Находящееся в центре «страны диких и дремучих лесов» селение Никольское, куда поздно вечером привез меня рабочий поезд Уссурийской железной дороги, не оставляет в современном путнике никакого сомнения в том, что царство могущественной «воцзи» ныне уже безвозвратно кануло в Лету.
Возникшее на развалинах старинной китайской крепости, о существовании которой напоминают ныне лишь сохранившиеся здесь кое-где небольшие рвы и валы, это селение является вполне сформировавшимся населенным пунктом в крае, еще малолюдном и почти незаселенном. После Владивостока — это, действительно, один из главных стратегических, коммерческих и торговых пунктов страны, чему сильно благоприятствует его географическое положение: оно находится в 100 верстах к северу от столицы Южно-Уссурийского края, в средине плодородной долины, на главном тракте, соединяющем далекую окраину с Европейской Россией.
В Никольском сосредоточены главные военные силы, здесь же находится резиденция командующего всеми войсками, расположенными в крае, сосредоточены главные депо и мастерские уссурийской железной дороги, здания которых вытянулись в ровную и внушительную линию двух и трехэтажных зданий близ вокзала; здесь же находится главная паровая мельница, перемалывающая для нужд казенных ведомств за десятки и сотни верст свозимый сюда местными хлеборобами хлеб; здесь есть даже церковь (во Владивостоке имеется всего один собор); отсюда же, главным образом и начинается та узкая полоса плодородной и доступной для возделывания земли, которая вплоть до озера Ханко (300 верст к северу) частью уже заселена, частью же только еще заселяется. Читателю ясно отсюда, какую значительную роль в крае играет это село, — одно из самых многолюдных после Владивостока.
На вид это обширное село, о переименовании которого в город давно уже поговаривают, не особенно казисто. Оно раскинуто при впадении небольшой речонки Супутинки в бурный Суйфун, на обширной равнине, некогда сплошь покрытой первобытной тайгой, а ныне совсем оголенной от леса усердными колонизаторами. Только кой-где на горизонте приходится встречать одинокие, чахлые деревца, покрытые скудной зеленью. В самом селе вы также почти напрасно искали бы растительности: на улицах — ни деревца, и только в немногих дворах сохранились небольшие сады и чаще всего — скудные палисадники.
Улицы села довольно широки, но, понятно, совсем не мощены, благодаря чему в летнюю пору, особенно в конце июля и августа, когда солнце здесь обыкновенно немилосердно жжет, приходится подчас просто задыхаться в пыли. Следует, однако, отметить, что обонянию путешественника здесь, как, впрочем, и везде дальше в хуторах новоселов, почти вовсе не приходится страдать: просторные дворы и глинобитные или деревянные одноэтажные домики, из которых состоит все село, очень опрятны, и глаз приятно поражает белая окраска жилищ местных обитателей, оживляемая зелеными ставнями.
Совсем другое впечатление производят местные манзовский и корейский кварталы. От удушливого, прогорклого запаха черемши; непривычному человеку почти совсем дышать невозможно. Внутрь же грязных и смрадных фанз и вовсе нельзя зайти. Я неоднократно пытался проникнуть в встречавшиеся мне по пути туземные фанзы, но это оказалось делом совсем невозможным: лишь только сделаешь несколько шагов внутрь полутемного обиталища местных аборигенов, как тотчас же чувствуешь, как невыносимо сдавливает виски, сердце начинает усиленно биться и почти в полуобморочном состоянии торопишься вырваться на свежий воздух. Особенно тяжелое впечатление произвели на меня жилища манз и корейцев, находящиеся на так называемом «манзовском базаре». Европейцу, привыкшему к сравнительному благоустройству своих поселений, трудно представить себе что-нибудь-мрачнее, безотраднее и ужаснее этого места, по справедливости называемого многими «манзовским адом». Это какая-то сплошная клоака, пышущая в лицо едким, пронзительным зловонием, задолго до приближения к ней предупреждающим путника, что всяк, сюда идущий, должен оставить всякую надежду найти что-либо подобное тому, к чему он привык в мало-мальски благоустроенном обществе. Как ухищряются обладатели местных «адиков» жить в них, — эту тайну никому еще не удалось разгадать.
Местной администрации этот «ад» — и в буквальном и в переносном смысле — доставляет немало хлопот и, все-таки, дело оздоровления его является, кажется, одним из самых проблематичных в свете: ни увещания, ни угрозы, ни внушительный процент заболеваний среди обитателей местных кварталов, — ничто не в силах упорядочить эту клоаку, ничего подобного которой мне не приходилось видеть нигде в другом месте окраины, кроме неприютной и неприветливой родины подданных богдыхана. Только позже, в Шанхае, в наиболее бедных туземных кварталах этого миллионного города, мне пришлось еще раз натолкнуться на такую же зловещую обстановку, какую я раньше видел здесь, в этом «манзовском аду».
Исключительные условия, в которых находятся обитатели только что описанных мной кварталов, объясняются тем, что здесь ютится, главным образом, беднота, путем невероятных усилий и ухищрений умудряющаяся перебиваться с риса на воду. Не до забот о соблюдении санитарных и гигиенических условий этим людям, которым, по местным условиям, так трудно дается насущная горсть риса. Присущая, впрочем, всей этой расе нечистоплотность играет, конечно, не последнюю роль в данном случае.
Немного более удовлетворительными в санитарно-гигиеническом отношении являются помещения туземных официальных учреждений: — китайского и корейского «общественных управлений». но и тем, конечно, весьма далеко до самого скромного идеала благоустройства. Все ж таки, здесь есть хоть возможность перевести дух и отдохнуть, опомниться от того глубоко печального зрелища, какое представляет собой донельзя скученный и загаженный «манзовский базар».
Как приятно зато через два-три квартала от этой клоаки очутиться у японца Каваи! Он живет всего в двух-трех шагах от «манзовского ада», в такой же низенькой, в землю вросшей бревенчатой фанзе; он так же беден, как и только что оставленные мной соседи его, пожалуй, еще беднее их, так как ему приходится своим единоличным трудом содержать при себе большую семью, от которой все те избавлены по законам своей страны, — а, между тем, какой поразительный контраст между трудолюбивым японцем и родственными ему и по духу, и по культуре и по самому происхождению представителями монгольской расы! Как здесь чисто, уютно, опрятно! Как бедно, но в то же время кокетливо убрано его более, чем скромное жилище и как все это непохоже на то безотрадное зрелище, свидетелем которого мне пришлось только что быть. Есть что-то трогательное в этой беззаветной любви к чистоте и порядку, уживающейся в этой расе иногда наряду с самой беспросветной нуждой. Японцы — и мне в этом приходилось убеждаться как впоследствии во время моих странствований по островам японского архипелага, так и раньше, во время посещения их на чужбине, на нашей окраине, — обладают удивительным уменьем соблюдать опрятность (и даже с явной претензией на щегольство) в самой, по-видимому, неподходящей, для этого обстановке. Это заметно преобладающее в этой расе стремление к корректности, чистоте и порядку создало даже особую поговорку, пользующуюся большой популярностью среди японцев и объяснившую мне впоследствии многое в их характере: «стоит только один раз, — говорят они, — «ступить в грязь, чтобы уже никогда не избавиться от её следов».
Японцев в Никольском, как и вообще во всем крае, не особенно много, — всего несколько сот семей; все это, главным образом, ремесленники, а не торговцы: столяры, башмачники, портные, плотники и т. п. В противность китайцам и корейцам, они живут не отдельно сплоченными бессемейными массами, а отдельными семьями, разбросанными там и сям по всему обширному поселению. Отличаясь неизмеримо большей терпимостью, чем родственные им расы, надменно замкнувшиеся в гордом презрении ко всему остальному миру, японцы, напротив, обнаруживают большую готовность ассимилироваться, так или иначе, с господствующей национальностью и не только не чуждаются русского населения, но даже, по возможности, облегчают путь для взаимного сближения: они стараются говорить и говорят по-русски довольно сносно, перенимают обычаи, костюм у русских и т. д.
Вот, почему, посетителю Уссурийского края, привыкшему всегда и везде видеть здесь две резко обособленные, изолированные и даже подчас явно враждебные друг другу культуры и расы, — по отношению к японцам приходится приятно разочаровываться. Мне пришлось три года прожить на нашей окраине, и я не помню случая, где бы, в такой или иной форме и степени, проявился национальный антагонизм между русскими и японцами, между тем, в отношениях к китайцам и корейцам прискорбные недоразумения возникают на этой почве чуть ли не ежедневно и зачастую по самым ничтожным поводам.
Едва ли, как многие это утверждают, поведение японцев можно объяснить только присущим им материалистическим взглядом на вещи и исключительно присущим им в высокой степени политическим тактом, предписывающим им-де «во что бы то ни стало ладить с подданными страны, которая их приютила». Едва ли все их тактичное поведение в крае находит себе объяснение только в этих двух чертах, а не в особенностях их характера, по общим отзывам лиц, хорошо изучивших их, — терпимого, добродушного, уступчивого, неизменного при всяких условиях их жизни, куда бы ни занесла их судьба.
Неудивительно, поэтому, японцы пользуются всеобщими симпатиями и мало-помалу начинают играть все более и более заметную роль в крае, так сильно нуждающемся в рабочей силе, в добросовестных, трудящихся людях. Японская иммиграция, в сравнении с корейской и китайской, не достигает пока, правда, внушительных размеров, но все же в последние годы путешественнику по Уссурийскому краю приходится все чаще и чаще встречаться с оригинальным костюмом этих малорослых людей, — киримоном[136], так плохо приспособленном к местным климатическим условиям, особенно во время господствующих здесь зачастую зимней стужи и крепких морозов.
В общем, однако же, если исключить специальные туземные кварталы, занимающие, благодаря скученности своих фанз, лишь незначительную часть территории Никольского, — селение это производит впечатление русского поселения: хохлацкая «смушковая» шапка и свитка являются в нем преобладающими, особенно в праздничные и воскресные дни, когда со всей округи съезжаются на площадь русского базара крестьяне из окрестных деревень, привозящие сюда для продажи, главным образом, деготь, смолу и холст, скупаемые у них по преимуществу все теми же китайцами. В эти дни площадь русского базара представляет собой оригинальное и любопытное зрелище, и у зрителя получается впечатление настоящей ярмарки.
Корейцы с своими неизменными ганзами в зубах и в белоснежного цвета кофтах, китайцы с длинными косами, волочащимися почти до самой земли, в синих дабовых рубахах и вышитых туфлях, наконец, немногочисленные японцы и японки в живописных цветных киримонах и деревянных сандалиях («гета») на босую ногу, и, главным образом, русские крестьяне и крестьянки в смушковых шапках, юфтевых сапогах, очипках, запасках и плахтах, — все это толпится, снует, гомонит, торопится, торгуется выкрикивая для взаимного убеждения целые потоки отдельных слов, выражений и фраз на невозможно варварском, полурусском, полукорейско-китайском наречии.
Только и слышно:
— Капитана, «моя», «твоя», «ходи покупай есть», «моя десево плодавай», «обмани моя нету», «лутчи товали» и т. д., и т. д.
И это неизменно повторяется на разные лады во всех концах обширной базарной площади. Спокойнее всего держат себя корейцы, являющиеся сюда частью из праздного любопытства, частью для продажи накопленных запасов хлеба и пушнины, главным образом — соболей. Всеобщее оживление мало заражает их и разве только слегка нарушает их вечно созерцательное отношение ко всему окружающему. Подерется ли кто у них пред глазами, обидит ли кто, наконец, самого корейца, — он одинаково невозмутимо шествует по людной площади с заложенными за спину руками. Это странное создание, — дитя «страны вечных нищих», как будто совсем лишено нервов и крови. Вы точно видите пред собой не живых людей, а ходячих мумий; да и внешним видом своим они так похожи на высохшие скелеты. Глядишь на них, и в голову невольно закрадывается мысль, что им место не здесь, среди живых людей, а где-нибудь в музее или анатомическом театре.
Странная психика этих людей тем более непонятна, что жизненный путь их далеко не усеян розами, да и самые условия окраинной жизни вовсе не благоприятствуют созерцательному отношению к окружающей действительности или же развитию душевного покоя и равновесия в обитателях нашей дальней окраины. Здесь, вообще говоря (а инородцу, по многим условиям, в особенности), нужно держать ухо востро. Жизнь на окраине складывается, в общем, очень сурово для её обитателей. Самые обитатели края, особенно «старожилы» — народ, в большинстве случаев, «прожженный», как здесь выражаются, прошедший сквозь огонь, воду и медные трубы, — люд, испытавший на своей далекой родине немало несчастий, прежде чем решился пуститься в отдаленнейший край, обладающий всеми данными для того, чтобы закалить и очерствить сердце даже самого деликатного и сентиментального человека. Вечная война за существование, борьба с окружающей природой, людьми и зверьми наложила какой-то особенный, суровый отпечаток на вольных и невольных обитателей окраины. Строго говоря, здесь, ведь, все население, кроме обитающих издавна в глубине тайги гольдов и орочонов, — народ пришлый, бездомный, порвавший с Европой и далеко не всегда завязавший прочные связи с окраиной, на которую многим, волей-неволей, приходится смотреть не как на вторую родину, а как на злую мачеху.
Я имею особенно в виду ссыльнопоселенцев, играющих довольно видную роль среди русского населения окраины и дававших еще так недавно — до постройки железной дороги — тон и направление почти всей местной жизни, особенно в глубине хуторов, станиц и урочищ. Эти невольные обитатели, прошедшие суровую школу «Соколиного острова», попавши сюда в малолюдный край, населенный по преимуществу инородцами, и очутившись здесь сразу на полной свободе, притом же почти без всякого контроля извне, не могли, конечно, отказать в себе в удовольствии вознаградить себя, за счет инородцев, за многолетнее лишение свободы и благ, с ней сопряженных. Являясь сюда в качестве промышленников, купцов, ремесленников, вольных ходатаев, входя в непосредственное соприкосновение с туземцами, эти люди, лишенные вовсе понятия о законности, — люди, добродетели коих от пребывания на той стороне Татарского пролива не прибавились, а уменьшились, — вымещали, все на тех же китайцах и корейцах, все свои прежние, заслуженные или незаслуженные беды, не останавливаясь буквально ни перед чем на этом пути.
Первые годы после покорения края представляют собой поистине сплошной мартиролог, насчитывающий немало жертв и с той и с другой стороны. Жизнь инородцев, еще очень недавно, ценилась здесь поразительно дешево.
Старожилы рассказывают просто невероятные вещи. Говорят (точно указывают место и время, а подчас и имена действующих лиц), что в то недавнее, к счастью, навсегда уже минувшее время, здесь, местами и временами, между представителями обеих культур царила борьба, не на живот, а на смерть в буквальном смысле этого слова. Ни один одинокий манза, застигнутый в тайге или глухом перелеске ближе расстояния ружейного выстрела, не выходил живым после этой встречи. Эта охота по манзам велась, конечно, не без корыстных целей: охотник добирался до пояса своего противника, за которым, по своему обычаю, они носят все свое состояние. Правда, охотникам часто приходилось, разочаровываться в своих ожиданиях и не находить у манзы за поясом ничего, кроме кисета с манзовским табаком, довольно противным на вкус европейского обитателя. Эти разочарования не вели, однако же, к уменьшению жертв: жизнь манз, как я уже говорил, ценилась тогда невероятно дешево, и вероятно, немало полегло их, в ту пору, если судить по той массе трупов, которые теперь, уже спустя много лет, при проведении полотна Уссурийской железной дороги, находят там и сям в расчищаемой тайге.
С началом правильного заселения края, усилением войска, проведением дорог, улучшением путей сообщения печальные драмы, разыгрывавшиеся в чаще непроходимой тайги, отошли, конечно, в область преданий, правы обывателей смягчились, взаимные отношения конкурирующих рас заметно улучшились, — однако же, далеко не все еще сделано в этом направлении и, время от времени, правильное и нормальное течение окраинной жизни все еще нарушается иногда весьма прискорбными явлениями.
И едва ли жизни местного общества удастся войти в правильную колею до тех пор, пока окраина будет находиться под не прекращающимся воздействием питомцев такой испытанной школы, какой является «Соколиный остров», пока не будет прекращен сюда доступ ссыльного элемента, все более и более наводняющего ныне собой окраину. Край слишком еще молод для того, чтобы, поглощая в себе недоброкачественные элементы ссылки, способен был переварить их на свой лад и наложить на них свою печать. В действительности достигаются результаты, диаметрально противоположные. Попадая в здоровую общественную среду, ссылка вносит с собой такую деморализацию и порчу в здоровые понятия мирных обывателей, что является серьезное опасение за стойкость нравственных устоев самого общества.
Опасность и вред ссылки для края с этой стороны признается не только теоретиками и мирными обывателями: самое тюремное ведомство устами своих представителей (на Хабаровском съезде 1886 года) открыто высказывало убеждение в крайнем вреде ссылки и крайней шаткости элементов, вносимых ею в среду местного населения чрез посредство водворяемых здесь ссыльнопоселенцев, — людей, в подавляющем большинстве случаев, не способных к правильному труду и с крайне шаткой и условной нравственностью.
Отмена ссылки, прекращение доступа ссыльного элемента явились бы истинным благодеянием для молодой окраины, едва начинающей расправлять своя крылья (инородческое же туземное население края от этого особенно выиграет, конечно).
Жизнь здесь и без того нелегка. Пионеру-культуртрегеру приходится вести упорную борьбу со всевозможными препятствиями, в другом месте почти неизвестными.