ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

После одного или двух часов беспокойного сна я открыл глаза. Утренний свет уже проникал сквозь щели в ставнях, но разбудил меня, я полагаю, храп Катулла.

Я пробрался в переднюю, пинками поднял Белбона и приказал ему как можно скорее отправляться домой и принести мою лучшую тогу. Он вернулся прежде, чем я закончил умываться.

— Наверное, кто-то просидел всю ночь начеку у двери, — сказал я, пока он помогал мне одеваться.

— Да, хозяин.

— Есть что-нибудь от Экона?

— Нет, хозяин.

— Совсем ничего?

— Ничего, хозяин.

— Твоя хозяйка уже встала?

— Да, хозяин.

— Что ей пришлось тебе сказать? Какое-нибудь сообщение для меня?

— Нет, хозяин. Она не произнесла ни слова. Но вид у нее…

— Да, Белбон?

— Вид у нее более недовольный, чем обычно, хозяин.

— Правда? Пошли, Белбон, нам надо спешить, чтобы успеть к началу заседания. Наверняка мы найдем по дороге, где перекусить. В праздник на улицах всегда много торговцев.

Когда мы собрались выйти из дома, на пороге спальни появился Катулл с осунувшимся лицом и воспаленными глазами. Он заверил меня, что будет на форуме еще до начала суда, но мне показалось, что сперва ему придется восстать из мертвых.

Мы с Белбоном пришли как раз к тому моменту, когда защита начала свое выступление. Поскольку на этот раз никто из рабов не занял нам мест, мы оказались в задних рядах толпы, которая сегодня была еще больше, чем накануне. Мне пришлось становиться на носки, чтобы видеть, зато слышать я мог без помех. Хорошо поставленный ораторский голос Марка Целия гремел над площадью.

Подобно тому как Атратин, самый молодой из обвинителей, начинал речи вчера, так и молодой Целий первым начал собственную защиту; подобно тому как Атратин посвятил свое выступление характеру обвиняемого, то же сделал и Целий. Неужели это был тот потерявший стыд искатель чувственных удовольствий, смазливый юнец-убийца, которого нарисовало вчера обвинение? Никто не сказал бы этого сегодня, судя по внешнему виду и манерам Целия. Он был одет в тогу настолько ветхую и заношенную, что даже бедняк не решился бы показаться в ней на людях. Должно быть, Целий достал ее из заплесневевшего сундука в кладовой отца.

Манеры его были столь же скромны, сколь потерты одежды. Пламенный молодой оратор, известный быстрой манерой речи и разящими выпадами, говорил в этот день спокойными, размеренными, продуманными фразами, пронизанными уважением к судьям. Он объявил себя невиновным во всех преступлениях, в которых его обвиняли; эти ужасные, фальшивые выдумки выдвинуты против него людьми, которые прежде были его друзьями, а теперь стали врагами, и единственная их цель теперь заключается в том, чтобы уничтожить его ради собственного удовлетворения. Вряд ли стоит упрекать человека в том, что ого предают ложные друзья; тем не менее Целий сожалел о своей недальновидности, в свое время заставившей его водиться с такими людьми, поскольку теперь он увидел, сколько горя и страданий это причинило его отцу и матери, которые находятся сегодня рядом с ним, облаченные в траур и едва сдерживающие слезы. Он сожалел также о том бремени, которое данный суд наложил на его преданных друзей, возлюбленных наставников и доверенных адвокатов, Марка Красса и Марка Цицерона, двух по-настоящему великих римлян, чьему примеру он, по общему признанию, не сумел последовать, но к которым он обратится с новым воодушевлением после того, когда суд по его делу будет прекращен, при условии, что судьи в своей мудрости предоставят ему такой шанс.

Целий был почтителен, но не подобострастен; скромен, но не напуган; тверд по поводу своей невиновности, но не самоуверен; огорчен злобностью своих врагов, но не мстителен. Он являл собой образец честного гражданина, на которого возвели ложное обвинение и который уверенно прибегает к защите почтенных институтов законности в поисках справедливости.

Я почувствовал легкий удар по плечу и, обернувшись, увидел налитые кровью глаза Катулла.

— Полагаю, я еще не пропустил главной крови и желчи, — сказал он.

— Пока это больше походит на молоко и мед, — усмехнулся какой-то человек, стоявший рядом. — Этот бедняга Целий и мухи не обидит!

Стоявшие вокруг люди засмеялись, так что на них зашикали со всех сторон те, кто хотел расслышать каждое слово произносимой в этот момент речи.

— Молоко может прокиснуть, — прошептал Катулл мне на ухо, — а в меду порой можно обнаружить пчелу с разящим жалом.

— Что ты хочешь сказать?

— Целий лучше орудует мечом; чем щитом. Жди и слушай.

Действительно, вскоре тон речи Целия начал меняться, словно он, исчерпав необходимый запас скромности, решил, что настало время переходить в наступление. Переход этот произошел так постепенно, сарказм, пронизавший его речь, был так тонок, что решительно невозможно было сказать, когда выступление Целия перешло из кротких заверений в собственной невиновности в острые выпады против обвинителей. Он стал нападать на вчерашних ораторов, указывая, что они строили свои доказательства на слухах и на косвенных уликах, что им недостает логики, что они очерняют его преднамеренно. Обвинители под воздействием его слов стали выглядеть не столько мстительными, сколько незначительными и немного абсурдными, в немалой степени потому, что сам Целий сумел сохранить ауру безупречного достоинства, пока хулил логику и побудительные мотивы их речей, а также изощрялся в злобных каламбурах на их счет.

— Вот они, жала в меду, — прошептал Катулл.

— Откуда ты знал?

Он пожал плечами:

— Ты забыл, как близко я знаком с Целием. Я мог бы заранее перечислить тебе все основные этапы его речи. Например, сейчас он перейдет к ней. — Катулл посмотрел на скамью, где сидела Клодия, и сардоническая улыбка исчезла с его губ, так что в конце концов он стал выглядеть таким же хмурым, как она.

Действительно, Целий продолжил речь, обратив свои замаскированные нападки против Клодии, хоть и не называя ее по имени. За спиной обвинителей и их фальшивых доводов, сказал он, находится некто, кто желает причинить ему вред, а вовсе не раздосадован примененным ущербом, как пытается доказать. Судьи должны знать, кого он имеет в виду — «Клитемнестру-квадрантию». Эта грубая шутка, указывавшая, что Клодия была одновременно мужеубийцей и дешевой шлюхой, вызвала взрыв хриплого хохота. Где я слышал ее раньше?

— Я не стану утверждать, что незнаком с этой дамой, — заявил Целий. — Да, я знаю ее — точнее, знал — довольно хорошо. К собственному стыду, увы, и к собственному ужасу. А также к ничтожной для себя выгоде; подчас Кос в обеденной комнате оказывается Нолой в спальне, — эти слова также вызвали смех и даже похвальные аплодисменты. Шутка была многозначной, и жгучесть ее лишь усиливалась скрытым смыслом. Косом назывался остров, где вырабатывали прозрачный шелк, из которого были сшиты одежды Клодии, и, следовательно, здесь содержался намек на открытую, вульгарную распущенность; Нола известна своей неприступной крепостью, которая устояла не только перед Ганнибалом, но и перед осадой, которую в свое время возглавлял отец Клодии. Слово «Кос» также было созвучно слову coitus, половое совокупление, а слово «Нола» — слову nolo, то есть не-совокупление. Иначе говоря, похотливые обещания, которые дама давала за обедом, оборачивались холодным отказом в спальне. Всего одной остроумной фразой, да еще не сказав ничего явным образом, Целию удалось намекнуть на то, что Клодия не соблазняла мужчин, а только дразнила (не оправдывая расходов даже на квадрант!), указать на то, что он никогда в действительности не спал с нею, а также напомнить судьям об одной из военных неудач ее отца, а именно о провале осады Нолы. Спустя несколько мгновений аплодисменты взорвались с новой энергией, когда большее число слушателей осознало сжатую силу высказывания Целия.

Я заметил, что Катулл не смеется и не аплодирует.

— Ужасно остроумно, — сказал я, удивляясь, не пропустил ли он каламбура.

— Спасибо, — пробормотал он, по всей видимости, не слушая меня. Глаза его были устремлены на Клодию, которая всем своим видом выражала неудовольствие. Катулл грустно улыбнулся.

Тем временем Целий принялся развивать удачную метафору. Подобно тому как человек может побывать в окрестностях Нолы, так, и не проломив ее стен (последняя вспышка аплодисментов от тех, кто только теперь уловил соль шутки), он также может оказаться в окрестностях Неаполя или Путеол, не будучи виновным в организации нападений на чужеземных гостей; или совершить невинную ночную прогулку по Палатину, и в мыслях не имея покушаться на убийство чужеземного посла.

— Неужели мы дошли до такого? — вопросил Целий. — Неужели теперь вина устанавливается не согласно доказательствам, а согласно лишь географическому соседству? Неужели врагам какого-нибудь человека достаточно лишь проследить за его перемещениями, затем заметить любое преступление, произошедшее неподалеку от того места, где он был, после чего обвинить его в этом преступлении, упирая на то, что у него нет алиби? Представляется невероятным, чтобы даже самые неопытные адвокаты ожидали, будто римские судьи станут рассматривать «доказательства» такого рода всерьез. Выводы следует строить на том, что видели, а не на том, чего не видели; на том, что известно, а не просто «предполагается».

Он извлек небольшой предмет из складок своей тоги. Несколько зрителей в передних рядах громко рассмеялись, когда им удалось разглядеть, что это такое.

— Например, — продолжал он, поднимая предмет над головой так, что он заблестел на солнце, — если какой-нибудь человек видит простую маленькую шкатулку наподобие этой, что он должен предположить относительно ее содержимого? Что это может быть та или иная лечебная мазь, или косметическая пудра, или смешанные с воском духи — словом, что-нибудь такое, что каждый может взять с собой, направляясь в бани. Точнее, так предположит благоразумный человек. Человеку с нездоровым складом ума может взбрести в голову, будто в этой коробочке содержится что-нибудь еще, например яд. Особенно если этот человек — женщина — сам достаточно знаком с ядами.

С того места, где я стоял, невозможно было разглядеть, что именно Целий держит в руке. Должно быть, лишь благодаря воображению я решил, что шкатулка, о которой идет речь, сделанная из бронзы, с маленькими шишечками и накладками из слоновой кости, блестевшими в солнечных лучах, — в точности такая же, какую Лициний, доверенное лицо Целия, приносил в Сенийские бани, и точно такая же, что была оставлена на ступенях дома Клодии в тот день, когда она лежала больная в своей спальне.

По толпе снова пронесся смех. Я посмотрел на Клодию. Глаза ее горели, губы были крепко сжаты.

— Воображению особо похотливому в этой невинной маленькой шкатулке может почудиться нечто еще более возмутительное — знак истраченного желания, возможно, отправленный разочаровавшимся любовником, уставшим штурмовать стены Нолы, — эти слова были встречены откровенным громовым хохотом. Должно быть, история о шкатулке и ее неприличном содержимом каким-то образом стала известна в городе. Кто мог пересказать эту скандальную историю — какой-нибудь раб из дома Клодии? Или тот человек, который послал ей шкатулку? По выражению на лице Клодии было понятно, что открытый намек Целия на полученный ею непристойный дар застал ее врасплох и что грубое веселье зрителей по этому поводу оскорбляет ее еще больше. Целий, так ни разу и не взглянувший в ее сторону, убрал шкатулку и вкрадчиво улыбнулся.

— Хозяин! — Белбон потянул меня за тогу.

— Белбон, я слушаю.

— Но хозяин, он здесь!

Я обернулся, готовый резко осадить упрямого раба, как вдруг почувствовал прилив радости. Совсем недалеко от нас, в последних рядах слушателей Экон, стоя на носках, вглядывался в то, что творится впереди.

— Ну, Белбон, остроглазый негодник! Давай, он никогда не найдет нас в такой толпе. Мы сами доберемся до него.

— Ты что, уходишь? — спросил Катулл.

— Я вернусь.

— Но сейчас будет самое интересное.

— Запомни для меня все шутки, — сказал я.

Мы добрались до Экона как раз в тот момент, когда он стал пробиваться сквозь толпу вперед. Туника его была вся в грязи, а на лице видны были подтеки пота, как можно было ожидать от человека, проделавшего трудный путь верхом из Путеол. Вид у него был осунувшийся, но, когда он увидел нас, глаза его загорелись, а на губах появилась слабая улыбка.

— Папа! Нет, не надо меня обнимать, пожалуйста. Я весь грязный. И у меня все болит! Я скакал всю ночь, зная, что суд уже начался. Он еще не окончен, верно?

— Еще нет. Сегодня предстоит целый день речей.

— Хорошо. Значит, еще есть время.

— Время для чего?

— Чтобы спасти Марка Целия.

— Если его нужно спасать, — сказал я, думая, что Целий и без того великолепно защищает себя. — Если он заслуживает, чтобы его спасали.

— Я знаю только, что он не заслуживает наказания за смерть Диона.

— Что ты говоришь?

— Целий не убивал Диона.

— Ты уверен?

— Да. Я отыскал ту рабыню, Зотику, которая была с Дионом в ночь, когда он умер…

— Но если не Целий и не Асиций, то кто?

— Я привез девушку с собой… — Внезапно на лице у Экона отразилась крайняя усталость.

— Так это она убила Диона? — Нахмурился я. Мы уже обсуждали эту возможность раньше и отвергли ее как несостоятельную.

— Нет.

— Но она знает кто?

— Не совсем. — Почему Экон не смотрит мне в глаза? — Могу сказать лишь, что интуиция тебя не подвела, папа. Ключ был в этой девушке.

— Ну? Так что ты выяснил?

— Думаю, тебе лучше поговорить с ней самому, папа.

Толпа у нас за спиной засмеялась над чем-то, затем еще раз, уже громче. Я оглянулся через плечо.

— Целий как раз добрался до сути своей речи. Затем будет говорить Красс, потом — Цицерон.

— И все же, я думаю, тебе лучше пойти, папа. Быстрее, пока суд не зашел слишком далеко.

— Ты не можешь просто сказать мне, что тебе стало известно?

Его лицо потемнело.

— Не думаю, что это стоит делать, папа. Это было бы нечестно.

— По отношению к кому? К этой рабыне?

— Прошу тебя, папа! Пойдем со мной. — Выражение его лица убедило меня. Что за ужасный секрет так вывел из себя моего сына, который видел все пороки и все двуличие, на которые только способен Рим?

* * *

Экон оставил девушку в своем доме в Субуре. Мы почти бежали, пробираясь через улицы, забитые торговцами с лотками еды, акробатами и скоморохами.

— Где ты нашел ее? — спросил я, уступая дорогу группе пьяных гладиаторов, попавшихся нам навстречу. Проходя мимо, они огрызнулись на Белбона.

— В одном из городков на холмах, расположенных на дальнем склоне Везувия, в нескольких милях от Путеол. Это отняло много времени. Сперва мне пришлось разыскать хозяина борделя, купившего партию рабынь, в которой была и Зотика. Тебе когда-нибудь приходило в голову, сколько там подобных заведений? Один за другим они говорили мне, что никогда не видели Зотику, и даже за эти сведения каждый хотел получить мзду, и, даже получив ее, они, казалось, лгали мне, просто чтобы выразить свое презрение. Наконец я нашел человека, который ее приобрел. Но она оказалась бесполезной для него, сказал он. «Более чем бесполезной — никто не хочет девушку, покрытую шрамами, — сообщил он мне, — даже самые последние бедняки». Кроме того, она стала дикой.

— Дикой?

— Это он так выразился. Думаю, человек его положения привык мерить рабынь мерками, которые большинству из нас незнакомы или бывают знакомы нечасто. Ее разум повредился. Может быть, она всегда была помешанной, я не знаю. Полагаю, что поначалу в доме Копония с ней обходились хорошо, хотя остальные рабыни не очень-то ее жаловали. Затем появился Дион. Девушка была невинной, наивной, может быть, даже девственницей. Она, видимо, и понятия не имела, какие планы строил насчет нее Дион. Она не могла понять, почему он наказывает ее, тогда как она не знала за собой никаких проступков. Поначалу она молчала о том, что происходит, слишком боялась Диона, чтобы протестовать, слишком стыдилась, чтобы рассказать кому-нибудь. Когда она наконец стала жаловаться другим рабыням, некоторые из них пытались вступиться за нее, но Копоний не хотел занимать себя этим. Затем, после того как Диона убили, Копонию было не так-то просто от нее избавиться. С тех пор девушку продавали с рук на руки, ее оскорбляли, с ней плохо обращались, ею пренебрегали. Должно быть, все это было просто кошмаром, от которого она никак не могла проснуться. Разумеется, это как-то сказалось на ее разуме. Порой она бывает в полном рассудке, а порой… ну, ты увидишь. Так что теперь в качестве рабыни она не годится ни на что. Когда я наконец отыскал ее, она жила в полях, за какой-то сельской усадьбой. Хозяин усадьбы купил ее, чтобы она помогала на кухне, но оказалось, что она не способна даже на это. «Эта девушка умеет только кусаться и царапаться, — сказал он мне. — Она кусается и царапается без всяких причин, словно египетская кошка. Даже побои не могут усмирить ее». Никто в округе не хотел купить ее, так что нынешнему ее хозяину ничего не оставалось, как предоставить ее самой себе, подобно слишком старым или покалеченным рабам, которые сами заботятся о пропитании. Мне даже не пришлось платить за нее. Достаточно было отыскать ее и заставить поехать со мной. Я думал, что завоевал ее доверие, но даже тогда она дважды пыталась убежать — в первый раз около Путеол и второй — возле самого Рима сегодня утром. Теперь видишь, почему я так долго добирался домой. А я еще думал, ты послал меня по легкому делу, папа!

— Если девушка рассказала тебе все, что нам нужно, может быть, стоило ее отпустить?

На лицо Экона опять набежала тень.

— Нет, папа. Я бы не смог повторить тебе ее историю. Мне пришлось вернуть ее в Рим, чтобы ты услышал все сам.

Менения ждали нас у дверей, скрестив руки на груди, с необычно угрюмым для нее лицом. Я подумал, она сердится на Экона за то, что он, едва успев завезти домой рабыню, тут же бросился разыскивать меня — молодые жены обычно ожидают большего внимания от мужей, вернувшихся из поездки домой. Затем я понял, что ее рассерженный вид предназначался мне. Что я натворил, кроме того что поссорился с женой и не явился домой ночевать? По идее Менения пока еще не могла узнать об этом — или могла? Временами мне казалось, что земля под городом испещрена тайными туннелями, по которым день и ночь взад-вперед бегают вестники, перенося новости между женщинами Рима.

Экон запер девушку в небольшой кладовой за кухней. При виде нас она спрыгнула с деревянного сундука, на котором сидела, и в страхе прижалась к стене.

— Думаю, она испугалась Белбона, — сказал Экон.

Я кивнул и выслал его из комнаты. Девушка расслабилась, но лишь немного.

— Тебе нечего бояться. Я ведь тебе уже говорил это, верно? — сказал Экон голосом скорее безнадежным, чем успокаивающим.

В лучших обстоятельствах рабыня Зотика могла быть по крайней мере достаточно миловидна. На мой вкус, она была слишком молода, худа и костлява, как мальчишка, но высокие скулы и черные брови выдавали в ней нежное женское начало. Но теперь, с давно немытыми и торчащими во все стороны волосами, с темными кругами под глазами, ее трудно было представить себе в качестве предмета чьего-либо желания. Определенно, ей нечего делать в борделе. Она больше похожа на тех скрытных, заброшенных детей, которые рыскают по улицам города в поисках пищи и бегают стаями, как дикие звери.

Экон вздохнул.

— Ты что-нибудь ела, Зотика? Я велел жене накормить тебя.

Девушка замотала головой.

— Я слишком устала, чтобы есть. Я хочу спать.

— Я тоже. Скоро ты сможешь поспать. Но теперь я хочу, чтобы кое-кто поговорил с тобой.

Девушка осторожно посмотрела в мою сторону.

— Это мой отец, — продолжал Экон, хотя я подумал про себя, что могло означать это слово для ребенка, который, вероятно, никогда не знал отца. — Я хочу, чтобы ты рассказала ему то, что уже рассказывала мне. О том человеке, что остановился в доме твоего хозяина здесь, в Риме.

Одно упоминание о Дионе заставило ее задрожать.

— О том, как он умер, ты хочешь сказать?

— Не только. Я хочу, чтобы ты рассказала ему все. Девушка обреченно уставилась в пространство.

— Я так устала. У меня болит в желудке.

— Зотика, я привез тебя сюда, чтобы ты рассказала моему отцу о Дионе.

— Я никогда не называла его так. Я не знала его имени до тех пор, пока ты не сказал мне.

— Он пришел в дом твоего хозяина и прожил там какое-то время.

— Пока не умер, — понуро сказала она.

— Он обижал тебя.

— Почему хозяин позволял ему это? Я не думала, что хозяин знает, но он знал. Ему просто было все равно. Потом, когда я оказалась испорчена, ему пришлось избавиться от меня. Больше я никому не была нужна.

— Посмотри на ее запястья, папа. Веревки оставили на них шрамы.

— Это потому что я дергала их, — пробормотала девушка, потирая запястья. — Он крепко связывал их веревкой, а затем вешал меня на крюк.

— На крюк? — спросил я.

— В его комнате на стенах были металлические крюки. Он связывал мне запястья, поднимал мои руки и вешал меня на крюк, так что я едва доставала до пола пальцами ног. Кожа на запястьях кровоточила. Веревка врезалась еще больше, когда он поворачивал меня спиной. Он обычно пользовался мной спереди, а потом сзади. Бил, щипал и колол. Засовывал мне что-нибудь в рот, чтобы я не кричала.

— Тебе надо бы поглядеть на ее шрамы, папа, но мне стыдно заставлять ее поднимать одежду. Ты понимаешь, что она говорит о Дионе. — Экон посмотрел на меня обвиняюще, словно я виноват в тайных пороках человека, которым восхищался столько лет. На мое лицо набежала краска.

— Крюк, — прошептал я.

— Что?

— Крюк.

— Да, папа, только вообрази!

— Нет, Экон, тут кое-что еще…

— Да, еще. Продолжай, Зотика. Расскажи ему про ту последнюю ночь.

— Нет.

— Тебе придется. Потом мы оставим тебя в покое, обещаю. Ты будешь спать столько, сколько захочешь.

Девушка пожала плечами.

— Он пришел, одетый… — Она сделала жалкое лицо и вздрогнула. — Как женщина. Вид у него был ужасный. Он приказал мне идти в его комнату. Он заставил меня снять одежду. «Это будет тряпка, — сказал он. — Сотри с меня весь грим». Он сидел в кресле, пока я очищала его лицо. Он то и дело останавливал меня, ласкал, совал руки мне между ног, заставлял наклоняться — словом, вел себя как обычно. — Девушка замотала головой и обняла себя руками. — Но затем он оттолкнул меня, состроил гримасу и схватился за живот, дополз до постели и заставил меня лечь рядом. Потому что ему холодно, сказал он. Но мне он показался очень горячим. Он прижался к моему обнаженному телу, и мне казалось, что у меня будут ожоги в тех местах, где он меня касался. Затем он начал дрожать, так что у него клацали зубы, и тогда он велел укрыть его всеми одеялами. Он приказал мне уменьшить огонь светильника, потому что свет резал ему глаза. Он хотел встать с постели, но у него слишком кружилась голова. Я спросила, не пойти ли мне за помощью, но он сказал, что не надо. Он был страшно напуган, даже сильнее рабов, которых должны пороть кнутом. Он был так напуган, что я даже почти перестала ненавидеть его. Он укрылся одеялами и принялся ворочаться на постели, хватая себя руками, кусая пальцы. Я стояла в самом дальнем углу, обнимая себя руками, потому что похолодало, а я была голой. Затем он перевернулся на бок, и его вырвало на пол. Это было ужасно. Он закрыл глаза и стал хрипеть и ловить ртом воздух. Затем он затих. Спустя немного времени я потрясла его, но он не просыпался. Я села на постель и долго сидела, глядя на него, боясь пошевелиться. Затем все было кончено.

— Что ты имеешь в виду, сказав «кончено»?

Она в первый раз посмотрела мне в глаза.

— Он умер. Я видела, как он умирал.

— Ты уверена в этом?

— Все его тело внезапно охватила страшная судорога. Он открыл глаза и распахнул рот, словно собираясь закричать, но вышло лишь ужасное хрипение. Я спрыгнула с постели и прижалась к стене. Казалось, он обратился в камень и застыл в такой позе — с широко раскрытыми глазами и ртом. Немного погодя, я подошла к нему и приложила ухо к груди. Сердцебиения не было. Если бы вы видели его глаза — сразу было понятно, что это глаза мертвого человека.

— Но колотые раны, — сказал я. — Выбитое окно, беспорядок в комнате…

— Дай ей закончить, папа. — Экон кивнул девушке, чтобы она продолжала.

— Я не знала, что делать. — Подбородок ее задрожал, она вытерла рукой глаза. — Я думала лишь о том, что хозяин взвалит вину на меня и накажет. Он мог подумать, что это я как-то убила этого старика. Поэтому я вытерла рвоту своей одеждой, которая и так превратилась в тряпку после того, как я очистила его лицо от косметики. Затем я выскользнула из комнаты.

— И в коридоре тебя заметил караульщик Филон, — сказал я, — голую и плачущую, держащую в руках комок одежды. Он подумал, что Дион закончил с тобой раньше, чем обычно. Но Дион был уже мертв. Ты говорила об этом хозяину?

Она задрожала и покачала головой.

— Но почему?

— Всю ночь я пролежала без сна в помещении для рабынь, думая лишь о том, что случилось. Хозяин решит, что это я отравила старика. Но это не я! Но хозяин подумает, что я, и что тогда со мной будет? Я плакала и плакала, пока другие рабыни не принялись шипеть на меня, чтобы я замолчала и уснула. Но как я могла спать? Затем в комнате старика поднялся страшный шум. Весь дом был поднят на ноги. Они вломились в комнату и обнаружили его. Теперь они доберутся до меня, подумала я. Они убьют меня прямо сейчас, на этом месте! Сердце мое билось так сильно, что я думала, будто умираю. — Она всхлипнула, затем поджала губы в кривой улыбке. — Но произошло что-то невероятное. Никто не сказал мне вообще ничего. Они решили, что старика кто-то заколол. Убийцы ворвались в комнату после того, как я оттуда ушла, сказали они, и зарезали его кинжалом. Я не знала, что подумать. Но хозяин так и не стал меня ни в чем винить, поэтому я никому не рассказывала, что тогда случилось. Теперь, когда старик умер, я думала, все пойдет, как и прежде. — Улыбка ее исчезла. — Но все изменилось. Хозяин продал меня. Мое положение становилось все ужаснее и ужаснее…

— Теперь ты в безопасности, — мягко сказал Экон. Девушка прислонилась к стене и закрыла глаза.

— Прошу вас, не спрашивайте меня больше. Я так хочу спать…

— Больше не будем, — согласился Экой. — Побудь здесь. Я пришлю рабыню, и она проводит тебя.

Мы оставили ее тихо плакать и бормотать что-то про себя, вжавшись головой в стену, словно желая слиться с ней. Я вышел вслед за Эконом в сад.

— Что это значит?

— Это значит, что Дион был отравлен, папа.

— Но раны…

— Его кололи кинжалом уже после того, как он умер. Ты сам заметил, как мало крови вытекло из столь многочисленных ран, как тесно были расположены раны и что не было никаких следов того, что он пытался бороться. Все это потому, что он был уже мертв.

— Но кто-то все же ворвался в комнату той ночью и устроил в комнате беспорядок. Кто-то заколол его. Зачем?

— Возможно, это был сам Тит Копоний, который не хотел, чтобы стало известно, будто Диона отравили в его доме, и решил инсценировать нападение. Но дело не в этом, верно?

— Что ты имеешь в виду, Экон?

— Существенно то, что Диона отравили.

— Но как? Где? Кто? Мы знаем, что он не прикасался к пище в доме Копония. И лишь незадолго до смерти он вышел из моего дома с полным желудком. С его осторожностью он просто не мог больше ничего съесть в тот вечер.

— Именно так, папа.

— Экон, скажи, на что ты намекаешь?

— Не нужно кричать, папа. Ты думаешь сейчас о том же.

Я прекратил ходить. Мы посмотрели друг на друга.

— Возможно.

— Симптомы, которые описывала девушка: если это был яд, то как ты думаешь…

— «Волосы горгоны», — сказал я.

— Да, я полагаю так же. Несколько месяцев назад я давал тебе на сохранение порцию этого яда. Я не хотел держать его здесь, под носом у близнецов. Ты помнишь?

— О да, — сказал я. Во рту у меня пересохло.

— Он все еще у тебя? Он там, куда ты его положил?

Мое молчание выдало ему ответ. Экон медленно кивнул.

— Последний раз Дион ел в твоем доме, папа.

— Да.

— Значит, там он и был отравлен.

— Нет!

— Кто-то воспользовался «волосами горгоны», которые я тебе давал? Яд все еще у тебя или нет?

— Клодия! — прошептал я. — Значит, она все-таки не притворялась, что отравлена. Значит, «волосы горгоны», которые она показывала мне, действительно были от Целия. Разумеется, не от Вифании — если яд, лежавший у меня в доме, уже был использован по назначению…

— Что ты там шепчешь, папа?

— Но Целий не мог убить Диона, если тот сначала был отравлен. Ты прав, он не виновен, по крайней мере в этом преступлении…

— Я не слышу, что ты говоришь, папа. — Экон покачал головой, усталый и раздраженный. — Единственное, чего я не могу понять, так это зачем кому-то у тебя в доме могло понадобиться подсыпать Диону яд. Кто, кроме тебя, вообще знал его и тем более у кого могли быть причины желать ему смерти?

Я думал о своем старом египетском учителе, который любил потихоньку связывать молоденьких рабынь и издеваться над ними, а особенно любил подвешивать их на крюк. Я вспомнил женщин в своем саду, обменивающихся секретами о мужчинах, совершивших над ними насилие, когда они были молоды. Я думал о тех временах, когда Вифания была еще рабыней в Алекандрии, и о ее сильном, знатном хозяине, который обходился с ее матерью так жестоко, что в конце концов убил ее, и сделал бы то же с Вифанией, не окажи она ему сопротивление и не продай он ее на невольничий рынок, где молодой римлянин, увлеченный ее красотой, опустошил кошелек, чтобы приобрести ее, даже не подозревая, что впоследствии увезет ее в Рим и сделает своей женой, возложив на нее обязанность подавать еду гостям и, в частности, выложить первую щедрую порцию такому уважаемому посетителю, как Дион Александрийский…

Вчера я сказал ей: «Ты намеренно обманула меня. Ты это отрицаешь?» И она ответила: «Нет, муж мой. Я не отрицаю этого».

— И я думал, что все понял!

— Папа, скажи толком…

— Пусть поможет нам Кибела. — Я покачал головой. — Я думаю, что знаю ответ, Экон.

Загрузка...