Глава двадцать четвертая РОКОВОЙ ГОД, 1 9 3 7

Черная дума, черная доля, черная жизнь

После того как Штейгер отверг ее, Цветаева так видела себя в коротких лирических стихах: «…явственно желтый, решительно ржавый / Один такой лист на вершине — забыт». Она, возможно, размышляла над строчками стихотворения А. С. Пушкина «Я пережил свои желанья»: «Один — на ветке обнаженной / Трепещет запоздалый лист!..»

К столетию со дня смерти Пушкина в 1937 году Цветаева представила «Стихи к Пушкину», цикл, написанный в 1931 году, «Современным запискам», которые, к ее удивлению, приняли его. «Страшно-резкие, страшно-вольные, ничего общего с канонизированным Пушкиным не имеющие, и все имеющие — обратное канону, — писала она Тесковой. — Они внутренне — революционны». Она также перевела несколько стихов Пушкина на французский.

В прозаическом эссе «Мой Пушкин» Цветаева снова возвратилась к своему детству, и, как и в других прозаических вещах того периода, она старалась понять силы, ее сформировавшие. Ходасевич удачно описал это, как исследование по детской психологии. Эссе начинается с образа поэта, олицетворенного Пушкиным, и с первой встречи с ним на картине в спальне матери, изображающей роковую дуэль с графом Дантесом. Но по мнению Цветаевой, Пушкина убил не ничтожный граф, а «все они». Тогда, когда ей было четыре года, родилось ее поэтическое «я»: «С пушкинской дуэли во мне началась сестра».

Цветаева снова встретилась с Пушкиным, когда ее взяли на прогулку к памятнику Пушкина, недалеко от их дома. Так как дед Пушкина происходил из Эфиопии, Цветаева заявляет свое отношение к Пушкину как к негру, аутсайдеру: «русский поэт — негр, поэт — негр, и поэта — убили». Она пишет в эссе: «Памятник Пушкина я любила за черноту — обратную белизне домашних богов», вероятно, статуй отца. Он был «живое доказательство низости и мертвости расистской теории, живое доказательство — ее обратного. Пушкин есть факт, опрокидывающий теорию».

Цветаева также вспоминает, как тайком читала «Цыган» Пушкина в комнате Валерии, и как «Пушкин меня заразил любовью. Словом — любовь». Она вспоминает, как когда ей было шесть лет, она увидела сцену из Евгения Онегина на рождественском вечере. Татьяна стала для ее матери, как и для многих русских женщин, образцом — страстная, гордая, сохраняющая самообладание. И Цветаева признавала влияние Татьяны даже на свою жизнь, когда писала: «Не было бы пушкинской Татьяны — не было бы меня». Однако потом она узнала, какую цену заплатили дети за это «жертвоприношение», когда мать вышла замуж «к несчастью детей». Здесь мы слышим отголоски юношеского дневника ее матери. Но несмотря на свое понимание, Цветаева не может разорвать цепь. Она тоже хотела управлять детьми, чтобы компенсировать свое эмоциональное разочарование. «Эта первая моя любовная сцена предопределила все мои последующие, всю страсть во мне несчастной, невзаимной, невозможной любви. Я с той самой минуты не захотела быть счастливой и этим себя на нелюбовь — обрекла». Кто лучше Цветаевой знал, что «у людей с этим роковым даром несчастной — единоличной — всей на себя взятой — любви — прямо гений на неподходящие предметы».

Стихотворение Пушкина «К морю» было, как пишет Цветаева, одним из ее любимых в детстве. Будучи ребенком, она неправильно понимала его первую строку: «Прощай, свободная стихия!» Из-за похожести слов «стихия» и «стихи», она понимала строчку, как прощание со стихами, а не с морем. Тогда и теперь это слово пронзало ее: «А почему прощай? Потому что, когда любишь, всегда прощаешься. Только и любишь, когда прощаешься». Она очень хорошо понимала, почему герой Пушкина остается на берегу, несмотря на его тоску по морю. Она писала в своих записках:

«Да потому, что могучей страстью очарован, так хочет — что прирос! (В этом меня утверждал весь мой опыт с моими детскими желаниями, то есть полный физический столбняк, начиная с любимого печенья, мимо которого я всегда проходила, и заканчивая Сережей Иловайским, которому я никогда не сказала о своей любви. Но, не взяв печенья, не признавшись в любви Сереже Иловайскому, не сев на корабль — насколько мы счастливее Вас!» В центре внимания в эссе — контроль через отречение — одиночество в жизни, одиночество в любви и монотонная боль желания соединения. Цветаева может отождествлять свои чувства с чувствами Пушкина, потому что она «все вещи своей жизни полюбила и пролюбила прощанием, а не встречей, разрывом, а не слиянием, не на жизнь, а на смерть». В конце эссе Цветаева возвращается к началу и говорит о единственном своем «исполнении»: «Безграмотность моего младенческого отождествления стихии со стихами оказалось — прозрением: «свободная стихия» оказалась стихами, а не морем, стихами, то есть единственной стихией, с которой не прощаются — никогда».


1937 год был самым роковым в жизни Цветаевой. Все ее решения происходят из событий этого года. Репрессии в Советском Союзе, усилившиеся в 1936 году под руководством нового начальника НКВД Ежова, стали известны обществу — короткие судебные процессы над старыми большевиками и казнь маршала Тухачевского и других генералов Красной Армии. Среди советских агентов за границей усиливался страх и недовольство: старые большевики были в ужасе от сталинского террора. В русском эмигрантском сообществе в Париже было общеизвестно, что начала действовать новая сталинистская группа; Троцкий был сослан; репрессии и казни были повесткой дня. В России людей отрывали от домов и матерей, мужья и жены ждали в длинных очередях у тюремных ворот. Никто не чувствовал себя в безопасности. Россия жила в кошмарной агонии.

Насколько этот кошмар был известен Эфрону и Але — не ясно. Те, кто был в курсе ужасающих событий, зачастую боялись говорить. Организация, в которую Эфрон вступил в начале тридцатых годов, Союз возвращения, изменила название на «Союз друзей Советской Отчизны» и была тщательно «профильтрована» советскими агентами, которые нашли среди бывших белогвардейских офицеров много желающих работать на НКВД. Конечно, Эфрон и Аля были не единственными, кто надеялся, что Советский Союз встанет на борьбу с нацизмом и фашизмом. Французское правительство, Народный фронт был союзом левых сил, включая коммунистов. Многие считали, что если Франко с помощью Советского Союза был повержен в Испании, вся Европа увидит лучшие времена.

Когда Аля получила паспорт, Цветаева сообщила Тесковой:

«[Аля] тут же принялась за обмундирование. Ей помогли все — начиная от Сергея Яковлевича, который на нее истратился до нитки, и кончая моими приятельницами, из которых одна ее никогда не видала… У нее вдруг стало все: и шуба, и белье, и постельное белье, и часы, и чемоданы, и зажигалки — и все это лучшего качества, и некоторые вещи — в огромном количестве. […] Я в жизни не видала столько новых вещей сразу. Это было настоящее приданое. […] В вагоне подарила ей последний подарок — серебряный браслет и брошку-камею и еще — крестик — на всякий случай. Отъезд был веселый — так только едут в свадебное путешествие, да и то не все. Она была вся в новом, очень элегантная… перебегала от одного к другому, болтала, шутила…»

Описание Цветаевой, кажется, носит оттенок зависти, но, возможно, у нее было какое-то предчувствие, когда она давала Асе крестик «на всякий случай». Для Али же это, должно быть, был один из немногих самых счастливых дней в ее жизни: ей было двадцать пять лет, она думала, что начинает новую жизнь, свою жизнь.


В том же году Цветаева написала другое эссе «Пушкин и Пугачев», о котором упоминала в эссе «Мой Пушкин».

«Но о себе и о Вожатом, о Пушкине и Пугачеве скажу отдельно, потому что Вожатый заведет нас далеко, может быть, еще дальше, чем подпоручика Гринева, в самые дебри добра и зла, в то место дебрей, где они неразрывно скручены и, скрутясь, образуют живую жизнь».

В 1834 году Пушкин описал действительную историю крестьянского восстания 1773–1775 годов против Екатерины II под предводительством Емельяна Пугачева, называвшего себя Петром III. Два года спустя Пушкин написал «Капитанскую дочку», романтическую повесть, в которой события разворачиваются на фоне этого восстания. В своей автобиографической прозе и в некоторых личных письмах Цветаева неоднократно противопоставляла действительность более глубокой правде поэтического видения, и в трактовке повести Пушкина она возвратилась к этому утверждению. Пушкин знал, что исторически Пугачев был самозванцем, жестоким трусом, предавшим свою возлюбленную, своего друга и свою веру. Он создал Пугачева как «возражение поэта историческому Пугачеву. Лирическое возражение архиву». Цветаева работала над поэмой о предательском убийстве царской семьи; она тоже была погружена в исследование. К сожалению, поэма не сохранилась, но из ее комментариев о Пугачеве мы можем ясно видеть, что, должно быть, ее интерпретация исторических фактов тоже была интерпретацией поэта. Для Цветаевой «тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман».

Сюжет «Капитанской дочки» прост: Гринев, молодой дворянин, послан отцом в армию; он и его слуга теряют дорогу в снежном буране и их спасает незнакомец, «Вожатый», который и есть Пугачев. Между Гриневым и Пугачевым сразу вспыхивает симпатия, и, когда они расстаются на следующее утро, Гринев отдает Пугачеву свой заячий тулупчик. В крепости, куда прибывает Гринев, он влюбляется в Машу, дочь коменданта крепости, капитана Миронова, но вскоре эта идиллия прерывается, так как войска Пугачева начинают осаду крепости. Пугачев немедленно вешает капитана, его жена тоже погибает, но Маша успевает спрятаться в доме священника. Это вызывает второе столкновение Гринева с Пугачевым. Пугачев узнает Гринева, вспоминает его подарок, но требует, чтобы тот поцеловал его руку в знак того, что тот признает его статус царя. Гринев отказывается присягнуть ему на верность. И все же Пугачев отпускает Гринева и его невесту. Когда восстание и самозванец повержены, Гринева обвиняют в дружбе с Пугачевым, в пособничестве мятежу. Однако его оправдывает Екатерина II, в то время как Пугачева приговаривают к смерти. Гринев присутствует на его казни.

Для Цветаевой главный герой «Капитанской дочки» не бледная, милая Маша, не ее благородный возлюбленный Гринев. Это Пугачев, зловещий и могущественный. Она очарована любовью между Гриневым и Пугачевым, а не любовью Гринева и Маши. Именно Пугачев околдовывает ее, потому что он представляет мятежника, грешника, волка, Черта. Он виновен в смерти родителей Маши, но «негодовала ли» Цветаева «на Пугачева, ненавидела ли его за казни? Нет, потому что он должен был их казнить — потому что он был волк и вор. […] Пугачев никому не обещал быть хорошим, наоборот — не обещав, обратное обещав, хорошим __ оказался. Это была моя первая встреча со злом, и оно оказалось — добром. После этого оно у меня всегда было на подозрении добра».

Цветаева, будучи ребенком, знала «добрую» мать, которая, как она чувствовала, была брошена, и теперь она поняла, что «ненавидит ребенок только измену, предательство, нарушенное обещание». В пушкинском Пугачеве она находит олицетворение своего идеала: «разбойник, людоед, серый волк — кого-то полюбивший, всех загубивший, одного — полюбивший, и этот один, в лице Гринева — мы». Но если Цветаева с ранних лет отождествляла себя с аутсайдером, с разбойником, то она никогда не принимала зла власти. Она писала Тесковой всего на год раньше о своей оппозиции культу личности Сталина. Именно мятежник вдохновил ее на эти слова. В «Капитанской дочке» Пугачев остается героем до конца. Кульминацией повести является не свадьба Гринева и Маши, а последний кивок Пугачева Гриневу перед казнью Пугачева, голова которого «через минуту, мертвая и окровавленная, показана была народу».

Цветаева добавляет к пушкинскому Пугачеву «чару» — свое романтическое понятие возбуждения, неудержимой власти любви, власти Черта, вампира, гения. Воображение Цветаевой зажигает не благодарность Пугачева Гриневу за тулупчик и не благодарность Гринева Пугачеву за то, что тот даровал ему жизнь. Это эмоциональная напряженность их взаимного притяжения, «тайный жар»: нет жертвы слишком великой.

В работе есть еще одна важная скрытая мысль. Если Пугачев — это воплощение Черта Цветаевой, кто же тогда Гринев? В те дни Цветаева жила под постоянным гнетом решения о возвращении в Россию. Она, должно быть, начала подозревать, что ее муж вовлечен в нечто большее, чем вербовка солдат для испанской войны. И, хотя нельзя провести реальной параллели между конфликтом, который мы видим в эссе, и ситуацией, с которой столкнулись Эфроны, мне кажется, что Цветаева в образе Гринева старается оправдать верность мужа и полное служение его партии. Образ Эфрона, которого она хочет уберечь, ясно появляется в сцене между Гриневым и Пугачевым: «Очная ставка ДОЛГа — и Бунта, Присяги — и Разбоя, и — гениальный контраст: в Пугачеве, разбойнике, одолевает человек, в Гриневе, ребенке, одолевает воин». Цветаева остается преданной своему основному романтическому кредо: страсть, «чара», но также и не-свобода от долга. Она знала все эти противоречивые эмоции и продолжала видеть Эфрона как Гринева.


В начале 1937 года Цветаева с Муром поехали на океанское побережье; она ждала Эфрона в августе. Ее письма к Тесковой полны подробностей о пейзаже, о домике, который они сняли, о книгах, которые она читала, о ее работе. Когда она узнала от Али, что в России умерла Сонечка Холлидей, она немедленно начала писать «Повесть о Сонечке», двухтомный отчет об их дружбе. «Я в жизни никого так не любила — как ее», — писала она Тесковой 27 сентября 1937 года.

Очевидно, Цветаева не имела понятия о важных событиях, происходивших в этот месяц. 1 сентября без особой на то причины в Москве была арестована ее сестра Ася. Некоторые предполагали, что после загадочной смерти Горького Ася осталась без покровителя. Ее могли взять, как заложницу, чтобы Эфрон жил согласно ожиданиям руководства.

Воссоздать события сентября 1937 года все еще невозможно. Одно кажется ясным: для Эфронов было явно необычным разлучиться на несколько недель, не слыша ни слова друг о друге, и можно с уверенностью допустить, что Цветаева в то время ничего не знала о?оли Эфрона в убийстве Рейсса. Урожденный Ян 1орецкий, Рейсс был заметной фигурой в советской шпионской сети в Европе. Агент-ветеран, он был раньше преданным большевиком, но после своей последней поездки в Москву он был разочарован и напуган. Сталин и Ежов были новыми безжалостными руководителями, и Рейсс отказался им служить. Написав об этом письмо в Центральный Комитет Коммунистической партии, он с женой и ребенком скрылся в Швейцарии. Он устроил встречу с одним из лидеров бельгийских социалистов, надеясь с помощью его и сына Троцкого обрести новую жизнь. Но его письмо было вскрыто в советском посольстве в Париже, и на него немедленно началась охота. Эфрон принимал в ней участие и, по-видимому, руководил операцией.

В первых числах сентября шведская полиция обнаружила на дороге недалеко от Лозанны труп мужчины, убитого пистолетным выстрелом. В его документах значилось имя Ганс Эберхард, так как убийцы планировали скрыть его личность. Предполагалось, что жену и сына Рейсса отравят конфетами, наполненными стрихнином. Но у немецкой коммунистки Гертруды Шилдбах, старой подруги семьи Рейсса, в последний момент сдали нервы и она не дала конфеты жене Рейсса. Вдова опознала тело, и шведская полиция арестовала другого заговорщика, шведа, сторонника коммунистов, Рената Штейнера, который запаниковал и назвал сообщников. Среди них был и Сергей Эфрон.

Эфрона допросили в Париже по требованию шведской полиции, и он был освобожден за недостатком доказательств. Но генерал Миллер, президент ассоциации русских офицеров и известная фигура в парижском белогвардейском сообществе, был похищен 22 сентября и исчез. Французская полиция верно заподозрила, что здесь замешана та же группа, которая осуществила убийство Рейсса. Когда полиция пришла арестовать Эфрона, то. его нигде не могли найти. Вместо него они привезли Цветаеву в участок для допроса.

Цветаева была потрясена и напугана. На все вопросы она отвечала лишь утверждением о честности мужа. Затем, без видимой причины, она начала читать французские стихи, свои переводы Пушкина и «Молодца». Чиновники, начавшие сомневаться в ее нормальности, в конце концов отступили и отпустили ее.

Согласно статье Натальи Резниковой, близкого и надежного друга Цветаевой, Цветаева и Мур сопровождали Эфрона во время его бегства на машине из Парижа. «Когда они прибыли в Rouen из Парижа, было уже темно, — сказал Резниковой шофер. — Что-то испугало Сергея, и он резко выскочил из машины, не попрощавшись с женой и сыном». Может быть, он хотел скрыть следы. В любом случае, он отправился в Советский Союз на советском корабле.

Теперь Цветаева начала беспокоиться серьезно. В анонимном письме, появившемся 29 октября в главной русскоязычной газете «Возрождение», Эфрона называли одним из ведущих членов Союза возвращения, который по приказу НКВД принимал участие в «мерах по ликвидации нежелательных элементов в эмиграции». Она, однако, продолжала повторять в письмах и лично, что она доверяет Эфрону и что Он не мог принимать участие в таком кровавом деле.

Никто точно не знает, когда Цветаева узнала о политической деятельности мужа или сколько она о ней знала. ^Большинство друзей верили, что она совершенно не подозревала об этих фактах, пока ее не допросила французская полиция. Что бы она ни знала, у нее был свой мир, и в этом мире Эфрон оставался отважным героем. Несмотря на то, что Слоним, Лебедевы, Фондаминский, Гальперн, Бунина и некоторые другие друзья отказались покинуть ее, Цветаева, которая всегда чувствовала себя одинокой, даже в окружении друзей, теперь чувствовала себя полностью брошенной. Слоним встретил ее у Лебедевых в октябре:

«Она выглядела ужасно; я был поражен, когда увидел, как она сразу постарела и как-то высохла. Я обнял ее, а она вдруг заплакала, мягко и беззвучно; я впервые видел ее в слезах… Меня потрясли ее слезы и отсутствие жалоб на судьбу, так же, как и некая безнадежная уверенность, что бороться бессмысленно, что нужно принять неизбежное. Я помню, как просто и обыденно звучали ее слова: «Мне бы хотелось умереть, но я должна жить из-за Мура; Але и Сергею Яковлевичу я больше не нужна…» Когда ее спросили о планах на будущее, она сказала, что должна вернуться в Россию и обратиться за советским паспортом, потому что «в любом случае, мне невозможно оставаться в Париже без денег или где-то публиковаться: эмигранты начнут травить меня: недоверие и враждебность уже повсюду».


В январе 1938 года Цветаева нарядила последнюю елку на русское православное Рождество, украсив ее для Мура позолоченными шишками, которые привезла из Чехии. Мур теперь учился не в школе, а занимался с репетитором; у него не было друзей и не было случая повеселиться. ТКизнь их обоих была холодна, скучна, бедна. В феврале Цветаева писала Тесковой: «За всю зиму не написала — ничего. Конечно — трудная жизнь, но когда она была легкая?» В душе Цветаева уже прощалась со своим домом в Ванве, единственном доме, который ей нравился во Франции. Она привязалась к нему. Теперь его тоже предстояло покинуть. Цветаева уже обратилась за советским паспортом. Когда она просматривала рукописи, которые хотела оставить на Западе, то случайно натолкнулась на запись в дневнике, сделанную в начале революции, когда она не знала, жив ли Эфрон и увидит ли она его когда-нибудь еще: «Если Бог сделает это чудо — оставит Вас в живых, я буду ходить за Вами, как собака». Теперь, будучи на пределе, она добавила: «И теперь я пойду — как собака. М. Ц. Ванв, 17 июня 1938 года (21 год спустя)».

Этим летом Цветаева переехала с Муром в маленький отель в Париже на Бульвар Пастер. Это было лето Мюнхенского кризиса. Гитлер ускорил наступление на Чехию, и страх войны распространялся в Европе. Россия обещала прийти на помощь Чехии, но западные союзники — Франция и Великобритания колебались. Теперь Цветаева начала читать газеты, стала интересоваться политическими новостями. 24 сентября, когда война казалась близкой, она писала Тесковой, что верит, что Россия спасет Чехию. После Мюнхенского предательства и немецкой оккупации Судетской области, она горюет о Чехии, как о лучшем друге. Далекая Чехия стала для Цветаевой землей ее грез, той «невозможной любовью», которую олицетворяла статуя молодого рыцаря, охранявшего реку на пражском мосту. Она просила Тескову прислать ей большую фотографию рыцаря, книгу о Чехии и длинное ожерелье из богемского хрусталя. В ноябре она послала Тесковой несколько стихотворений под названием «Сентябрь» из цикла «Стихи к Чехии». Боль и возмущение вновь пробудили в ней творческие силы; стихи обрушились на нее потоком. Со времен стихов о Белой армии ничто так не вдохновляло ее. Люди сожалели о Чехии, а она хотела большего: она хотела активного сопротивления:

«Все это то же малодушие, и косность, и жир (или — тяга к нему!) — которые сделали то, что сделали. Я в цельности и зрячести своего негодования — совершенно одинока. Я не хочу, чтобы всех их жалели: нельзя жалеть живого, зарытого в яму: нужно живого — выкопать, а зарывшего — положить».

В ту зиму 1938–1939 года Цветаева страдала, однако ее внутренняя сила не позволила ей сломаться. Частично ее сила, несомненно, была порождена гордостью. Более того: Цветаева отождествляла себя с Чехией и чувствовала, что будь она молодой, она бы хотела бороться. Малый огонь личной веры продолжал ярко гореть. Как она писала Тесковой в начале того ужасного 1939 года: «Ну, еще раз — с Новым Годом! Дай Бог — всего хорошего, чего нету, и сохрани Бог — то хорошее, что есть. А есть — всегда, — хотя бы тот моральный закон внутри нас, о котором говорил Кант. И то — звездное небо!» Но когда немецкие войска оккупировали всю Чехию в марте, тон ее изменился. «Март», второй цикл стихов, обращенный к Чехии, полон отчаяния и вызова:

О слезы на глазах!

Плач гнева и любви!

О Чехия в слезах!

Испания в крови!

О черная гора,

Затмившая — весь свет!

Пора — пора — пора

Творцу вернуть билет.

Жена Федотова вспоминает тот период, когда ей представился случай постучать в дверь к Цветаевой:

«Марина Ивановна, казалось, обрадовалась моему визиту и стала мне объяснять, что должна будет ехать в Россию, что она должна бежать от своих соседей; что она не может держать в школе сына из-за одноклассников; что, в конце концов, с приближением войны она просто умрет с голоду, и что никто все равно не опубликует ее. В следующую минуту она читала мне, к моей великой радости, погребальную песнь Чехии. «Современные записки» фактически хотели опубликовать это стихотворение, но Цветаева уже решила ехать в Россию и не отваживалась публиковаться в эмигрантских изданиях».

Мур, по ее словам, находился в комнате, но ее присутствие не заставило его выключить радио или хотя бы уменьшить громкость.

Цветаева уже была в платежной ведомости советского посольства и получала жалование Эфрона. Час последнего прощания пришел. Саломея Гальперн, которая переехала в Лондон, приехала в Париж главным образом для того, чтобы присутствовать при отъезде подруги. В начале июня Цветаева с Муром пошли попрощаться со Слонимом. То был час воспоминания, нежности и ностальгии для обоих, хотя Мур, казалось, скучал. Цветаева читала некоторые из своих стихов. У нее не было иллюзий; она сказала, что, возможно, никогда не сможет публиковаться. Здесь Мур вмешался: «Но мама, ты никогда не хочешь верить; увидишь — все будет хорошо». Слоним проводил их до лифта и, безмолвный от чувств, переполнявших его, обнял Цветаеву.

В письме к Тесковой, датированном 7 июня, Цветаева пишет о своем близком отъезде, что у нее «выбора не было: нельзя бросать человека в беде, я с этим родилась, да и Муру в таком городе как Париж — не жизнь, не рост… Ну — вот». Но она знает, с какой опасностью сталкивается: «Боже, до чего — тоска! сейчас, сгоряча, в сплошной горячке рук — и головы — и погоды — еще не дочувствываю, но знаю, что меня ждет: себя — знаю! Шею себе сверну — глядя назад: на Вас, на ваш мир, на наш мир…»

Утром своего последнего дня в Париже, 12 июня, она написала прощальное письмо Ариадне Берг: «Я разбужена самым верным из будильников — сердцем. […] Едем без проводов: как Мур говорит — «ni fleurs ni couronnes (ни цветов, ни венков)», — как собаки — как грустно (и грубо) говорю я. Не позволили, но мои близкие и друзья знают — и внутренне провожают. Знаю, что и Вы незримо будете нынче стоять на пристани».

Она написала короткое письмо Тесковой, когда ехала на поезде в Гавр. Явно напуганная, она видела из окна громадный вокзал, казавшийся ее страшным зеленым садом:

«Кончается жизнь 17 лет. Какая я тогда была счастливая! А самый счастливый период моей жизни — это — запомните! — Мокропсы и Вшеноры, и еще — та моя родная гора. Странно — вчера на улице встретила ее героя [Родзевича], ко<торого> не видала — годы, он налетел сзади и без объяснений продел руки под руки Мура и мне — пошел в середине — как ни в чем не бывало».

Она закончила письмо словами благодарности за все, что Тескова подарила ей: «Уезжаю в Вашем ожерелье и в пальто с Вашими пуговицами, а на поясе — Ваша пряжка. Все — скромное и безумно-любимое, возьму в могилу, или сожгусь совместно. До свидания! Сейчас уже не тяжело, сейчас уже — судьба».

Загрузка...