Глава четырнадцатая ВЕЛИКАЯ ЛЮБОВЬ, ВЕЛИКАЯ БОЛЬ

Это поцелуй без звука:

Губы жестки

Как целуешь руку — императриц

Руку — трупа.

Предчувствия Цветаевой боли и страдания подтвердились слишком точно. А разве могло быть иначе, с появлением в ее жизни нового человека? Даже когда она удовлетворяла свою жажду страсти, она боялась неизбежного конца отношений. Ее новым возлюбленным был Константин Родзевич, бывший белогвардейский офицер, на три года моложе ее, близкий друг Эфрона, он изучал право в том же университете и принимал активное участие в местной просоветской политике. По словам Али, Эфрон любил его «как брата».

Цветаева встретилась с Родзевичем вскоре после приезда в Прагу, он стал ее любовником около года спустя. Несколько коротких месяцев — с сентября по декабрь 1923 года — отношения развивались естественным путем, хотя Цветаева и Родзевич оставались в дружеских рамках. Личность Родзевича и его роль в любовной связи оставалась неопределенной. Однако недавно он рассказал Виктории Швейцер: «Она писала письма своему далекому корреспонденту и возлюбленному, но искала напряженной привязанности. Итак, это произошло, потому что я был рядом».

На фотографиях того периода Родзевич выглядит удивительно похожим на Эфрона, только более грубоватым — те же большие глаза, правильные, довольно мягкие черты — но он был ниже и шире лицом. Современники Цветаевой сильно расходились во мнениях о нем. Аля, находившаяся далеко, в гимназии, не знала его в то время, но она позже познакомилась с ним в Париже, и на нее очень подействовали его мягкость и обаяние. Она даже видела в нем то, что было ей так дорого в матери — чувство рыцарства. На других это производило менее сильное впечатление. Слоним писал, что встречался с Родзевичем всего два раза, но «он показался мне хитрым, похожим на лиса, без чувства юмора, но довольно скучным, заурядным». Друг Эфрона Еленев, который учился с обоими, Эфроном и Родзевичем, был еще менее добр: «Марина дорого заплатила за то, что доверилась жуликоватому человеку, лжецу по натуре». Марина Булгакова, женщина, на которой Родзевич женился вскоре после окончания романа с Цветаевой, также мало хвалила его, назвав позже «полным ничтожеством, очаровательной свиньей, а также безнравственным человеком». В сущности, все эти характеристики неуместны. Как писал Слоним, Цветаева «влюбилась не в Родзевича, каким он был, а в него, каким она его вообразила — в свою проекцию, в мечту».

Мы находим ключ к их отношениям в письмах Цветаевой Бахраху и в ее стихах тех месяцев, даже тех, что не посвящены Родзевичу. Это было не похоже на роман с Вишняком, когда, застигнутая врасплох собственными чувствами нежности и женственности, она осталась полностью незащищенной и все закончилось разочарованием и горечью. В отличие от Вишняка, Родзевич целиком отвечал на страсть Цветаевой. В результате она, казалось, по отношению к нему пережила нечто похожее на те пылкие сексуальные чувства, которые испытывала к Парнок. В своих желаниях она, вероятно, впервые за эти годы подошла так близко к осуществлению. Она писала Родзевичу:

«Я в первый раз ощутила единство земли и неба. О, землю я и до вас любила: деревья! Все любила, все любить умела, кроме другого, живого. Другой мне всегда мешал, это была стена, об которую я билась, я не умела с живыми! Отсюда сознание: не женщина — дух! […] Вы меня просто полюбили…

Я сказала Вам: есть — Душа, Вы сказали мне: есть — Жизнь».

Вскоре после начала любовных отношений Цветаева делилась с Бахрахом своей тревогой и своей надеждой:

«Женщина. Да, есть во мне и это. Мало — слабо — налетами — отражением — отображением. Скорей тоска по, — чем!.. О, я о совсем определенном говорю, — о любовной любви, в которой каждая первая встречная сильнее, цельнее и страстнее меня.

Может быть — этот текущий час и сделает надо мной чудо — дай Бог! — м. 6. я действительно сделаюсь человеком, довоплощусь».

Цветаева была в смятении, измученная своими противоречивыми чувствами. В тот же день она написала второе письмо Бахраху: «Творчество и любовность несовместимы. Живешь или там или здесь…» Но стихи, которые она писала во время романа с Родзевичем, отражают ее воскресшую надежду быть любимой как женщина, а не как великий поэт. Родзевичу не особенно нравились ее стихи, но это лишь воспламеняло ее страсть. Казалось, все предвещало полное счастье. Однако с самого начала ее стихи передают страх Цветаевой перед предстоящим концом — разлукой и смертью.

Первым, адресованным Родзевичу, было стихотворение «Овраг», датированное 10 и 11 сентября 1923 года. Первая часть показывает влюбленных на дне оврага: «Ляг — и лягу. / Ты бродягой стал со мной».

Все оставлено ради физического удовольствия: «Клятв — не надо». Чувства вины нет: «Бог: как к пропасти припасть». Вторая часть, написанная на следующий день, продолжает мотив сексуальной несдержанности, «болевого бреда ртуть», но переходит в ассоциации с войной, трупами и могилами. «Как тела на войне — в лад и в ряд». Заключение поднимает интересный вопрос:

В этом бешеном беге дерев бессонных

Кто-то насмерть разбит…

Что победа твоя — пораженье сонмов,

Знаешь, юный Давид?

Означают ли «сонмы» других возлюбленных, «каких не-наших бурь — следы сцеловал»? Или «юный Давид» победил поэтические сонмы Цветаевой. Было ли сексуальное наслаждение получено ценой творчества поэта?

В начале октября в «Поезде жизни» Цветаева сосредоточивает внимание на противоречии, которое она ощущала с Родзевичем — его одобрение условного, и свою ненависть этого. Она применяет метафору — вагон третьего класса — чтобы отвергнуть фальшь женской жизни, когда она состоит только из локонов, пеленок, сушек и подушек.

Не хочу в этом коробе женских тел

Ждать смертного часа!

Я хочу, чтобы поезд и пил и пел:

Смерть — тоже вне класса!

В другом стихотворении, без названия, страсть означает выход не из одежд, а из тела. Ее страсть позволяет ей переступить пределы обычного существования, прикоснуться к божественному. Ее любовь превосходит все, она послана свыше, как и ее поэтическое вдохновение. Однако она отчаянно нуждается в физической нежности и человеческом тепле, чтобы прогнать ее тревогу, ее страх смерти. Она просит любимого убаюкать ее: «Не буквами, а каютой рук: / Уютами…»

Родзевич, видимо, вскоре устал от ее постоянных требований и от накала ее чувств. Оба знали, что роман кончен. Цветаева написала эпитафию их страсти:

Ты, меня любивший фальшью

Истины — и правдой лжи,

Ты, меня любивший — дальше

Некуда! — За рубежи!

Ты, меня любивший дольше

Времени. — Десницы взмах!

Ты меня не любишь больше:

Истина в пяти словах.

Марк Слоним понимал, что Родзевич «был оглушен и напуган пылкостью [Цветаевой], которая обрушилась на него, как волна. Он бежал от бури и грома в тихое убежище буржуазной жизни и общепринятый брак. Он, конечно, не годился для Марины, особенно когда она начала свою мифологизацию».

Бахраху она заявила, что не создана для жизни:

«У меня все — пожар! Я могу вести десять отношений (хороши «отношения»!) сразу и каждого, из глубочайшей глубины, уверять, что он — единственный. А малейшего поворота головы от себя — не терплю. Мне БОЛЬНО, понимаете? Я ободранный человек, а Вы все в броне. У всех вас: искусство, общественность, дружбы, развлечения, семья, долг, у меня, на глубину, НИ-ЧЕ-ГО. Все спадает как кожа, а под кожей — живое мясо или огонь: я: Психея».

Хотя Марина знала, что любила Родзевича, как никогда прежде не любила, у нее не было другого выбора, писала она, как расстаться с ним. Он просил ее об обычной жизни. Он хотел дом, жену, брак, в то время как Цветаева никогда не думала о том, чтобы развестись с Эфроном и выйти замуж за другого. Теперь она умоляла Бахраха не покидать ее: «Друг, теперь Вы понимаете, почему мне необходимо, чтобы Вы меня любили. (Называйте дружбой, все равно.) Ведь меня нет, только через любовь ко мне я пойму, что существую». Фактически, это был конец страстной переписки с Бахрахом. Позже, когда Цветаева переехала в Париж, они обменивались записками по чисто практическим вопросам, но прежняя глубина исчезла. Встреча ни к чему не привела.

Эфрону нужно было справиться с последней страстью Цветаевой, когда он вернулся после недолгого пребывания в санатории. Он поделился своими невзгодами в письме к другу — Волошину. Он больше не мог отрицать перед самим собой, что сталкивается с повторяющейся проблемой.

«Марина — создание страсти, сейчас гораздо больше, чем раньше, до моего отъезда. Бросаться очертя голову в ураган стало для нее необходимостью, атмосферой жизни. Кто вызвал ее ураган сейчас — не важно. Почти всегда (теперь, как и раньше), или, вернее, всегда, все основано на самообмане. Человек вымышлен, и ураган начинается. Как только открывается ничтожество и никчемность человека, Марина предается такому же ураганному отчаянию, состоянию, которое улучшается лишь с появлением новой любви. Что — неважно, важно как. Не сущность, не источник, а ритм, демонический ритм. Сегодня отчаянье, завтра энтузиазм; потом любовь, новое погружение души и тела, а днем позже снова отчаянье. И все это, сохраняя проницательный, холодный (я бы сказал, вольтерианский) ум. Вчерашние объекты любви сегодня высмеиваются (почти всегда точно) с остроумием и жестокостью. Все записывается, все спокойно выливается в формулы, с математической точностью.

Она как огромная печь, которой, чтобы работать, нужны дрова, дрова и еще дрова. Зола выбрасывается, качество дров неважно. Так как тяга хорошая, горит все. Плохие дрова сгорают быстро, хорошие чуть дольше. Излишне говорить, что прошло достаточно времени с тех пор, когда мной пользовались для разжигания этого огня».

Хотя «вся Прага» говорила об этом романе, Эфрон узнал о нем случайно. Он предложил Цветаевой расстаться, но боялся, что она может попытаться покончить жизнь самоубийством, когда Родзевич, которого он называл «маленьким Казановой», бросит ее, что неизбежно должно было произойти. Когда Цветаева после многих бессонных ночей отказалась оставить его, Сергей понял, что он был «одновременно ее спасательным поясом и жерновом на ее шее. Невозможно освободить ее от жернова, не лишив при этом последней соломинки, за которую она хватается».

То, что Цветаева имела в виду, как жизнь для Эфрона, жившего теперь с ней, было, как он писал Волошину, «медленным самоубийством». Абсолютно слепая по отношению к нему, к его потребностям, она полагала, что, отказавшись от своего счастья, она дала счастье ему. Однако он не мог больше себя дурачить. Теперь он вспомнил, как больно ему было в 1918 году, когда он приехал в Москву попрощаться с Цветаевой перед тем, как вновь присоединиться к Белой армии: «Я только хочу тебе сказать, что в день отъезда после моего короткого посещения (ты знаешь, перед чем я тогда стоял), когда я смотрел на все, как в последний раз, Марина делила свое время между мной и кем-то еще, кого она сейчас называет идиотом и подлецом». Эпизод с Родзевичем травмировал Эфрона. Теперь он ясно видел то, что предвидел раньше: эмоциональная структура Цветаевой была чем-то, чего она никогда не могла контролировать. Он также рассказывал Волошину, что понял, что Цветаева лгала ему, обвиняя его сестер в смерти Ирины. Теперь он услышал другую версию, широко распространенную в эмигрантском сообществе, о том, что Цветаева не заботилась об Ирине и отказалась от помощи, предложенной его сестрами. Теперь он ясно увидел, до какой степени она не в состоянии избежать самообмана, если выносить действительность было для нее слишком мучительно — или слишком вредило ее собственному воображаемому образу.


В 1924 году Цветаева написала две значительные поэмы, «Поэму Горы» и «Поэму Конца». «Поэма Горы» была написана, когда отношения с Родзевичем были обречены, но не закончены. Как пишет Дж. С. Смит, блестяще анализирующий поэму, «главное — исследовать и определить метафизическую сущность или абсолютную: идею любви, действие причинной связи, избранное положение…, дарованное повышенным духовным знанием, и природу отношений между личностью такой избранной и другими людьми». «Поэма Конца» — гораздо более личное повествование; однако обе поэмы являются блестящими примерами совершенно особенного смешивания Цветаевой подробно изложенной действительности и ее личного поэтического мира. В «Поэме Горы» объективная реальная действительность («Той горы последний дом / Помнишь — на исходе пригорода?») сосуществует с субъективным («Горе началось с горы / Та гора на мне — надгробием».). В «Поэме Конца»: «Время: шесть» вместе с выкриком «О, кому повем / Печаль мою, беду мою, Жуть, зеленее льда?» Цветаева хочет втянуть читателей в свое психологическое состояние бытия и заставляет их разделить свою боль и тоску по лучшему высшему миру.

В «Поэме Горы» она использует сходство слов «гора» и «горе», развивая различные значения. Гора символизирует многое: это не только холм, на котором Цветаева жила в то время, но также символ превосходства независимой жизни, страстей выше обычного мира, в котором Родзевич был узником. Более того, она олицетворена; она говорит с влюбленными: она «валила навзничь нас, / Притягивала: ляг!» Цветаева все еще была сердита, когда писала «Поэму Горы»; ее презрение было столь же безгранично, как и ее любовь. Ей было совершенно не нужно «счастья — в доме! Аюбви без вымыслов!» К людям, желающим обыденной жизни, она чувствовала не только презрение, а ненависть. Она проклинает тех мужей и жен, которые построят свои дачи на руинах горы; проклинает их сыновей и дочерей. Действующее лицо здесь не поэт, а женщина, вдохновленная божественной высшей страстью и освобожденная от какой-либо ответственности.

«Поэма Конца» на одном уровне рассказывает о последней встрече влюбленных; на другом уровне она раскрывает внутренний мир Цветаевой. Используя соединение разговорного языка и потока сознания, она достигает такой яркой достоверности, что эта личная драма принимает всеобщее значение. С самого начала настроение тревоги наполняет поэму. Рассказчик смотрит на жизнь, как если бы смотрел в лицо смерти; смерть присутствует постоянно. На поверхности поэма следует за влюбленными от места их встречи, по городу, на окраину и к месту последнего прощания. Глубже она выражает видение поэтом любви и своего безнадежного вызова миру вокруг нее. Самая драматическая часть — это диалог влюбленных:

— Не любите? — Нет, люблю.

— Не любите? — Но истерзан,

Но выпит, но изведен.

И позже:

… — Не горами двигать!

Любовь, это значит…

— Мой.

Я вас понимаю. Вывод?

Перстов барабанный бой

Растет. (Эшафот и площадь.)

— Уедем. — А я: умрем,

Надеялась. Это проще!

Влюбленные подходят к мосту, к последнему мосту, мосту, который не соединяет, а разделяет. В западне несчастья женщина, кажется, готова пожертвовать своей душой, своей поэзией, полностью стать телом, болью. Она подвергает сомнению саму основу жизни: возможно, у нее никогда не было души или страсть лишила ее души. Она знает лишь то, что «было тело, хотело жить, / Жить не хочет». Однако, как только она достигает момента отрицания жизни, она поднимается над стенами города, над границами обыденной жизни, чтобы принять жизнь аутсайдера, поэта, еврея. Идя наперекор судьбе, она выбирает мир, находящийся выше реальности, мир поэзии: «Жизнь — это место, где жить нельзя: / Еврейский квартал». В полном отождествлении с судьбой изгнанника, она заключает эту часть поэмы словами: «В сем христианнейшем из миров / Поэты — жиды!»

В последней части слезы соединяют влюбленных; их любовь — корабль, тонущий «бесследно, безмолвно». Их любовь потоплена, как корабль.

В поэме присутствуют два образа матери, один скрытый, другой явный. Описание Цветаевой любви: «Любовь — это значит лук / Натянутый — лук: разлука» — напоминает сон, описанный ею в письме Эллису, в котором мать «была прямая как веревка, натянутая на лук». Позже в поэме, когда близится миг разлуки, женщина льнет к телу любимого и говорит, что держит его так близко, как

Та женщина — помнишь: мамой

Звал? — все и вся

Забыв, в торжестве недвижном

Те-бя нося,

Тебя не держала ближе.

Пастернак был потрясен коллизией, когда прочел поэму. «Я четвертый вечер сую в пальто кусок мглисто-слякотной, дымно-туманной ночной Праги, с мостом то вдали, то вдруг с тобой, перед самыми глазами… Какой ты большой, дьявольски большой артист, Марина!»

В жизни, иначе, чем в работе, Цветаева пыталась преуменьшить боль отказа Родзевича. В письме к Ольге Черновой она описывала их случайную встречу на одном из литературных вечеров в Праге, встречу, примечательную лишь тем, что она была небогата событиями. Цветаева, оглядываясь назад, казалось, почувствовала, что ее страсть, ее страдания и боль были чрезмерными: «Как все просто, и если бы заранее знать! — Со мной всегда так расставались, кроме Б<ориса> П<астерна-ка>, с к<оторым> встреча и, следовательно, расставание — еще впереди».

Загрузка...