Молодость моя! — Назад не кличу.
Ты была мне ношей и обузой.
В начале 1921 года, вскоре после отъезда Ланна, Цветаева познакомилась с Борисом Бессарабовым. «18 л<ет>. — Коммунист. — Без сапог. — Ненавидит евреев». Рассказывая Ланну в мельчайших деталях развитие своего нового романа, она писала, что Бессарабов был красноармейцем, чрезвычайно красивым, как герой русских эпических сказок, богатырь. Предсказуемо, она поспешила назвать его румянец «малиновым», этот цвет она всегда использовала для обозначения сексуальности. Цветаева видела в нем множество качеств, которые она обожала: его серьезность, пренебрежение материальными благами, его чувство вины за все грехи советской власти и его готовность помочь всем нуждающимся. Однако в первую очередь ее привлекла «детская беспомощная тоскливая исступленная любовь к только что умершей матери». Как она писала в другом письме Ланну: «Меня, Ланн, очевидно могут любить только мальчики, безумно любившие мать и потерянные в мире, — это моя примета».
После их первой встречи Борис проводил Цветаеву домой: «Расстались — Ланн, похвалите, — у моего дома». На следующий день они, однако, расстались у той же двери в 8 утра после проведенной вместе ночи. Это была ночь исповедей, интимности, но они не занимались любовью. Снова Цветаева дала полный отчет Ланну: они целовались, смеялись, замечательно проводили время, как дети. Потом Цветаева обратилась к Борису, и произошел следующий диалог:
«Я: Борис! Это меня ни к чему не обязывает?
— Что?
__То, что Вы меня целуете?
— М<арина> И<вановна>! Что Вы!!!
— А меня?!
— То есть?
— М<арина> И<вановна>! Вы не похожи на других женщин!
Я, невинно: «Да?»
— «М<арина> И<вановна>, я ведь всего этого не люблю.
Я, в пафосе: Борис! А я — ненавижу!»
Цветаевой, казалось, вполне достаточно было физического удовольствия от ласк, нежной любовной игры с юношей:
«Ланн, если Вы меня немножко помните, радуйтесь за меня! — Уже который вечер — юноша стоек — кости хрустят — губы легки — веселимся, болтаем вздор, говорим о России — и все как надо: Ему и мне.
Иногда я, уставая от нежности — «Борис! А может быть?» — «Нет, М<арина> И<вановна>! — Мариночка! — Не надо! — Я так уважаю женщину, — и в частности Вас — Вы квалифицированная женщина — я Вас крепко-крепко полюбил — Вы мне напоминаете мою мамочку — а главное — Вы скоро уедете, у Вас такая трудная жизнь — и я хочу, чтобы Вы меня хорошо помнили!»
Такое отсутствие у Цветаевой интереса к половому акту было поразительным. Все, что ей было нужно тогда и всегда, — чтобы ее обнимали, ласкали, любили, как ребенка, или чтобы ее любил ребенок.
Борис пользовался партийными связями, чтобы помочь Асе, которая осталась на юге с белыми, возвратиться к Цветаевой в Москву в мае 1921 года. Согласно Звягинцевой,
«Марина ужасно волновалась за Асю, оставшуюся с белыми. Она говорила о ней каждый день: «Ася, как Ася, что сейчас с Асей?» Потом Ася приехала — абсолютно беззубая, с обнаженными цингой деснами. Несколькими днями позже Цветаева пришла одна, попросила меня выйти и сказала: «Я не могу жить с Асей, она меня раздражает». Я просто вытаращилась на нее в недоумении. Это было типично для Марины».
Ася тоже чувствовала отчуждение между ними. Тем не менее обе сохраняли иллюзию гармонии, как делали это на протяжений всей жизни. Марина потому, что Ася была ее сестрой, с которой она делилась воспоминаниями, а Ася потому, что всегда уважала Марину.
Хотя Цветаева не делала секрета из своих убеждений и никогда не соблазнялась прелестью участия в строительстве нового искусства, тем не менее она была знакома с представителями советской литературной сцены и сама была известна среди них. Она оставалась за пределами литературных группировок, но принимала участие в чтениях и литературных дискуссиях. Она познакомилась с молодыми поэтами: Есениным, Хлебниковым, Крученых, Пастернаком, Маяковским и многими другими. Больше всех она обожала Маяковского. Хотя они были очень далеки друг от друга во взглядах — Маяковский искал спасения в будущем и в новом обществе; Цветаева оглядывалась на ценности прошлого и исследовала свой личный мир — как поэты они имели много общего. Они верили в свой гений, и поэзия была их жизнью. Возможно, сходство темпераментов, больше, чем сходство в работе, помогало им понять друг друга. В их стихах о любви и одиночестве один вторит другому; возможно, это сопереживание вдохновило Цветаеву в эмиграции встать на защиту Маяковского, певца советского коммунизма.
Если поэзия была главным центром отношений Цветаевой с молодыми поэтами, у нее были друзья, которым она была предана чисто по-человечески. Константин Бальмонт, один из первых поэтов-символистов, был гораздо старше Цветаевой, но их дружба поддерживала их обоих в трудные годы в коммунистической Москве. Цветаева приносила ему драгоценную картошку, а он делился с ней сигаретами, но главное — они оба знали, как не обращать внимания на нищету вокруг и сохранить приподнятое настроение. «Как началась дружба Марины с Бальмонтом, я не помню, — писала Аля. — Казалось, она была всегда». И она продолжала существовать в эмиграции.
Алексей Шабров, актер, понимал стихи Цветаевой так, как она хотела, чтобы их понимали. Она посвятила ему одну из самых своих неясных поэм «Переулочки», и Аля вспоминала, что Цветаеву привлекали его беспокойные настроения, и также то, что «в те времена без подарков он подарил ей розу». В последний год перед отъездом Цветаева была очень близка с Коганами. Петр Коган был выдающимся марксистским литературным критиком, а его жена Надежда была последней любовью Блока. Это романтическое обстоятельство, возможно, привлекло Цветаеву. Коганы помогли ей добиться продовольственной карточки, без которой было бы трудно выжить. Еще одним другом был Илья Эренбург, который ухитрился путешествовать по южной России и уехать за границу. Он всегда был поклонником поэзии Цветаевой и должен был стать курьером между Цветаевой и ее мужем.
Одним из высших моментов того периода был «вечер поэтесс» в феврале 1921 года. Цветаева прибыла по приглашению Валерия Брюсова, главы поэтов-символистов, который выразил одобрение по поводу «Вечернего альбома», хотя и довольно покровительственно. Теперь он присоединился к большевикам и стал очень влиятельным в новой литературной «правящей элите». Хотя Цветаева очень нуждалась в деньгах и знала, что получит гонорар, потребовалось долго убеждать ее согласиться пойти. Она полагала, что деление по половому признаку неуместно, когда дело касается поэзии.
«От одного такого женского смотра я в 1916 г. уже отказалась, считая, что есть в поэзии признаки более существенные, чем принадлежность к мужскому или женскому полу, и отродясь брезгуя всем, носящим какое-либо клеймо женской (массовой) отдельности, как то: женскими курсами, суффражизмом, феминизмом, армией спасения — всеми пресловутыми женскими вопросами, за исключением военного его разрешения: сказочных царств Пенфезилеи — Брунгильды — Марьи Моревны — и не менее сказочного Петроградского женского батальона. […] Женского вопроса в творчестве нет: есть женские, на человеческий вопрос, ответы, как то: Сафо — Иоанна д’Арк — Св. Тереза — Беттины Брентано».
В вечере принимали участие девять женщин-поэтов, все были наряжены для аудитории красноармейцев и студентов. Сама же Цветаева демонстрировала своим костюмом преданность офицерам Белой армии. Она была «в зеленом, вроде подрясника — платьем не назовешь (перефразировка лучших времен пальто), честно (то есть — тесно) стянутом не офицерским даже, а юнкерским, Той Петергофской школы прапорщиков, ремнем. Через плечо, офицерская уже, сумка (коричневая, кожаная, для полевого бинокля или папирос), снять которую сочла бы изменой».
Брюсов напомнил аудитории, что с незапамятных времен женщины писали о любви и страсти, так как их единственной страстью была любовь. Затем он представил Цветаеву. Она читала свои самые страстные стихи, но не о любви, а о мужестве и преданности, приветствующие Белую армию и бои на Дону, требующие от поэта принять участие в битве. Минута молчания следовала за каждым стихотворением, а затем — шквал аплодисментов. Цветаева была ошеломлена и счастлива. Последнее стихотворение, которое она прочла, было самым дорогим для нее, но оно не появилось ни в одном из ее сборников. Оно начинается так:
Руку на сердце положа:
Я не знатная госпожа!
Я мятежница лбом и чревом.
Здесь вся она, жена белогвардейского офицера, противостоящая красноармейцам и коммунистам, вставшая одна против мира, точно, как учила ее мать. Позже, пережив невостребованность своей поэзии в эмигрантском сообществе, Цветаева объясняла, что в стихах важно не содержание, а звучание и ритм. Тем вечером 1921 года она передала аудитории красноармейцев мужество и верность, которые, она чувствовала, вдохновляли Белую армию. Они поняли ее, как не смогли понять товарищи — русские эмигранты.
Весной 1921 года Ленин ввел новую экономическую политику (нэп), чтобы спасти Советский Союз от развала экономики и народных волнений. Были введены (хоть и временно) некоторые фундаментальные изменения; были сделаны уступки частной собственности и управлению в сельском хозяйстве, промышленности и торговле. Это привело к изменению социальной обстановки: новые «предприниматели» принесли с собой жадность и вульгарность. В ноябре 1921 года Цветаева писала об этих изменениях Волошину: новые гастрономические магазины с причудливыми названиями были полны товарами, но «люди такие же, как магазины: дают только за деньги. Общий закон — беспощадность. Никому ни до кого нет дела. Милый Макс, верь, я не из зависти, будь у меня миллионы, я бы все же не покупала окороков. Все это слишком пахнет кровью».
В последние два года в Москве Цветаева писала стихи, которые должны были опубликовать в Берлине в 1923 году под заголовком «Ремесло». Сборник был адресован князю Сергею Михайловичу Волконскому, с которым Цветаева познакомилась в доме Звягинцевой и который сразу привлек ее. Она называла их отношения amitie literaire, дружбой, которая продолжалась до смерти Волконского в 1939 году. С ним она делилась усиливающимся желанием переступить пределы повседневной жизни, своей идеей противоречия «быта» и «бытия». Позже Волконский посвятил ей книгу «Быт и бытие», обратившись к ней в предисловии:
«Это было в те ужасные, отвратительные московские годы. Вы помните, как мы жили? Грязь, беспорядок, бесприютность? Но это ничего! Вы помните тех наглецов в меховых военных шапках, врывающихся в квартиры? Вы помните наглые требования, оскорбительные вопросы?… Был ли хоть один рассвет без жертв, без слез, без ужасов?… Да, это был советский быт.
Но Вы помните наши вечера, наш слабый, но вкусный «кофе» на керосиновой печке, наши чтения, наши произведения, наши разговоры? Вы читали мне стихи для ваших будущих сборников. Вы переписывали мои «Странствия» и «Лавры»… Сколько силы было в нашей непреклонности, сколько вознаграждения в нашей стойкости! Это было наше бытие!»
Волконского не интересовали женщины, поэтому, когда Цветаева написала стихотворение о своем поклонении ему, она изобразила себя «светлоголовым мальчиком».
В сборнике «Ремесло» поэтическая сила Цветаевой взорвала границы традиционной формы и языка. Как пишет в предисловии к сборнику Ефим Эткинд, «цикл «Ученик» открывает сборник, чтобы провозгласить с первых строк новый исток, новую хронологию жизни автора… И одновременно, «Ученик» имеет значение авторской декларации неопровержимой автономии, независимости от кого-либо, даже от любимого учителя». Голос Цветаевой окреп, оставив позади романтизм и традиционные формы. Она отказалась от часто «ненужного» глагола и использовала неологизмы, переносы, новый синтаксис. Очарованная языком народа, фольклорными элементами, она обратилась к чистому звуку и ритму, чтобы выразить собственное видение, используя ремесло для экспериментов со словами и надеясь быть понятой, даже когда говорит другим, загадочным языком.
Настроение сборника печально; по существу, это подведение итогов, прощание с ее любимой Москвой. Как она писала Ланну:
«Когда-нибудь […] соберусь с духом, пришлю Вам стихи за эти последние месяцы, стихи, которые трудно писать и немыслимо писать. (Мне — другим.) — Пишу их, потому что, ревнивая к своей боли, никому не говорю про С<ережу>, — да некому… Эти стихи — попытка проработаться на поверхность, удается на полчаса».
Пять стихотворений адресовано Эфрону: цикл «Разлука» говорит о растерянности автора, ее отчаянии, страхах. Он интересен также с чисто биографической точки зрения, так как Цветаева здесь более, чем где-либо, говорит о самоубийстве, как о единственном выходе, ассоциируя смерть с приходом «домой», с тем безопасным, милым домом из идеализированных детских воспоминаний Цветаевой, который всегда манил ее. Возможно, она обратилась к этому дому в свой последний безнадежный час. В стихах, однако, ее спасает крылатый «воин молодой», гений ее поэзии.
В то время Цветаева не имела понятия о местонахождении Эфрона, но, в действительности, долгожданное соединение с ним было не далеко. В одном стихотворении в три строфы она подготавливает Эфрона к перемене: она не стала красивее, ее руки огрубели, они хватали хлеб и соль. Ее язык также стал менее изящным, выражая грубую действительность тех лет. Она призывает его понять, оценить перемену, которой она подверглась. Она достигла нового уровня сознания.
Тема самоотречения, различимая в поэме «На красном коне», теперь звучит громче и громче и соединяется с терпимостью и зрелостью. Цветаева не забыла добровольцев Белой армии, она знает, что «бал окончен», а в одном из стихотворений она отдает дань уважения погибшим бойцам Красной армии, доблестно сражавшимся за неправое дело.
Последняя поэма в сборнике — «Переулочки» отличается от других по содержанию и стилю. Она трепещет колдовством и ритмичным пением; магия — добрая или злая — наполняет атмосферу. Несмотря на ее лингвистическую виртуозность, а, возможно, благодаря ей, поэма «Переулочки» остается загадочной. И все-таки это была одна из любимых поэм Цветаевой. Ее снова вдохновили русские народные эпические поэмы о борьбе героя со злыми колдунами. Много лет спустя Цветаева назвала ее «историей последнего обольщения». Колдуны обольщают словами, «властью ее души».
В июле 1921 года Цветаева услышала от Ильи Эренбурга, что ее муж жив и бежал в Чехословакию. Белая армия была повержена. В то же время новая экономическая политика изменила советское общество, но не помогла Цветаевой больше чувствовать себя «дома». Ей очень хотелось увидеться с Сергеем. Когда пришло его первое письмо, она «окаменела». Она, которая никогда не затруднялась в выражении своих мыслей, смогла написать только: «Я не знаю, с чего начать: с того, чем я закончу: с моей любви к тебе». Расстояние усиливало его образ. Она направилась к нему, как в безопасную гавань.
Формальности по получению выездной визы потребовали некоторого времени, но к весне 1922 года Цветаева и Аля были готовы отправиться в Берлин, где, как они рассчитывали, их должен был встретить Сергей. Они попрощались с друзьями и упаковали вещи. Аля позже переписала из записной книжки Цветаевой список «ценностей», которые они брали с собой:
Подставка для карандашей с портретом Тучкова — IV
Подставка для чернил с фигурой барабанщика, подарок Шаброва
Тарелка с изображением льва
Сережин подстаканник
Алин портрет
Коробка для шитья
Янтарное ожерелье (она выменяла его в деревне на хлеб и хранила до самой смерти)
Алины войлочные ботинки
Ее собственные ботинки
Красный кофейник
Голубая кружка, новая
Керосиновая печка
Бархатный лев
Они также взяли с собой одеяло, подаренное Цветаевой отцом незадолго до его смерти, несколько народных игрушек, несколько новых советских детских книг и очень мало одежды и обуви. Они выехали, крестясь на каждую из многочисленных московских церквей. Они оставляли позади Россию, дом и направлялись в неизвестность, в изгнание. Как позже писала Цветаева: «Из мира, где мои стихи кому-то нужны были, как хлеб, я попала в мир, где стихи — никому не нужны, ни мои стихи, ни вообще стихи; нужны — как десерт: если десерт кому-нибудь — нужен…»