьезном судебном заседании. Разговоры о том, что Целий совращал чужих жен, что он учинял дебоши и брал взятки и так далее и тому подобное, — все это клевета, а не обвинения, безосновательные домыслы обвинителей, которые в брани и угрозах хватили сверх меры. Но в том, что касается этих двух обвинений — по поводу золота и яда, — тут действительно есть нечто более существенное. Да, я чувствую, что за этими обвинениями должно стоять нечто — точнее, некто, некая персона с вполне определенными целями.

Ну вот, прежде всего: Целий нуждался в золоте и взял его у Клодии — взял без свидетелей, обратите внимание. Доказательство, как скажет любой человек, особых дружеских отношений, существовавших между ними. Далее: Целий решает убить Клодию, добывает яд, подкупает сообщников и назначает время и место, чтобы передать яд тем, кто должен непосредственно пустить его в ход. Это свидетельствует уже о смертельной ненависти!

Все это дело, судьи, вращается вокруг Клодии, женщины высокого рода — и низкой репутации. Я вышел сюда не для того, чтобы раздувать скандал, и я не нахожу удовольствия в том, чтобы бросать тень на добродетельную римскую даму. Однако, поскольку весь нынешний суд, затеянный против моего клиента, вдохновляется этой женщиной и поскольку я обязан защищать моего клиента, мне ничего не остается, как ответить на обвинения настолько прямолинейно, насколько это в моих силах. И все же, говоря об этой женщине, я постараюсь не заходить дальше, чем нужно, чтобы отвести предъявленные обвинения. Говоря по правде, я чувствую необходимость очень внимательно следить за своими словами, раз веем известно о злосчастной вражде, что существует между мной и мужем этой женщины.

Тут опять раздался взрыв хохота. Цицерон сделал вид, что смутился.

— Я сказал «мужем»? Я хотел сказать «братом», разумеется; сам не знаю, почему я все время ошибаюсь, — он пожал плечами и улыбнулся: — Итак, примите мои извинения, судьи, за то, что я впутываю в это дело женское имя. Вот уж никогда не думал, что мне придется сражаться на суде с женщиной — особенно с этой женщиной, которая, говорят, становится подругой каждого мужчины, с которым встречается.

Он подождал, пока уляжется смех. Толпа опять сместилась, и я снова увидел Клодию. Лицо ее было неподвижно, но даже с такого расстояния я смог уловить тревогу в ее глазах. Только теперь она начала осознавать всю глубину ошибки, которая подвигла ее выставить свои обиды на Целия на публичное обозрение. Цицерон прочистил горло:

— Позвольте мне начать с вопроса к этой даме: следует ли мне отчитать ее в строгой манере наших предков или в более мягком, более умеренном тоне? Если она выберет первое, то мне придется призвать из царства мертвых дух кого-нибудь из тех суровых бородачей, что взирают на нас со своих древних пьедесталов. Почему бы не одного из основателей рода самой этой дамы? Аппий Клавдий Слепой как раз подойдет, поскольку ему не придется страдать. глядя на нее.

Раздался смех, затем возгласы одобрения, когда Цицерон вошел в роль слепого предка, сузил глаза, вытянул руки и заговорил трагическим голосом:

— «Женщина! Какого рода дела могли быть у тебя с таким человеком, как Целий, который гораздо моложе тебя? Почему ты была либо так близка с ним, что дала ему золото, либо столь враждебна ему, что боялась яда? Где твоя гордость, где твое чувство приличия? Разве ты не знала, что твой отец, дядя, дед, прадед, прапрадед, прапрапрадед и отец прапрапрадеда служили консулами? Или ты забыла, что была женой, пока он был жив, Квинта Метелла Целера, человека, который добродетелями превосходил всех прочих людей? Как случилось, что ты, произошедшая из столь великого рода и через брак породнившаяся с другим не менее прославленным родом, связалась с этим юнцом, Марком Целием? Разве он был родичем, свояком, близким другом твоего мужа? Ничего подобного. Какие причины заставили тебя так тесно втереться в его жизнь кроме своенравного желания удовлетворить свой ненасытный аппетит его молодой плотью?»

Продолжая изображать Клавдия, Цицерон покачал головой и стал говорить дальше:

— «Если пример мужей из нашего рода не производит на тебя должного впечатления, то, может, хоть женщины смогут пристыдить тебя. Вспомни о Квинте Клавдии, доказавшей свою чистоту тем, что она спасла корабль, доставивший в Рим статую Великой Матери богов, чей праздник мы отмечаем сегодня. Или о другой Клавдии, знаменитой деве-весталке, закрывшей своим чистым телом отца от ярости толпы. Почему тебя привлекают пороки твоего брата, а не добродетели твоих предков? Для того ли мы, знаменитые Клавдии древности, расстроили мир, предложенный Пирром, чтобы ты изо дня в день заключала союзы позорной любви? Для того ли мы провели воду, чтобы ты пользовалась ею в своем мерзком разврате? Для того ли мы проложили дорогу, чтобы ты разъезжала по ней в сопровождении мужей чужих жен?»

Суровый тон Цицерона быстро пресек смешки в толпе слушателей. Он опустил руки и посмотрел прямо на Клодию, которая ответила ему откровенно злобным взглядом.

— Теперь я говорю от своего имени и обращаюсь прямо к тебе, женщина. Если ты и дальше будешь настаивать на своих показаниях, тебе прежде всего придется объяснить, как такая большая близость между вами вообще могла иметь место. Обвинители по твоему наущению твердят нам во все уши целый список заученных фраз: о развратных оргиях, о попойках на взморье, о ночных пирушках, о танцах на рассвете, о бесконечных пьяных бесчинствах. Или ты думала, что тебе удастся доказать бесчинства Целия без того, чтобы выставить под пристальный взгляд суда собственные бесчинства? Ты безумна, если полагала так. Вижу по твоему лицу, что ты предпочтешь избежать этого неприятного зрелища. Но слишком поздно уже поворачивать назад!

В течение некоторого времени Цицерон и Клодия в упор смотрели друг на друга под пристальным взглядом слушателей. Затем он отступил на шаг назад и смягчил выражение лица. На губах его появилась ласковая улыбка.

— Но я вижу, суровые наставления не очень тебе по душе. Что ж, оставим этих неотесанных предков и их прямолинейную мораль. Я буду говорить с тобой голосом более приятным — попробую вразумить тебя от лица твоего любимого младшего брата. Это будет подходяще. В вашем роде он самый изящный. И никто не любит тебя больше, еще с той поры, когда вы были детьми. Неужели до сих пор его мучают ночные страхи, из-за которых он мочится в постель, если он все еще ложится слать вместе с тобой? Жаль, что он занят сегодня подготовкой праздника и не может быть здесь, рядом с тобой. Но я легко могу себе вообразить, что бы он тебе сказал.

Тут Цицерон жеманно улыбнулся и взмахнул руками в судорожной манере, в то время как толпа визжала от смеха.

— «Ах, сестра, сестра, в какую беду ты впуталась! К чему все эти безумства? Или ты сошла с ума? Да, знаю, знаю, ты приметила юного соседа — молодого, статного, поразившего тебя красивым лицом и глазами. Вид его заставил закипеть твою старую, усталую кровь. Ты захотела видеть его почаще — видеть каждую частицу его тела! Ты думала, тебе несложно будет прибрать его к рукам. Молодые люди всегда нуждаются в деньгах, а ты любишь звенеть нашим наследным достоянием.

Но сестра, сестра, все пошло не так, как тебе хотелось, верно? Есть, оказывается, молодые люди, которых не занимает общество любострастной, стареющей женщины, сколько бы денег у нее ни было. Ну так оставь это! У тебя есть сады на Тибре, куда ты ходишь смотреть на молодых пловцов и оценивать их достоинства. Разве не для того дано тебе это место, чтобы ты каждый день могла находить себе нового любовника? Зачем ты преследуешь именно этого молодого человека, который очевидно пренебрегает тобой?»

Тут Цицерон бросил жеманничать, изображая из себя Клодия, и повернулся к Клодии спиной. Он пересек широкими шагами площадку для выступлений и подошел к скамье подсудимого.

— Теперь настала твоя очередь получить свою порцию наставлений, Марк Целий. — Он погрозил пальцем. Целий тут же принял вид внимательного ученика, подняв брови и изобразив на лице сплошную невинность. — Мне нужно взять на себя роль отца, чтобы отчитать тебя, молодой человек, — но какого отца? Одного из тех стариков с сердцами из железа, который примется бранить тебя за все на свете и приговаривать: «Почему же ты рядом с распутницей поселился? Почему ты соблазнов явных бежать не решился?» Этому суровому и прямому отцу Целий ответил бы, оправдываясь, что ничего непристойного не произошло, сколько бы ни ходило слухов про обратное. Кто из молодых людей нашего города, полного злоречивых сограждан, может избежать нелепой болтовни на свой счет? Достаточно жить рядом с этой женщиной, достаточно, чтобы его видели в ее компании, и пот уже люди полагают худшее. Даже собственный ее брат не может посетить ее без того, чтобы не пустить в ход язык, — я хочу сказать, без того чтобы не заставить языки вокруг болтать без умолку.

Во вред этой женщине я уже ничего говорить не стану. Мое дело — поучать Марка Целия. Давайте предположим, для убедительности, существование некой чисто гипотетической женщины, любое сходство которой с Клодией будет совершенно случайно, уверяю вас. Представим женщину, которая бесстыдно отдается каждому встречному, которая заводит специальный календарь, чтобы упорядочить вереницу своих любовников, которая раскрывает двери своих домов в Риме и в Байях любому похотливому негодяю, которая осыпает дорогими подарками свою конюшню молодых жеребцов на содержании. Вообразим себе богатую, сладострастную вдову, которая ведет себя, как продажная шлюха, даже не заботясь о том, что могут подумать окружающие. Так вот, я спрашиваю вас: можно ли признать развратником человека, который при встрече с ней приветствовал бы эту женщину несколько вольно?

Вообразим себе женщину настолько погрязшую в разврате, что она уже не заботится поиском темноты и укромных мест, для того чтобы ублажать свои порочные наклонности. Она поступает наоборот — выстраивает сцену у себя в саду и оттуда демонстрирует свои особые умения толпе, собравшейся, чтобы полюбоваться ими! Учтите, что я говорю гипотетически, просто в качестве предположения — не надо смеяться! Так вот, в ней — в этой гипотетической женщине — все говорит о вожделении: походка, прозрачные платья, непристойные движения губ, горящий взгляд, неприличные речи, легкость, с какой она обнимает гостей на своих вечеринках, прижимаясь к ним всем телом и целуя их открытым ртом. Эта женщина не просто распутница, но распутница особо похотливая и бесстыдная. Так вот, следует ли всерьез осуждать молодого человека, если он, оказавшись рядом с такой женщиной, последует влечению природы? Чего хотел такой человек — посягнуть на целомудрие или просто удовлетворить желание?

Эта женщина — наша гипотетическая женщина, я хочу сказать, — просто шлюха, а даже самый строгий моралист не будет смотреть слишком строго на то, что молодой человек удовлетворяет свое желание с проституткой. Так уж устроен мир и был устроен всегда, а не в один только наш терпимый век. Даже наши добродетельные предки не запрещали пользоваться проститутками. Когда это осуждалось, когда не допускалось, когда не было разрешено то, что разрешено?

Но мне станут возражать и говорить: «Что же, Цицерон, вот чему ты собираешься наставлять молодого человека, особенно такого молодого человека, который отдан был под твою опеку, чтобы ты обучал его риторике? Распущенности нравов, сомнительным добродетелям, любовным утехам?» Разумеется, нет. Но, судьи, рассудите честно — был ли когда на земле человек настолько возвышенный духом и железный волей, что мог бы отмести все искушения и всецело отдаться добродетели? Человек, ни на йоту не находящий удовольствия в праздности, в любовных или прочих забавах? Покажите мне такого, и я назову его существом нечеловеческой породы! Подобные люди могут быть найдены в наших книгах, повествующих о примерах доблести и добродетели, имевших место в те дни, когда Рим набирал свое могущество, но сегодня тщетно стали бы вы искать таких людей на улицах города. В наши дни даже среди греческих философов, установивших когда-то столь высокие моральные устои (которым, к сожалению, не соответствовали их поступки), вы найдете немногих, кто по-прежнему был бы привержен чистой добродетели; и у них все давно уже обстоит наоборот. Эпикурейцы говорят, что мудрым человек все делает лишь ради удовольствия. Академики выворачивают наизнанку слова и утверждают, что добродетель и удовольствие — одно и то же. Увы, старомодные стоики, единственные, кто следует прямой и узкой стезе добродетели, не пользуются нынче популярностью, и школы их опустели.

Природа сама породила много соблазнов, способных усыпить добродетель и разбудить в человеке страсть к наслаждениям. Она искушает юность всевозможными скользкими путями, но компенсирует это огромной выносливостью и острой чувствительностью. Покажите мне юношу, презирающего великолепие всего, что нас окружает, не имеющего тяги к удовольствиям, которые порождаются обонянием, осязанием и вкусом, и закрывающего уши перед всем приятным; быть может, я и еще немногие будем считать, что боги к нему милостивы, но большинство из вас признает, что они на него разгневаны!

Итак, оставим в покое абсолютную точку зрения! Позволим юности некоторые вольности. Пусть молодость имеет право на глупости. Если юноша обладает сильным характером, эти шалости ему не повредят; в конце концов он перерастет их и как уважаемый человек займет своё место в общественной жизни. Кто станет сомневаться в том, что Марк Целий уже сделал это? Вы уже были свидетелями того, как он вступал в схватку умов со мною здесь, на форуме. Вы только что видели, как красноречиво вел он свою защиту сегодня. Что за превосходный оратор! Уверяю вас по собственному опыту, что такое умение достигается лишь невероятной усидчивостью и внутренней дисциплиной. Марк Целий достиг уже такого этапа своей карьеры, на котором нет больше ни времени, ни предрасположенности к распущенным утехам.

Но вот моя речь как будто перебралась через мели и подводные камни миновала, так что остающийся путь представляется мне очень легким. Давайте вернемся к двум главным обвинениям против Целия. Золото: Целий, говорят нам, взял его у Клодии, для того чтобы подкупить с его помощью рабов Луция Лукцея и отравить Диона. Серьезное обвинение, если учесть, что речь идет о человеке, замыслившем убить чужеземного посла и склонявшего рабов предать смерти гостя своего хозяина, — ужасные преступления!

Но вот что я хотел бы спросить: правдоподобно ли, чтобы Клодия дала это золото Целию, даже не спрашивая, зачем оно ему? Разумеется, нет! Если он сообщил ей, что собирается с помощью этого золота убить Диона, то она — его соучастница. Ты для того пришла сюда сегодня, женщина, чтобы публично в этом сознаться? Чтобы рассказать нам, как ты опустошила свою тайную сокровищницу, как обобрала статую Венеры у себя в саду, украшенную трофеями от всех твоих любовников, чтобы передать награбленную добычу Целию для преступных деяний? Ты и Венеру сделала соучастницей?

Я взглянул на Катулла, потому что краем глаза заметил, как шевелятся его губы, словно читая про себя речь Цицерона одновременно с ним. Заметив мой взгляд, он, вспыхнув, не то улыбнулся, не то скривился и отвернулся в сторону. Я посмотрел на Клодию и успел заметить ее бледное, напряженное лицо, прежде чем толпа вновь закрыла мне обзор.

Цицерон продолжал:

— Если Целий действительно был так близок с Клодией, как на том настаивает обвинение, то он, разумеется, сообщил ей о цели, для которой брал у нее золото. С другой стороны, если они не были близки, значит, она наверняка не могла дать ему это золото вообще! Так как же, Клодия? Ты действительно заняла деньги человеку, собиравшемуся осуществить ужасное преступление, сделав себя также преступницей? Или истина состоит в том, что ты никогда не давала ему в долг никаких денег вообще?

Обвинения, предъявленные здесь, просто не выдерживают никакой критики, и даже не потому, что характер Марка Целия совершенно не соответствует такому отвратительному, коварному плану. Прежде всего Целий для этого слишком умен. Ни один человек, если он в здравом рассудке, не доверит такое значительное преступление рабам другого человека? Мне приходится спрашивать из чисто практических соображений: каким образом Целий должен был войти в контакт с этими рабами Луция Лукцея? Встречался ли он с ними сам — что очень необдуманно — или через посредника? Знаем ли мы, как звали этого посредника? Нет, потому что такого человека не существует. Я могу продолжать и продолжать задавать подобные вопросы. Сколько раз я должен спросить, чтобы вы поняли, насколько неправдоподобны доводы обвинителей, насколько они лишены доказательств?

Но чтобы покончить с этим, давайте выслушаем самого Луция Лукцея, который под клятвой дал свои показания. Напоминаю, что он был не только добрым другом и гостеприимным хозяином Диона, но и является человеком, скрупулезно подмечающим малейшие детали, что может подтвердить любой, знакомый с его историческими сочинениями. Уж наверняка, если бы Лукцей открыл, что кто-то из его рабов сговаривается с посторонними людьми, замыслив отравить его гостя, если бы у него было хоть малейшее подозрение насчет этого, он докопался бы до самого дна заговора. Кто из граждан Рима не сделал бы того же, когда речь идет о его чести? Так давайте же послушаем его показания.

Вперед выступил служащий, чтобы зачитать слушателям записанные показания Лукцея. Цицерон отошел к скамье защитников, где его секретарь, Тирон, протянул ему чашу с водой. Я мысленно вернулся к своему разговору с Лукцеем и вспомнил, как твердо он отрицал наличие хоть малейшей возможности того, что в доме его могло произойти что-то неподобающее, как жена его держалась другого мнения, как кухонные рабы, которые должны были что-то знать, были сосланы в рудники, где они никогда уже никому ничего не расскажут.

Слушатель прочистил горло:

«Я, Луций Лукцей, под торжественной клятвой, принесенной на апрельские календы, заявляю: в течение определенного времени в январе месяце Дион Александрийский, мой достопочтимый друг, был гостем под крышей моего дома; что за это время в моем доме не произошло ничего, что могло бы угрожать его безопасности; что любые слухи, утверждающие обратное, в особенности же слухи, согласно которым кто-то из моих рабов будто бы нарушил долг верности своему хозяину, являются полностью вымышленными; что Дион покинул мой дом по собственному желанию и в хорошем состоянии здоровья; что мне не известно ничего, что могло бы пролить свет на обстоятельства его убийства».

Цицерон снова выступил перед судьями:

— Итак, перед вами дикое, совершенно необоснованное обвинение, проистекающее из дома, запятнавшего себя буйным распутством и развратом, и взвешенное, трезвое заявление из дома безупречных правил. С одной стороны, мы имеем слова не умеющей владеть собой, неистовой, любострастной женщины, с другой — клятвенное заверение одного из самых уважаемых граждан Рима. Неужели стоит колебаться над ответом, какое из двух предпочтительнее?

Теперь по поводу обвинения Целия в замысле отравить Клодию. Признаюсь, я никак не могу свести концы с концами в этой истории. Зачем Целию желать такого? Чтобы иметь возможность не возвращать деньги, взятые в долг? Но разве Клодия требовала вернуть его? Чтобы удержать Клодию от рассказа о том, что ей известно о покушении на жизнь Диона? Но такого покушения не было, как мы только что убедились. Что ж, остается предположить, что вся эта чепуха по поводу золота и заговора против Диона была придумана лишь для того, чтобы создать основание для другой выдумки — о том, что Целий пытался отравить Клодию. Одна небылица сочинена для того, чтобы стать мотивом другой небылицы! Ложь, построенная на лжи, клевета, возведенная на клевете.

Обвинение утверждает, будто Целий еще раз предпринял попытку совершить убийство, подкупив чьих-то рабов, — на этот раз рабов Клодии, чтобы они отравили свою хозяйку. И это после того, как провалился якобы имевший место точно такой план в доме Лукцея! Что же это должен быть за человек, вверяющий свою судьбу в руки чужих рабов не один раз, а дважды? По крайней мере, не отказывайте моему подзащитному в сообразительности!

И кстати, о какого рода рабах мы вообще говорим? В случае с домом Клодии это важно. Как должно было быть известно Целию, если он когда-либо посещал этот дом, отношения между Клодией и ее рабами далеки от тех, что можно назвать нормальными. В таком доме, возглавляемом женщиной, которая ведет себя как проститутка, где ежедневно имеет место невиданное распутство и осуществляются неслыханные пороки, где рабы получают доступ к необычайной близости со своими господами, — в таком доме рабы перестают быть рабами. Они разделяют со своей хозяйкой абсолютно все, включая и ее секреты. Они становятся ее товарищами по распутной жизни. В таком доме люди, которым положено быть внизу, в буквальном смысле слова оказываются сверху.

Я успел заметить, как Клодия буквально съежилась от взрывов хохота, разнесшихся над форумом. Цицерон вытянул руку, успокаивая толпу.

— Подобная манера обращения с рабами имеет, по крайней мере, одно преимущество: таких развращенных, избалованных рабов невозможно подкупить. Целий должен был знать это, если уж он действительно так близок с Клодией, как нам пытаются доказать. Если положение дел в доме Клодии ему было известно, то он наверняка не стал бы пытаться вбивать клин между такой женщиной и ее рабами — это слишком опасно! Если же он ничего об этом не знал, то как он сам мог так сблизиться с этими рабами, чтобы предложить им взятку? Обвинение противоречит само себе.

Теперь об этом якобы существовавшем яде — откуда он взялся, как он был передан и так далее. Обвинение утверждает, что Целий хранил его у себя дома. Он хотел проверить его и для этого приобрел раба. Яд оказался очень сильным. Раб умер почти мгновенно. Этот яд…

Тут речь Цицерона внезапно прервали рыдания. Он сжал кулаки и закатил глаза к небу;

— О бессмертные боги! Почему вы закрываете глаза, когда смертный совершает ужасное преступление? Почему вы позволяете негодяю ходить безнаказанным? — Он судорожно вздохнул и задрожал, словно пытаясь удержать слезы. Гладкая речь наскочила на внезапную остановку. Толпа затихла в неловком молчании.

Цицерон стоял совершенно неподвижно, словно человек, пораженный бурей эмоций, с которыми он тщетно пытается совладать.

— Простите меня, — сказал он наконец хриплым, дрожащим голосом. — Но само упоминание о яде…

Позвольте мне объяснить, судьи. Это был самый горький день в моей жизни — тот день, когда у меня на глазах умер мой друг Квинт. Квинт Метелл Целер, хочу я сказать, человек, чья смерть сделала вдовой эту женщину и дала ей свободу делать все, что вздумается. Что за превосходный человек, посвятивший всего себя служению Риму и обладавший для этого необходимыми силами. Я помню, как видел его в последний раз здесь, на форуме, когда он шел по делам, совершенно здоровый и в прекрасном настроении, полный планов на будущее. Два дня спустя меня призвали к его смертному ложу, где я нашел его изнемогающим от страданий, едва способным дышать. Разум его уже начал меркнуть, но под конец прояснился. Последние слова его были не о себе, но о Риме. Он остановил взгляд на моем плачущем лице и в невнятных словах попытался предупредить меня о буре, собирающейся над моей головой, о шторме, грозившем опрокинуть все государство. «Цицерон, Цицерон, как ты совладаешь с ними без моей поддержки?» И тогда он тоже заплакал, не от жалости к себе, но от беспокойства из-за будущего, ожидавшего город, который он любил, и друзей, которые лишались его защиты. Я часто думал, как могли бы пойти дела в Риме, будь он сейчас с нами. Удалось бы его шурину осуществить и десятую часть своих преступных замыслов, если бы Квинт Метелл Целер по-прежнему противостоял ему? Опустилась бы его жена по этой порочащей ее кривой, которая в конечном итоге и привела нас сюда?

И сегодня эта женщина имеет дерзость говорить о быстродействующем яде? Откуда у нее такие сведения об этом предмете? Но довольно, кажется! Если она выступит со своими показаниями, ей придется рассказать подробно, что именно ей известно о ядах и как она приобрела такое знание. Когда я думаю о том, что она по-прежнему живет в доме, где умер Целер, когда я думаю, во что обратился этот дом с тех пор, я удивляюсь, как сами стены еще не восстали от отвращения и не похоронили ее под собой!

Цицерон опять надолго склонил голову, по-видимому, обуреваемый эмоциями. Что касается Клодии, то по ее виду в этот момент никто бы не догадался, какой она была красавицей. Кости ее лица, казалось, вот-вот были готовы прорвать кожу. Глаза горели, как угли. Рот был неподвижен — твердая прямая линия зубов между бескровными губами.

— Прошу прощения, судьи, — сказал Цицерон, совладав с собой. — Боюсь, воспоминания о благородном и доблестном друге расстроили меня. Как и некоторых из вас, я вижу. Но давайте уже покончим с этим отвратительным мелочным делом и забудем о нем.

Итак: нам рассказывают, что после испытания яда на несчастном рабе Целий отдал его одному из своих друзей, а именно Публию Лицинию. Вы видите его сегодня здесь, гордо сидящим среди сторонников Целия, нисколько не стыдящимся показать свое лицо, несмотря на всю клевету, которую тут нагородили против него обвинители. Лициний, сказали они, должен был передать яд, лежавший в маленькой шкатулке, рабам Клодии в Сенийских банях. Но рабы выдали этот замысел своей госпоже, поэтому она послала несколько своих друзей, чтобы они притаились в помещении и схватили Лициния как раз в момент передачи яда. Такова версия обвинителей.

Я горячо желал бы узнать, кто эти честные свидетели, которые собственными глазами видели яд в руках у Лициния. До сих пор их имена не упоминались, но это должен быть по-настоящему достойный народ. Во-первых, они находятся в тесных отношениях с такой дамой. Во-вторых, они согласились притаиться в банях посреди дня — дело, достойное самых доблестных мужчин.

Я почувствовал, как по спине у меня побежали мурашки. Цицерон говорил и обо мне среди прочих. Несмотря на то что он не упомянул моего имени, я почувствовал себя задетым его презрением, выставленным на общее обозрение, и пристыженным. Что же чувствовала сейчас Клодия?

— Но не обращайте внимания на мои слова об этих славных охранниках банных покоев, — продолжал Цицерон, — их дела говорят сами за себя. Нам сказали: «Они спрятались, но сами могли наблюдать все». Уверен, так и было. Такие храбрецы любят наблюдать! «Случайно они дали Лицинию обнаружить свою засаду». Ах несчастные, они преждевременно выскочили — что за постыдная нехватка мужской выдержки! История повествует, что Лициний вошел в бани и уже собирался передать преступную шкатулку, но не успел сделать этого, как наши достойные анонимные свидетели появились из своего укрытия — на что Лициний тут же спрятал шкатулку и сломя голову бросился прочь! — Цицерон покачал головой и состроил гримасу отвращения. — Порой, как бы плохо ни рассказывалась история, в ней сверкают крупицы правды. Возьмем эту жалкую драму, к примеру, поставленную некой дамой, привыкшей сочинять небылицы. Какой бедный сюжет, какое печальное отсутствие концовки! Как могли эти свидетели дать улизнуть Лицинию, когда они стояли по местам и были наготове, а сам он ничего не подозревал? Да и зачем нужно было хватать его в тот момент, когда он должен был передать яд? Как только он бы выпустил шкатулку, он тут же мог заявить, что никогда прежде ее не видел. Почему бы не схватить его в тот момент, когда он входил в бани, не положить бы его на пол и не заставить признаться перед лицом всех находившихся в тот момент свидетелей? Вместо этого Лициний преспокойно убегает со всем разгоряченным отрядом этой дамы на хвосте, этой шайкой спотыкающихся и сталкивающихся друг с другом храбрецов? Налицо результат этой погони — ни шкатулки, ни яда, ни единой улики. Таков конец этой мимической постановки — не настоящей пьесы, а глупого фарса, перешедшего в дурной финал, — кульминации нет, и кучка клоунов вываливается со сцены за кулисы.

Если вес же они выступят со своими показаниями, то я заранее предвкушаю возможность познакомиться с труппой этих мимов. Суду предстоит пережить настоящий катарсис! Посмотрим на этих молодых щеголей, которым нравится исполнять роль воинов по указке их госпожи, проводить рекогносцировку с молодых лет всем знакомых Сенийских бань, лежать в засаде, подбираться к противнику, прячась за банными шайками, делая вид, что это Троянский конь. Я знаю таких молодчиков: бойкие и остроумные за обедом — чем больше пьют, тем остроумнее становятся. Но безделье на мягких ложах и болтовня при свете светильников — это одно; сказать правду под прямыми лучами солнца на суде, сидя на твердой деревянной скамье, — это другое. Если они не совладали с банями, то где уж им найти дорогу к месту свидетельских показаний. Я предупреждаю этих так называемых свидетелей: если они решат выступить, я переверну их вверх ногами и вытрясу из них всю дурь, чтобы мы смогли увидеть, что после нее останется. Полагаю, им стоит закрыть рты на замки и найти другой способ завоевать расположение своей госпожи. Пусть они вертятся вокруг нее, выделывают свои фокусы и испрашивают права коснуться песка под ее ногами — но пусть они больше не покушаются на жизнь и гражданские права невиновного! А что насчет того раба, которому Лициний якобы должен был передать яд и который тоже собирается выступить свидетелем? — спросил далее Цицерон. Я стал вглядываться в лица тех, кто сидел на скамьях обвинителей — череда мрачных физиономий — и нашел привратника Клодии Варнаву, который выглядел так, словно проглотил что-то отвратительное. — Нам сказали, что хозяйка только что освободила его и своей рукой сделала новым гражданином Рима — точнее, рукой своего брата, поскольку женщина по закону не имеет права отпускать рабов на свободу. Что стоит за этим деянием? Было это наградой за преданность или платой за услугу, превосходящую те, к которым его обязывает обычный долг повиновения? Или тут более практический расчет? Ибо теперь, когда этот человек стал гражданином, он не может быть подвергнут обычному способу изъятия показаний, применяемому при допросе рабов. Пытка извлекает правду; ни один даже самый лучший актер не способен произносить заученную ложь при виде раскаленных клещей.

Далее, следует ли нам удивляться, что вся эта суматоха по поводу некой шкатулки вызвала к жизни крайне непристойный эпизод, касающийся другой шкатулки и ее содержимого. Полагаю, судьи, вам понятно, что я имею в виду. Сейчас об этом говорит каждый. Каждый подозревает, что эта история правдива. Почему нет, раз эта история прекрасно соответствует распущенному характеру нашей дамы? И каждый находит, что история забавна, хоть и неприлична. Этот подарок едва ли можно назвать неподходящим, если учесть, кому он предназначался. Ну вот, видите, вы и сейчас все смеетесь! Ну что ж, правда это или нет, прилично это или нет, смешно это или нет — не вините в этом Марка Целия. Шутка эта, должно быть, сыграна каким-нибудь юнцом, не столько неостроумным, сколько нескромным.

И опять уголком глаза я заметил, как шевелит губами Катулл. Когда я повернулся, чтобы посмотреть на него в упор, он ответил мне сумрачным взглядом и отошел, потерявшись в толпе.

Лицо Клодии являло собой образец страданий. Цицерон еще раз отхлебнул воды из чаши, поданной Тироном, ожидая, пока уляжется смех.

— Я заканчиваю говорить, судьи. Мое дело сделано. Теперь слово за вами — вам предстоит решить судьбу невиновного молодого человека.

Он перешел к краткому изложению содержания своей речи: коротко повторил основные этапы карьеры Целия, пересказал его добродетели, призвал судей смилостивиться над несчастным отцом юноши и наконец в последний раз облил грязью предъявленные Целию несправедливые обвинения. Я не мог оторвать глаз от Клодии. Я видел женщину, совершенно выведенную из себя, бледную, разбитую, смущенную, полную сожалений. Она выглядела так, словно ее снова отравили, а заодно и облили нечистотами: Медея превратилась в Медузу, судя по бегающим глазам ее друзей, беспокойно ерзавших на скамьях вокруг нее. Они нервно глядели по сторонам, но неизменно отводили лица от Клодии, словно взгляд ее надменных глаз мог превратить человека в камень.

Загрузка...