IX. Южным берегом

Оставаться здесь долго было, однако, совершенно невозможно. Главное, что гнало нас отсюда, — это был голод, которого решительно нечем было здесь утолить.

К счастью, оказалось, что невдалеке, — вверх по той же реке Монгугаю, — верстах приблизительно в пяти от впадения её в Японское море, находится почтовая станция; и так как мы, по пути сюда, уже отказались от мысли продолжать дальнейшее плавание морем, то и решили добраться до почтового тракта, откуда могли доехать уже на лошадях до Посьета, конечной цели нашей поездки.

За приличную плату один из дежурных солдат согласился нас довезти по реке на спасательной шлюпке.

Под дождем и в измокшей одежде это плавание не предвещало нам ничего соблазнительного; но у нас не было выбора, и мы, волей-неволей, вынуждены были пробираться в глухую полночь по незнакомой реке.

Мы уже были приблизительно на половине пути от почтовой станции, как одно неожиданное препятствие едва не разрушило всех наших планов и чуть не заставило нас возвратиться назад. Дело в том, что мы наткнулись на железную цепь, перетянутую поперек всей реки и совершенно преграждавшую как выход из неё к устью, так и наше движение вверх по реке. Река, как оказывается, была заперта железной цепью.

На маленьких уссурийских, часто даже судоходных реках — это обычное явление. Здесь очень часто (впрочем, без ведома властей) лесопромышленники запирают реку у её устья для того, чтобы сплавляемый ими из тайги по ней лес не унесло в Японское море.

Весьма часто к этому прибегают даже тогда, когда лес еще сложен на берегу в штабеля, из опасения, чтобы вследствие ливней, которыми особенно отличается уссурийское лето, не смыло штабелей с берегов разлившимися реками.

С величайшим трудом, с помощью отчаянных эквилибристических на качавшейся под ногами железной цепи, рискуя в каждый момент сорваться с неё в воду, удалось нам перетащить через нее нашу лодку и отправиться дальше.

Дождь, между тем, продолжать лить без конца. Какой-то особенно настойчивый, упорный и частый, — он пронизывал нас насквозь, напитал, как губки, все наше платье, заливал нашу лодку, доводя нас почти до отчаянья, тем более, что ему, по-видимому, не предвиделось конца, как это часто бывает в этих местах, где дожди иногда льют без перерыва по несколько дней и даже недель... Кроме всего, нас стал вдруг пронизывать пронзительный холод, который совсем не соответствовал ни времени года, ни широте, под которой мы находились.

Так хорошо начатая экскурсия в течении каких-нибудь полусуток превратилась в серьезное испытание. Если бы я больше жил в этом крае и лучше знал его климат, то эти внезапные перемены в настроении погоды не удивляли б меня, и я отнесся бы к ним совершенно спокойно. Но и я и мой спутник были еще новичками в этих местах (мы жили здесь всего несколько месяцев до нашей поездки в Посьет) и смотрели на все наши приключения, как на попущение Божие. Между тем, эти поразительно быстрые смены холода и тепла — здесь обычное явление.

Помню, как тот же мой спутник, еще по пути из Одессы на Дальний Восток, потирал от удовольствия руки, глядя на карту Уссурийского края.

— Вот, — говорил он, — доведется и мне хоть раз в жизни пожить, наконец, на благодатном юге и подышать воздухом, почти итальянским!..

И когда другой спутник наш, напуганный словом «Сибирь» и отожествляя Уссурийский край, по меньшей мере, с северным полюсом, высказывал вслух опасение, что ему, жителю русского юга, не пережить «бесконечной уссурийской зимы», где, конечно, и солнце по несколько месяцев не показывается из-за затянувших его снеговых туч, — то первый, с той же картой в руках, блистательно доказал ему, что «край, находящийся на одной параллели с Кавказом и средней Италией», «чуть-чуть только севернее Флоренции, Рима, Тулона и Ниццы» («каких-нибудь 1 – ¾° разницы»!), может обладать климатом, конечно, только отвечающим его широте.

Как далеки они оба были от истины! Как мало знали они, что климат Уссурийского края меньше всего можно определять его географическим положением, которое здесь, само по себе, ровно ничего не знаменует собой. Как поразились бы они тогда, если б знали что даже, например, южная оконечность Камчатки, лежащая на 8° севернее самой крайней на юге оконечности Уссурийского края — Владивостока[43], обладает, по Зиберту[44], годовой температурой, почти равной Владивостокской (+ 3,64° R)!..

На самом деле, широта места здесь, действительно, не имеет никакого значения для определения климата, и доминирующим фактором в этом отношении являются господствующие здесь ветры, дующие с северо-запада, из далеких тундр Восточной Сибири, не встречая серьезного препятствия на этом пути, кроме невысокого «Станового хребта», и приносящие с собой значительное понижение температуры по сравнению с шпротой данной местности.

Правда, кроме этих северных ветров, на установление местного климата влияют также южные, дующие из стран теплых морей, но действие их значительно ослабляется преграждающим их на юге значительным хребтом Чань-бо-шань, и им приходится вести здесь неравную борьбу с северным гостем из великой тундры сибирской, который всегда побеждает в этой борьбе: из семи ветров, дующих в данное время, — только три приходятся на долю юго-востока, и это является, между прочим, одной из главных причин частой суровости здешних летних ночей.

Бесконечная ширь уссурийской тайги, недоступная солнцу и свету, задерживающая зимой на долгое время снега, а летом — полученную из воздуха влагу, не меньше влияет на ухудшение климата и увеличение его суровости.

С другой стороны, даже юго-восточные (теплые) ветры не умеряют здесь климата в той степени, в какой этого можно было бы ожидать, даже принимая во внимание их неравную борьбу с дуновением северной тундры. Достигая летом своего максимального действия и почти вытесняя в это время своего конкурента, они, вместе с тем, нагоняют к нам с юга непроницаемые туманные массы, облекают в них землю и преграждают к ней доступ лучей теплого южного солнца. Несколько умеряется лишь температура в течении лета тем обстоятельством, что те же туманы препятствуют лучеиспусканию земной поверхности, испарению её влаги и задерживают трату ночной теплоты.

К счастью, «Теплые горы». т. е. хребет Сихотэ-Алинь, преграждают доступ туманам в течении лета внутрь Уссурийского края, но зато там господствуют летом проливные дожди, длящиеся иногда дня три-четыре подряд[45].

Здесь кстати заметить, что несоответствующая шпроте места суровость уссурийского климата, отличающегося, притом, резкой сменой сухой и ветреной зимы влажными и чрезвычайно туманными весной и летом (что влияет крайне неблагоприятно не только на растительную жизнь края, но даже на душевное состояние его обитателей и создает чрезвычайно опасные условия плавания у малообследованных еще берегов) породила в свое время — и не так давно сравнительно — немало любопытных и оригинальных проектов. Нашлись люди, которые на почве точного, будто бы изучения условий, порождающих столь нежелательные в этих широтах последствия, предлагали умерить влияние этих неблагоприятных факторов, или, другими словами, предлагали «улучшить» климат, т. е. изменить метеорологические, а с ними и физические условия края...

Как ни оригинальны и даже сенсационны такие проекты, однако, нужно сказать, что в свое время они занимали немало серьезных и пытливых умов, веривших в полную возможность их осуществления.

Дело в том, что еще со времени первых исследований академика Шренка очень долгое время первенствующее место в ряду причин суровости уссурийского климата и вечно царящих здесь туманов отводили холодному течению Охотского моря, идущему мимо восточных берегов Уссурийского края.

Это течение — так полагали — влияет будто бы охлаждающим образом на климат Уссурийского края, и если, таким образом, преградить ему доступ в Татарский пролив и дать ему другое направление (т. е. мимо западной стороны Сахалина, Курильских островов и островов, входящих в состав Японского архипелага), то тем самым устранится основная причина неблагоприятности местного климата: летняя температура дойдет до соответствия с широтой края, и устранятся туманы, являющиеся результатом охлаждения, вследствие этого течения, влажных и сырых юго-восточных и южных берегов Уссурийского края... Произвести весь этот благодетельный переворот в крае казалось, таким образом, очень легко: — стоит только преградить дамбой Татарский пролив.

Была даже некоторыми частными лицами составлена подробная смета, исчислявшая стоимость сооружения гати в наиболее узкой части пролива (всего в 7 верст шириной) в три с половиной миллиона рублей...

Дело только в том, что, как в последние годы, мало-помалу, выясняется, влияние течения Охотского моря на климат низводится, в сущности, до степени нуля, и суровость его устраняется вовсе не упразднением течения, являющегося механическим результатом северо-западных ветров, а, именно, упразднением этих последних.

Но для этого пришлось бы на вершине «Станового хребта» соорудить слишком высокую стену...

После приключения с цепью наше путешествие вперед продолжалось уже без серьезных задержек в пути, если не считать неизбежных остановок для того, чтобы соединенными усилиями — кто чем мог — выкачать воду из шлюпки, залитой почти до верху ливнем, то и дело грозившим ее потопить.

Скоро показалась и почтовая станция. Тусклый, едва заметный во тьме, свет её окон был нами встречен с понятным волненьем. Еще две-три минуты ходьбы по глубокой грязи и обширнейшим лужам, — наконец, вот и станция.

Кое-как обсушившись и едва утолив молоком с черным хлебом сильно мучивший нас голод[46], мы вынуждены были двинуться дальше, потому что мы сильно устали, ноги уже отказывались нам больше служить и глаза против воли смыкались.

Предупреждая недоумевающие вопросы читателя, считаю необходимым сказать, что житель Европейской России, привыкший передвигаться по железным дорогам и представляющий себе станцию в виде просторного, светлого, теплого, каменного (в худшем случае деревянного) здания, снабженного мягкой мебелью, камином и прочее, — будет, конечно, неправ, если приложит это представление к станции, лежащей на тракте, предназначенном для «почтовой гоньбы». Здешняя станция — это изба, сколоченная из бревен, обитая внутри дешевыми обоями, чаще «вымазанная» глиной и мелом; в одной половине её живет станционный писарь (должность, равная в одно и то же время должности начальника станции, кондуктора и ревизора движения на железной дороге), другая же половина избы — из одной комнаты — предназначена для «проезжающих». Меблировка её состоит из двух-трех табуретов, небольшого стола и одной лишь кровати, не покрытой ничем.

Вот это-то последнее обстоятельство и смущало так нас. Постельных принадлежностей мы с собой не взяли, а спать на голых досках да притом еще в мокрой одежде (легких пальто, в которых мы выехали) — нам было бы невмоготу, да и тесновато вдвоем. Вот почему мы и предпочли спать в тарантасе во время пути, зарывшись в перине из сена, которым всегда — хотя и не особенно щедро — устилают сиденье.

Была и еще одна причина, заставлявшая нас, невзирая на отвратительную погоду и пронзительный холод, не ждать до утра здесь. Мы ехали, как здесь выражаются, «по частной надобности», то есть по своим личным делам. Между тем, станция эта обладала, по положению, всего двумя тройками лошадей, и если бы к утру, когда погода улучшится, прибыл сюда кто-нибудь позже нас «по казенной надобности», то станционный писарь обязан был предпочесть его нам.

Моему спутнику, да и мне самому уже случалось (на другом, впрочем, тракте) по трое и четверо суток сидеть на промежуточных станциях («так что — ни взад, ни вперед») при аналогичных условиях, то есть когда разгон лошадей под «казенные надобности» был особенно силен; — вот почему мы особенно торопились уехать: все-таки, на одну станцию (тридцать верст) мы ближе к цели.

Едва на востоке забрезжил свет, и невидимое еще нам дневное светило окрасило розовым светом молочные тучи, опоясавшие горизонт (дождь в это время уже почти перестал и шел словно нехотя), — мы уже тронулись в путь.

Бодрая тройка рванула (лошади здесь, вообще, далеко не важны; попадаются, однако, порой настоящие звери), тарантас загромыхал, заколебался и, разбрасывая в стороны грязь и облака брызг, покатился «по втулки» в месиве.

— Ишь ты, — промолвил ямщик. — Ишь ты — тесто какое...

Мы более или менее сносно устроились в сене, тесно прижались друг к другу и крепко уснули.

Проснулись мы спустя час — полтора от чувствительного толчка на ухабе. Проснулись, оглянулись кругом и замерли от восхищения.

Дождь перестал. Тройка брела вялой рысцой под звон колокольца... Колокольчик замрет на мгновенье, звякнет и опять заливается медленной трелью.

Солнце взошло и величественно-гордо катилось по синему небу, посылая на обильно орошенную землю золотые стрелы теплых лучей. Земля, стосковавшаяся по солнцу и свету, словно нежилась в них, набиралась тепла и была вся окутана легкой дымкой от поднимавшихся из неё испарений. Ландшафт оживился... Воздух стал ясен и чист. Со всех сторон в нем раздавались звонкие трели маленьких птичек, оживленно порхавших взад и вперед.

Мы ехали по самому краю высокого берега моря, спускавшегося крутым и утесистым скатом к воде. Каменистая горная дорога то взбиралась на самую вершину морского прибрежья, то словно обрывалась внезапно, — падала вниз и затем снова тянулась извилистой лентой по скату где-то высоко, почти над головой, так что жутко становилось даже глядеть на нее. Казалось, оступится лошадь, покатится камень из-под колеса, — и неизбежно падение в бесконечный, зияющий под нами своей черной каменной пастью обрыв. Взглянешь мельком на него, — и чувствуешь, как голова начинает кружиться и спирает дыханье.

Порой нам почти преграждали дорогу частые стебли деревьев, протянувших свои цепкие зеленые ветви, словно стараясь схватить нас.

Мы спустились в ущелье, с трудом поднялись в гору и, под тихий шелест зеленых деревьев, взобрались на одну из самых высоких вершин, которые находились до сих пор на нашем пути.

Чудный вид открылся нашему взору, когда мы здесь очутились.

Вокруг нас, с трех сторон, расстилался бесконечный простор зеленых лугов и первобытной тайги. По лазурному небу в надменном спокойствии плыли разбросанные в фантастическом беспорядке бледные тучи. Внизу — дерзновенно бурлили буруны, вздымая жемчужную пену, и с тихим рокотом бились о каменный берег покрытые белой пеной изумрудные волны.

Я замер в оцепенении, весь ушел в созерцание окружающих красот и оторваться не мог от величественного ландшафта, который мог бы дать кисти художника самый лучший материал для картины.

Качка и море, шторм, ветер и дождь, бессонная ночь, утомительный переход по бесконечным трясинам, — все было забыто, все стушевалось пред обаянием великой природы...

Дальше — дорога уклонилась к югу от берега моря. Холмы и вершины, ущелья и скаты остались у нас позади, и мы по пологому каменистому склону углублялись внутрь края.

В уссурийской тайге, при исполнении пастырских обязанностей

Влево от тракта по обширному склону хребта тянулась зеленая пустынная степь, вся поросшая сочной высокой травой. Вправо — находилась опушка дремучей тайги.

Человека нигде не видать. В воздухе стоит почти могильная тишина, нарушаемая лишь перезвоном почтового колокольчика, да изредка — пением птиц, скрывающихся в высокой траве.

Кой-когда перелетит нам дорогу фазан или египетский ибис, водящийся в этих местах; перелетит, скроется за опушкой тайги, и вновь все по-прежнему тихо.

Необъятна тайга, покрытая мощным зеленым покровом, но её мягкие, рыхлые, сырые деревья, словно «пропаренные», как выражаются здесь, не веселят взора, как приглядишься к ним ближе.

Снаружи посмотришь на дерево, — оно кажется мощным титаном, который и от настоящего шторма не дрогнет, а, между тем, стоит лишь подуть не особенно сильному ветру, и могучее дерево с виду, словно подкошенное, валится на бок. Все это — следствие вечно царящих у прибрежья туманов, порождающих усиленное развитие плесени и ржавчины в растительном царстве. В период наибольшего развития древесных соков дерево требует солнца и света. А, между тем, здесь под влиянием туманов, сковывающих непроницаемым покровом своим у прибрежья тайгу, испарения через листья задерживаются, в стволе остается излишек влаги, и дерево начинает гнить на корню. Приостановка в движении соков, задержка испарений ускоряют процессы гниения и разложения дерева.

Оттого-то на прибрежье Уссурийского края не растет почти лес, а если и растет, то — корявый, дуплистый, пустой и гнилой в середине.

По наружному виду дерева нельзя здесь судить о его качестве и прочности: стоит вам сделать небольшое усилие, и вы убедитесь, что пред вами — не цветущие кедры с компактным и плотным стволом, а одна лишь кора вокруг пустой сердцевины.

Поэтому-то путнику и приходится здесь так много встречать гнилых пней и полусгнивших, почерневших стволов, когда он проезжает по прибрежному лесу.

К счастью, невдалеке от морского прибрежья начинаются «Теплые горы» (Сихотэ-Алинь), охраняющие внутренность Южно-Уссурийского края от этого мертвящего юго-восточного гостя. Зато и лес там отличается чисто первобытной мощью и крепостью: что ни дуб, — исполин, что ни кедр, — тверже камня, что ни клен, — богатырь.

Переменив на ближайшей станции лошадей и закусив традиционным молоком с черным хлебом, мы двинулись дальше уже исключительно травянистой степью. Тайга отошла от нас в сторону и исчезла вдали, сливаясь на горизонте с лазоревым небом.

Близилось уже к двенадцати часам дня, когда мы очутились в привольной степи. Солнце снова невыносимо жгло — именно жгло, припекало с почти тропической силой: широта таки взяла, наконец, свое, что и не удивительно, так как дело близилось к осени, когда северо-западные и юго-восточные ветры месяца на два почти совсем затихают.

Лошади лениво плелись, мотая косматыми головами. Даже обыкновенно бодрый уссурийский ямщик, истомленный жарой и зноем, по-видимому, начал дремать. Мы, пассажиры, однако, спать не могли, так как под сильно нагретым парусиновым верхом кибитки было невыносимо душно и нам не хватало воздуха для дыханья. То и дело высовывали мы головы из кибитки навстречу движению воздуха, но почти тотчас же должны были снова скрывать их под верх от лучей неумолимо палящего солнца, стоявшего уже в самом зените.

Мало-помалу, усталость и бессонная ночь взяли свое, я последовал примеру ямщика и решился вздремнуть.

Не успел я окончательно уйти в мир сновидений и грез, как внезапно должен был схватиться от резких толчков тарантаса по каменистому грунту шоссе.

Ямщик, закрыв руками лицо, беспрерывно дергал вожжами, изредка энергично подбадривая свою тройку кнутом; но лошади, по-видимому, не нуждались в понуканиях, так как они несли во весь дух, беспокойно мотая головой и хвостами.

— Что такое? — воскликнул я, не на шутку испугавшись.

«Уж не тигр ли?» — мелькнуло у меня в голове.

Но ямщик даже не удостоил меня ответом и только ткнул рукой на своих лошадей и поспешил ею тотчас снова закрыть свое лицо.

То, что я там увидел, заставило и меня поспешно зарыться с головой в влажное сено. Это было гораздо хуже тигра и даже уссурийского барса: от них есть спасенье, а от этого кровожадного врага — не убежать никуда, не укрыться нигде в чистом поле.

Это был — «гнус».

Целые тучи его кружились над бедной тройкой. Обагренная свежей кровью, бешено мотая хвостами, вздрагивая всем своим телом, она мчалась во весь дух, подгоняемая беспощадным врагом.

Я с ужасом ждал нападения «гнуса», — этого бича уссурийских лесов и степей, способного довести до отчаяния и человека и зверя.

Стоит ему облепить человека, — и он способен до самоубийства дойти. Я еще находился под свежим впечатлением недавнего рассказа одного моего знакомого о нападении на него «гнуса» (т. е. слепней, оводов, комаров и мошки) в степи.

Он был уже приблизительно верстах в пяти от своего становища, когда подвергся его нападению. Гнус буквально облепил его лошадь и его самого. Он рвал на себе тело от боли, давил их целыми сотнями, но тучи этих кровопийц не уменьшались. Все его попытки ускорить бег своей лошади не повели ни к чему.

Лошадь, как исступленная, поднималась на дыбы, вздрагивала всем своим телом, ржала от боли, наконец, как безумная бросилась на землю, придавив своего всадника, и с диким ржаньем стала кататься по ней. «Казалось, она рыдала», — говорил мне знакомый.

Всадник почти лишился чувств от боли и бешенства. Все тело его в какие-нибудь полчаса превратилось в сплошной волдырь, лицо, руки и шея распухли, глаза почти скрылись за вздутыми веками, а гнус все продолжал его жалить. И этот человек, который не раз видал смерть пред своими глазами, этот бесстрашный, отважный мужчина, ходивший в одиночку на тигра, стрелявший, случалось, и в барса, — как ребенок, заплакал от укусов ничтожного гнуса.

Неизвестно, чем кончилось бы это приключение, если бы проезжавшие мимо манзы не развели «дымокура»[47], разогнавшего гнус, и изъязвленные, покрытые ранами и свежей кровью всадник и лошадь не перевели духа.

Гнус, не дающий покоя ни одному живому существу в жаркие дни уссурийского лета, является одним из серьезных препятствий для развития здесь скотоводства, так как в течении почти целого лета, пока стоит жаркая погода, скота нельзя выпустить на пастбище, и приходится держать его в закрытых хлевах, вокруг которых днем и ночью для отражения гнуса нужно постоянно в порядке держать дымокуры.

Этот бич так невыносим для скота, что он обыкновенно за лето, когда, собственно, только и мог бы набраться жизненных сил, страшно худеет, и только к осени, с исчезновением гнуса, начинает жиреть и поправляться.

До какой степени самозабвения гнус может доводить животных, даже наиболее осторожных, можно судить по следующему замечательному случаю, сообщаемому г. Венюковым. «Я видел, — рассказывает он, — одну дикую козу, которая дозволила подойти к себе стрелку не более, как на десять шагов, именно потому, что была в совершенном беспамятстве от его укусов».

С чувством необыкновенного облегчения подъехали мы к станции, вокруг которой там и сям дымились костры для отражения гнуса. К счастью, никто из нас, кроме лошадей, не пострадал; ямщика только покусало немного. Однако, продолжать своего путешествия дальше мы уже не решались. Решили пересидеть на станции, пока скроется солнце. Правда, с наступлением ночи являются на смену слепням и оводам — комары и мошка, но укусы их уже не так жестоки и мучительны.

Загрузка...