Посьет — главный административный центр всего того округа, по которому я ехал с тех пор, как высадился с катера на уединенный берег Японского моря, расположен в глубине одного из обширнейших на всем побережье Уссурийского края заливов того же имени, глубоко вдавшегося в материк и образовавшего собой бухты Палладу, Экспедиции и Новгородскую гавань.
Когда глядишь на него с моря, то он не производит особенно благоприятного впечатления. Совершенно голые и безлесные берега, высокие гранитные скалы, глубокие каменные ущелья, покатые, террасообразные горы, — вот фон, на котором раскинуты «мазанки», т. е. небольшие деревянные, главным образом, глинобитные строения, составляющие собой Посьет.
Самыми лучшими и красивыми являются казенные здания: провиантские магазины и казармы стрелковых батальонов. Возле них есть даже небольшой скверик, искусственно разведенный. Зато дальше, вплоть до виднеющихся с моря отрогов Сихотэ-Алиня, ни одно деревцо не оживляет пустынного, скучного и унылого ландшафта. Рейд хотя и оживлен китайскими джонками и корейскими шаландами, гавань хотя и кипит здесь деятельностью, но даже при свете восходящего солнца она не имеет такого уютного, красивого и привлекательного вида, как бухта Золотой Рог, бывший порт Мея, на берегу которого расположен Владивосток, не говоря уже о том, что, как это ясно даже для непосвященного, здешний рейд далеко не обладает такими стратегическими удобствами и далеко не так недоступен с моря, как рейд Владивостока.
А между тем, еще недавно, всего лет десять назад, Посьет мечтал не только затмить собой Владивосток, но даже покушался занять его место и быть вместо него главным оплотом на берегах Великого океана, для наших морских сил и для сухопутной обороны с тыла, от вечно грозящей Уссурийскому краю многомиллионной Маньчжурии.
В пользу Посьета очень долго подкупали его природные скалы, песчаные отмели, как бы самой природой указывавшие на место, где нужно строить военные укрепления и артиллерийские батареи. При этих условиях Посьет, действительно, обещал со временем сделаться «тихоокеанским Кронштадтом, но сооружение тех твердынь, при наличности которых Посьет мог бы занять такое место на дальнем Востоке, потребовало бы таких огромных затрат, что ему, в конце концов, предпочли Владивостокскую гавань, хотя и не обладающую природными скалами, но зато чрезвычайно удобную, просторную и хорошо защищенную с моря.
В настоящее время Посьет играет лишь роль простого урочища, военного форпоста на нашей южной границе и административного центра для округа его имени и потерял даже значение международного центра, которое отошло к находящемуся верстах в десяти от него урочищу Новокиевскому, — резиденции пограничного комиссара, у которого сосредоточиваются все наши сношения с Кореей и Китаем. Новокиевское предпочтено Посьету вследствие большей близости своей к китайской границе, по ту сторону которой в небольшом расстоянии находится маньчжурский город Хунь-Чунь, губернатор которого (фудутун — по-китайски) уполномочен Небесной Империей ведать все дела, возникающие из сношений его родины с Уссурийским краем.
Влияние близости корейско-маньчжурской границы наложило, однако, и на военный пост Посьет сильную печать, и путник, выходящий на его каменистые и песчаные улицы, уже с первых шагов чувствует, что Китай и Корея — не за горами отсюда.
Обывателей-русских (не считая, конечно, солдат) на местных улицах почти совсем не видать, как, впрочем, и в большинстве прочих военных урочищ, рассеянных по Посьетскому округу. Куда бы ни пошли вы, вы всюду встречаете медленно и сосредоточенно, точно в раздумья, шествующего — обыкновенно по самой середине улицы — корейца в его неизменном белом саване, или плутоватого, хитрого манзу с неизменной подобострастной улыбкой на желтом, лимонного цвета, лице.
Корейцы и манзы — главные аборигены Посьета, в массе которых теряются одинокие фигуры русских поселян и торговцев. Да их здесь, впрочем, и не особенно много: вся торговля, все промыслы, все ремесла — в руках у сынов Небесной Империи.
Путешественнику и туристу бросается здесь, между прочим, в глаза одно любопытное обстоятельство. Кажется, нигде больше в крае не приходится встречать столько стриженных «в скобку», по положению, т. е. крещеных корейцев, как здесь. И это тем более поразило меня, что в двух шагах отсюда находится неприветливая отчизна их, сурово, строго и беспощадно карающая измену древним обычаям и древней религии.
Впрочем, это все русские подданные, порвавшие уже, по крайней мере, наружно, по необходимости, всякую связь со своей родиной.
Совершенно другое впечатление производят здешние, посьетские, т. е. пограничные манзы. Если даже во Владивостоке, вдали от родины, они свято держатся всех своих верований и обычаев, если даже в глубине уссурийской тайги, на берегах Татарского пролива, если даже будучи сосланы в каторгу на Сахалин, они до гробовой доски остаются китайцами и в своем сердце хранят неизменную верность и рабскую преданность своей суровой отчизне, — то здесь, вблизи своей родины, они еще более ревниво, чем где-либо в другом месте, оберегают свой внутренний мир, свои обычаи, верования от всякого влияния русских.
Вообще говоря, в крае не редкость встретить корейца, принявшего не только наружно, но даже внутренне европейское обличье. Другое дело — сыны Небесной Империи. Я знал китайцев, живших по двадцати лет во Владивостоке, сжившихся и сроднившихся с ним, пустивших в нем глубокие корни, приобретших недвижимые имущества, — казалось бы совершенно слившихся с краем, его культурой и его населением, но, вместе с тем, каждый из них хранил в своем сердце такую привязанность к родине и своему культу, что без ужаса не мог бы подумать о том, чтобы сложить свои кости в земле, которая пригрела его.
— Здесь все хорошо, я — почти русский, но... умереть я должен в Китае, — говорил мне один китаец, проживший безвыездно в крае двадцать пять лет.
Крещеного китайца, китайца в европейском костюме, китайца, переставшего брить свою голову и обрезавшего свою длинную косу, китайца, перешедшего в русское подданство[74], — на всей территории Уссурийского края так же бесплодно искать, как бесплодно искать жирафа в уссурийской тайге.
Каждый китаец считает свое пребывание вне родины временным изгнанием и где бы он ни был, куда бы ни пошел он, в какие бы условия жизнь ни поставила его, с кем бы его жизнь ни столкнула, — китаец везде остается китайцем и всюду он вносит свой культ, свою косу, свою религию, свои понятия, обычаи, взгляды и нравы и всюду же ему сопутствует неизменный аромат черемши, которым он насквозь пропитан.
История нашего юного и многообещающего края знает только один случай перехода китайца в российское подданство, имевший место три года назад в резиденции генерал-губернатора Приамурского края, — Хабаровске. Этот случай произвел, говорят, потрясающее впечатление на все манзовское население области. Да и есть им отчего приходить в изумление. Ведь в данном случае речь идет не о простом переходе иностранца в подданство другой державы, а об отречении от самого культа и родины. С ренегатом в Китае расправа короткая: его ждет на родине кол или плаха за городскими воротами.
Случай этот тем более поразителен и тем большее впечатление производит на китайскую массу, что в данном случае, речь идет не о простом нищем, кули, которого могла бы к такому роковому и бесповоротному шагу побудить нужда, — а об известном всей области Ти-фон-тае, нажившем миллионы на тихоокеанской окраине и считавшемся одним из первых по богатству людей не только среди своих соплеменников, но и среди всех вообще обитателей края.
Как сообщает одна из местных газет (случай этот произошел вскоре после моего отъезда из края), Ти-фон-тай, давнишний житель области, еще при покойном генерал-губернаторе, бароне Корфе, ходатайствовал о принятии его в русское подданство, но ходатайству этому не было тогда дано хода, так как просителю объяснили, что «для фактического перехода в подданство он должен обрезать себе косу». Так, по крайней мере, было выражено на втором хабаровском съезде при выяснении общего вопроса о проживающих в крае китайцах, которые пожелали бы сделаться русскими подданными (кроме этого, предъявлялось тогда требование обязательного крещения и женитьбы на русской).
Так как коса в глазах китайцев служит внешним признаком человеческого достоинства и лишение её считается опозорением, то поставленное Ти-фон-таю условие заставило его отказаться от своего ходатайства.
С приездом в Хабаровск нового генерал-губернатора (г.-л. Духовского) Ти-фон-тай возобновил свое прежнее ходатайство, заявив, однако, что обрезать косы он не может. На этот раз ходатайство его было уважено.
В официальном органе генерал-губернатора («Приамурские Ведомости») указаны основания, послужившие поводом к удовлетворению ходатайства Ти-фон-тая и характеризующие, между прочим, те условия, при каких делается возможным переход китайцев в русское подданство. Оказывается, что Ти-фон-тай, обращаясь к генерал-губернатору с ходатайством о принятии его в русское подданство, предъявил законным образом составленное духовное завещание, которым все свое огромное состояние завещал сыну, родившемуся и воспитывающемуся в Хабаровске, крещенному по обряду православной церкви. В случае же смерти сего последнего бездетным, состояние Ти-фон-тая, за обеспечением пожизненно двух его супруг, обращается на благотворительные дела в Хабаровске: православные церкви, больницы, школы и т. п.
Сообщая эти подробности, официальный орган прибавляет от себя: «Нам известно, что упомянутые условия, а также и прежде проявляемая готовность Ти-фон-тая содействовать своими посильными средствами всякому благому делу, как, например, при сооружении в Хабаровске православной церкви, дома инвалидов и проч.. и послужили главной причиной благоприятного разрешения его просьбы и что другие китайцы могут, по примеру Ти-фон-тая, ходатайствовать о принятии их в русское подданство только в том случае, если будут известны с такой же хорошей стороны, как и г. Ти-фон-тай и представят гарантию в том, что их нисходящий род сольется нераздельно с коренными русскими людьми».
Это разъяснение знаменует собой, по-видимому, новую эру для китайцев и поворот в господствовавших до этого времени взглядах на китайское население, права которого до сих пор с каждым годом все более и более суживались и ограничивались, и самая оседлость которых в крае, в таком или ином виде, признавалась безусловно нежелательной.
Так, еще на втором хабаровском съезде (1886 г.) высказано было положение, определившее на все последующее время судьбу китайского вопроса в крае, что «вообще китаец вреден» и он «может быть терпим, лишь пока есть надобность в нем», что же касается ассимиляции его с русским населением, то она даже «нежелательна»: ассимилированный китаец сделается, будто бы, кулаком для русского населения и подчинит его экономической зависимости от себя.
«Мы здесь в крае, — заявил на этом съезде один из членов его, — на аванпостах; но мы недавно пришли сюда и еще не устроились; работы нам предстоит еще много. Мы переселяем сюда русских людей, преимущественно земледельцев, у которых работы много, а, следовательно, нам нужна рабочая сила... Необходимо, поэтому, дать китайцам возможность сперва устроить нас, а потом уже можно принимать против них меры».
Но, по-видимому, в последние годы взгляды на китайцев начинают немного смягчаться, и нетерпимость к ним уже начинает терять свой прежний абсолютный и безусловный характер. Условия ассимиляции, однако же, таковы, что едва ли масса китайского населения сольется когда-нибудь с русскими обитателями окраины, и улицы наших урочищ еще долго будут сохранять физиономию чисто китайского поселения.
Странное впечатление производят, между прочим, улицы наших пограничных постов и урочищ на человека, впервые попадающего на них. Блуждая между местными низкорослыми мазанками, как-то совершенно забываешь о существовании целой половины рода человеческого: женщин мне видеть здесь вовсе не доводилось, словно их совсем не существует на белом свете.
Я нисколько не удивлялся, конечно, что не видел здесь китаянок: путешествующему по Уссурийскому краю их нигде не приходится видеть, так как суровые китайские законы, под угрозой смертной казни и запрещения погребения на родной земле, не дозволяют вывозить эмигрантам за пределы Китая своих жен, дочерей, сестер и детей. На всей территории Уссурийского края насчитывается, кажется, не более двух или трех китаянок, живущих во Владивостоке.
Отсутствие женщин и детей кладет, поэтому, какой-то особенный суровый отпечаток на китайские кварталы. Глухо, пустынно и мертвенно там. Не слышно детского лепета, не видно детской возни. Могильной тишины, висящей в спертом и душном воздухе туземных кварталов, не нарушают детские голоса.
Кажется, словно путешествуешь по какому-то своеобразному кладбищу, по которому блуждают одинокие, молчаливые тени людей, напоминающих своим иссохшим пергаментным видом живые мощи.
К этому зрелищу я уже привык во Владивостоке, и не это, конечно, удивляло меня. Меня приводило в недоумение то обстоятельство, что корейские кварталы в Посьете так же безмолвны и пустынны, как соседние манзовские; между тем, тут же рядом я видел немало корейцев, остриженных «в скобку» и, следовательно, открыто и, по-видимому, навсегда порвавших всякие связи с прошлым, а стало быть, и с обычаем, запрещающим женщине показываться на улице.
Продолжительное пребывание в крае разрешило впоследствии мои недоумения, а близкое знакомство с «отшельниками» убедило меня, что в указанном явлении не было, в сущности, никакого противоречия.
Кореец веками привык смотреть на женщину, как на существо бесконечно низшей породы. И эти понятия так глубоко вросли в сознание людей этого племени, что каких-нибудь нескольких лет, проведенных ими в другой обстановке, еще слишком недостаточно для того, чтобы произвести коренной переворот в их взглядах вообще и в их взглядах на женщину в частности. Отсутствие «шишек» у них и их принадлежность к христианской религии ничуть не противоречат высказанному выше положению. Принадлежность их к чуждой, иноземной культуре, — определяемая пока лишь этими внешними (и притом обязательными) признаками, — принадлежность пока чисто внешняя и наружная. Внутреннего мира корейца эта необходимая и обязательная уступка установленным на окраине требованиям не изменила[75], и он остался по-прежнему существом, вполне обособленным и по своему языку, и по своим обычаям, и по всему своему мировоззрению.
Да притом же здесь, в Посьете, неблагоприятным фактором в этом отношении является слишком большая близость к границе, благодаря чему связь эмигрировавшего корейца с своей родиной и оставшимися там родными и родственниками никогда не прекращается, и корейцы, невзирая на свои остриженные головы и кресты, в сущности ничем не отличаются от своих родичей, живущих по ту сторону Тюмень-Улы[76].
Близость Кореи и особенно Китая дает себя, впрочем, чувствовать здесь в пограничных урочищах не одним этим. То чума, то сибирская язва, то, наконец, конокрадство постоянно напоминают жителям пограничных округов и участков о том, что за близкими горами Сихотэ-Алиня процветает не потухающий никогда очаг всяких зараз и скотских падежей. И не только пограничный округ, но весь край сильно страдает от этого соседства, которого избежать нет никакой возможности.
Единственным средством для избавления населения от этих бичей было бы совершенное прекращение прогона скота и лошадей из-за границы, — но это значило бы лишить край и его население живого инвентаря и мяса. Дело в том, что в виду только что начинающегося заселения края скотоводство еще не могло, конечно, здесь принять столь значительных размеров, чтобы для обывателей получилась возможность не прибегать к помощи наших соседей, являющихся в торговых сношениях с нами, по преимуществу, именно поставщиками мяса, рогатого скота[77], свиней, лошадей и даже домашних птиц. В соседних же странах эпидемические болезни не прекращаются, да не прекратятся, вероятно, до тех пор, пока они не станут смотреть на падежи, как на несчастье. Притом же, наши западные соседи, отличаясь крайней небрезгливостью, преспокойно едят падаль и пускают в продажу мясо павшей скотины. Недалеко от Посьета, близ Новокиевского, являющегося главным пунктом для прогона скота, нами устроены, правда, два карантина, но, при известных уже читателям естественных свойствах китайской границы, китайцы и корейцы всегда находят возможность, невзирая на чрезвычайно строгие меры надзора, тайно прогонять скот в наши пределы, — и последствия этого бывают крайне печальны для нашей окраины.
Зараза с поразительной быстротой распространяется по всей территории окраины, не щадя ни одного уголка. Рогатый скот иногда валится тысячами, лошади падают в упряжи среди дороги, и почтовые тракты усеиваются трупами павших животных. Доходит иногда до того (как это было, например, всего два года назад за Никольским), что на всех притрактовых почтовых станциях падают все лошади, содержатели станций бросают свои жилища, и в некоторых местностях края на долгое время прекращается всякое сообщение.
Три года назад, вследствие сильного распространения сибирской язвы на лошадях, прекратилось всякое сообщение между Хабаровском, резиденцией генерал-губернатора, и Владивостоком. На других трактах, за гибелью всех почтовых лошадей, передвижение совершалось на быках, а кое-где и вовсе пешком.
Эти страшные гости, чума и сибирская язва, ежегодно посещающие нас из Маньчжурии и соседней Кореи, держат в паническом страхе местное население, и бывают времена, когда скот и лошади в течении лета вовсе не выгоняются на пастбища и держатся в закрытых хлевах: эта мера является единственным средством уберечь лошадей от заразы, заносимой и разносимой по всему краю корейцами и манзами.
Самое печальное во всем этом то, что борьба с этими страшными бичами, поглощающими ежегодно не одну тысячу голов лошадей, скота и даже свиней, совершенно бесплодна, так как в Корее и Маньчжурии, как я уже упоминал, никогда не потухает очаг заразы. Уберечься же от занесения её в наши пределы нет никакой возможности, какие бы строгие меры ни принимались для этого: китайско-корейская граница тянется на протяжении семисот верст (с юга на север) и представляет собой сплошные хребты, поросшие вековым лесом, что делает совершенно невозможным надзор за ней и создает условия, чрезвычайно благоприятствующие контрабандному проходу и прогону скота. Действительно, где уследить не только одинокого манзу, но даже целый гурт скота, пробирающийся по ущельям в лесу или по одним лишь бродячим китайцам известным таежным дорожкам и звериным тропам! Не один десяток лет еще потребуется для того, чтобы изучить до мельчайших подробностей все тропинки на этой 700-верстной гористой лесной полосе, отделяющей край от Китая!
От тех же бичей немало страдает и домашняя птица: мор косит птиц до одной, и это — обычное явление здесь. Вот, почему здесь, между прочим, так мало распространено разведение птиц и вот почему домашние птицы так дороги здесь: индейка стоит, например, во Владивостоке до 14 рублей! Умирают они массами и часто внезапно, по преимуществу от холеры и от дифтерита, распространяемого также тайно проносимыми корейскими и китайскими птицами. Болезни эти (особенно первая) отличаются своим поразительно быстрым течением, и подвергаются ей гуси, индейки, куры и утки. Мне самому пришлось однажды наблюдать внезапную смерть петуха от холеры.
Еще за час до своей смерти он был совершенно здоров и, гордо подняв свою голову, бродил по обширному птичьему двору, озирая подвластное ему птичье царство. Вдруг на одном повороте он внезапно остановился, распустил свои крылья, поник головой и сделался чрезвычайно печальным. Прошло около часа, и уже наступила агония: его гребешок посинел, зоб сильно вздулся, шея искривилась, перья взъерошились и из горла вылетали сухие звуки, похожие на всхлипывание. Полчаса спустя он был уже мертв. Не прошло после этого и трех-четырех дней, как от всего обширного птичьего царства не осталось следа.
Местные жители так привыкли к этому злу, что вовсе и не разводят у себя домашней птицы и путнику здесь ни в одном поселении не доводится видеть бродящих по улицам стай уток, кур и гусей.
Впрочем, местные жители в этом и не испытывают существенной необходимости: та же тайга и безлюдность, которые создают благоприятные условия для перенесения заразы из соседних государств и лишают местного обывателя последней утки и курицы, сторицей вознаграждают его, посылая ему взамен их мириады глухарей, тетеревов, дроф, куропаток и особенно — великолепных фазанов, не говоря уже об обилии оленей и коз, которых здесь разве только ребенок не бьет целыми десятками.
Особенно много фазанов; они водятся здесь всюду: в тайге, в притаежных степях, на полях переселенцев-новоселов и даже в постах, хуторах и урочищах, которые они буквально осаждают летом и осенью, забираясь на крыши хуторских надворных построек и производя там чувствительные опустошения.
— Чистая беда, — говорил мне один новосел, недавно поселившийся в крае, — чистая беда от фазанов, совсем одолели: все «стрехи» (крыши) испортили.
Как много их здесь, я убедился уже во второй день приезда в Посьет. Один солдат, незадолго до моего приезда сюда, в течении трех недель убил в окрестностях этого поста тысячу триста фазанов!.. Это количество казалось бы мне совершенно невероятным, если бы я раньше этого, во время одной из поездок по Уссурийской железной дороге (за Никольским), не видел собственными глазами, как машинист и кондуктор с паровоза и вагонов стреляли тех же фазанов на ходу поезда.
Европейцу представилось бы иногда здесь и еще более невероятное зрелище. Рядом с поездом, как только он входить в тайгу, мчатся нередко дикие козы, как бы вперегонки с ним, при каждом свистке паровоза делая уморительные прыжки на бегу.
Безлесный, лишенные растительности окрестности Посьета не долго привлекали к себе мое внимание. Имея еще много свободного времени впереди до отхода парохода во Владивосток (обратно я предполагал возвращаться морем), я решил съездить в урочище Новокиевское, находящееся близ самой маньчжурской границы[78], верстах в десяти от Посьета.
Грустное впечатление производит на путника южное побережье Уссурийского края! Любитель природы и её красот найдет здесь немного для себя интересного, и только виднеющиеся вдали, с запада, пограничные горы привлекают к себе взор путешественника своим вековым лесом, венчающим их вершины и склоны. На всем остальном побережье — бесконечная, заунывная ширь оголенных пространств. Время, «палы» и туманы уничтожили здесь все деревья, всю зелень — до последнего листика.
Среди всего этого голого, безлесного ландшафта глаз настолько привыкает к отсутствию растительности, даже кустарниковой, что несколько уцелевших от «пала» молодых, тощих деревьев на берегу тихо журчащего придорожного ручейка невольно обращают уже на себя все внимание зрителя. Но эти оазисы здесь очень редки. Пустынный, безжизненный ландшафт оживляется изредка только перелетом диких гусей. Вот, потянулась к северу стая гусей строем клина, оглашая воздух своими странными, резкими криками. Взор одинокого путника ревниво следит за полетом её, пока она не превратится в точку и не исчезнет из глаз за горизонтом. Мыслью уносишься далеко за пределы окраины, и когда вокруг снова становится тихо, начинаешь еще больше, сильнее чувствовать, что ты здесь один, далеко от родины, — один, наедине со своими мечтами...
Новокиевское, куда я вскоре приехал, мало чем отличается от Посьета. Впрочем, все урочища так похожи одно на другое. Те же «мазанки», те же корейцы и манзы, то же отсутствие детей и женщин: бродишь по улицам, как по кладбищу. Тоскливо, монотонно и скучно живется немногим европейцам, волею судеб поселившимся здесь. Жизнь протекает здесь вне всяких общественных интересов, без всяких даже личных удобств, в непрерывной борьбе с природой, среди длиннокосых манз и стриженых корейцев.
Здесь — настоящее царство глуши, царство окраины.
На одной из улиц я натолкнулся на печальную процессию. Хоронили молодого самоубийцу, всего два-три года назад приехавшего сюда из Европейской России.
За гробом шла немногочисленная толпа, видимо, сильно подавленная этим грустным событием.
Самоубийства везде, конечно, случаются, по нигде в другом месте эти печальные явления не возбуждают в окружающих столько тягостных дум, сколько здесь, на далеких берегах Великого океана.
Процент самоубийств здесь чрезвычайно велик, случаи добро вольного прекращения жизни здесь чрезвычайно часты. Чуть ли не каждый месяц уносит в могилу какого-нибудь несчастливца в том или другом пункте обширной территории Южно-Уссурийского края. Местному обывателю часто приходится здесь производить роковые подсчеты.
В этих грустных и прискорбных явлениях, сделавшихся как бы нормальными под небом Южно-Уссурийского края, особенно резко сказывается давление окраины, испытываемое всяким, кому приходится жить здесь более или менее продолжительное время...
Жизнь на окраине складывается для колониста совсем не так, как на оставленной им родине. Человек, привыкший жить в Европейской России, попадает здесь в совершенно иную обстановку дышит здесь другим воздухом, видит другое небо и солнце, живет с другими людьми.
Здесь (особенно — в уединенных постах и урочищах) встречают его дикая природа побережья Великого океана, тяжелые условия жизни, лишение многих элементарных удобств, без которых немыслимо человеческое существование. Ему приходится жить здесь бок о бок с дремучей тайгой, вдали от людей, в полном подчас одиночестве, или — еще хуже — в обществе немногих людей, объединяемых лишь общностью места, — людей недоразвитых, полу-культурных, чуждых понятия о долге, — людей, обладающих лишь грубыми инстинктами да беспредельной жаждой наживы. Шайки отважных и дерзких хун-хузов, скрывающихся в окрестных трущобах, барсы и тигры, притаившиеся в ближайших лесах и от времени до времени делающие набеги на человеческое жилье, беглые каторжники, подчас осаждающие дороги и таежные тропы и, наконец, этот мертвящий, гнетущий туман, парализующий даже развитие растений и скрывающий от глаз европейца на долгое время весь Божий свет, — все это дополняет картину тех условий окраинной жизни, с которыми европейцу приходится считаться здесь долгие, долгие годы.
Изолированный от всего внешнего мира, предоставленный самому себе, не находя сочувствия и поддержки в окружающих, лишенный, наконец, родных и семьи[79], — европеец склоняется под гнетом окружающей его обстановки и, не умея совладать с своей волей и нервами, ищет разрешения всех своих мук в револьвере.
Тоска по оставленной и недосягаемой для него родине занимает не последнее место в ряду причин, содействующих роковому исходу.
Только тот, кому приходилось долго прожить на окраине, знает, какое ужасное состояние приходится переживать человеку, зараженному этой болезнью. Тоска по родине — это яд, отравляющий здесь, на окраине, все существование приезжих людей. Тоска по родине — это беспрерывное, всепоглощающее страдание, затмевающее в одержимом им все желания, помыслы, чувства... Чисто стихийное пьянство, сумасшествие или самоубийство являются лишь неизбежными последними актами его.
Единственное средство избежать этих печальных последствий, — это бежать из окраины на родину или, по крайней мере, на юг, где солнце ярко светит и своими живительными лучами прогоняет недуг, порожденный окраиной. Это, однако, не для всякого и не всегда возможно: большинство обитателей урочищ — военные или гражданские чины, обязанные прослужить здесь известные сроки, раньше истечения коих перемена места службы совершенно немыслима.
...С грустью проводил я останки несчастного юноши. Бедный европеец! Ты ехал сюда, на чужбину, как и все мы — с самыми лучшими намерениями и надеждами: они не сбылись. Нашел ли ты хоть там, в другом мире, то удовлетворение, которого ты так страстно, мучительно, но бесплодно искал под неприветливым небом окраины!..
С невеселыми мыслями возвращался я с кладбища по заросшей чахлой травкой дорожке... У самого выхода мне показали еще одну могилу самоубийцы. Несчастный уже три года лежит под заросшим холмом, осененным покосившимся деревянным крестом. Когда я подошел ближе к могиле, то мне бросилась в глаза полустертая надпись, сделанная на кресте большими белыми буквами.
«Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас!» — с трудом прочитал я.
Я поспешил уехать обратно в Посьет...