Предполагая покинуть — и, быть может, навсегда — Уссурийский край, я в начале осени решил съездить за 240 верст от Владивостока в лагерь «Новоселье», месторасположение «железнодорожных каторжных команд», познакомиться с которыми раньше, в течении моего трехлетнего пребывания в крае, мне все как-то не удавалось.
Заручившись разрешением начальника каторги (он же инспектор по тюремной части при приамурском генерал-губернаторе) посетить «каторжные команды», а равно и бесплатным билетом на проезд по Уссурийской железной дороге до ст. Никольской, я в одно прекрасное августовское утро выехал из Владивостока рабочим поездом Уссурийской железной дороги.
В описываемое время пассажирское и товарное движение по Уссурийской железной дороге еще не было открыто, так как верхнее строение пути еще не было окончательно готово, путь был забалластирован на расстоянии всего нескольких десятков верст от Владивостока, и самая укладка рельсов была едва доведена до ст. Никольской. Официальное открытие так наз. «временного движения» предполагалось лишь спустя два-три месяца. Само собой разумеется, поезда (рабочие, балластные и служебные) крейсировали еще в высшей степени неправильно, стояли иногда по целым часам на пути, а иногда и вовсе возвращались обратно на станцию отправления, часто сходили с рельсов[150]. что, впрочем, не грозило большой опасностью в виду медленного хода поездов. Вагонов или каких-нибудь других приспособлений, которые защищали бы от непогоды публику, бесплатно допущенную к пользованию железной дорогой, никаких еще не было; в дороге, стало-быть, предстояло испытать немало мытарств, препятствий и затруднений, — тем не менее, я решился прибегнуть к услугам строящейся еще железной дороги, имея на то особые причины.
Для того, чтобы читатели поняли, почему я предпочел сомнительные выгоды переезда по строящейся еще железной дороге, я должен сказать несколько слов о существующих способах сообщения Владивостока с краем. Владивосток, как известно, является крайним на юге пунктом Восточной Сибири и расположен на южной оконечности полуострова, омываемого на юго-востоке — Уссурийским заливом Японского моря и на юго-западе — Амурским заливом, в который у основания полуострова впадает р. Суйфун, одна из немногих судоходных рек в крае. Сообщение Владивостока с краем поддерживается или субсидированным правительством частным пароходством по Амурскому заливу и далее по Суйфуну до ст. Раздольное, или же почтовым трактом, пролегающим по берегу Амурского залива. Говорить о преимуществах того или другого способа передвижения вряд ли возможно, так как оба одинаково неудобны, опасны и рискованны. Желающему ехать на пароходе нужно выехать из Владивостока в 7 ч. утра на небольшом морском пароходе «Новик», который доходит по Амурскому заливу до устья р. Суйфун. Здесь — первое и небезопасное приключение. Винтовое мореходное судно, особенно при свежем волнении, останавливается обыкновенно довольно далеко от устья реки в ожидании речного двухколесного судна «Пионер», долженствующего принять груз и пассажиров. При свежем ветре «Пионер» не решается подойти к «Новику» и пассажирам, volens-nolens, приходится, соблюдая возможную эквилибристическую ловкость, в открытом заливе, скакать в ялики, шлюпки и китайские шаланды, без устали танцующие и подпрыгивающие на волнах расходившегося залива, и переправляться на них далее к «Пионеру». Наконец, вы доехали не без опасности для жизни и риска для здоровья и уселись на «Пионер», — микроскопическое речное судно, лишенное даже примитивных удобств и приспособлений для пассажиров.
Движение здесь большое, особенно со времени сооружения Уссурийской железной дороги, и пассажиры буквально, как мухи, облепляют пароходик; не только сидеть, но и стоять негде. Река Суйфун, притом же, как уже знают читатели, страдает двумя недостатками: крайней извилистостью, или так называемыми здесь «кривунами», доходящими до того, что даже крохотному «Пионеру», огибая их, приходится ежечасно врезываться в противоположный берег носом, и мелководьем. Отсюда — ежечасные остановки и приключения: вас поминутно то ссаживают на берег, то вновь берут на судно, то заставляют перебегать на одну сторону, то на другую для поддержания равновесия судна и т. д., и т. д. без конца. С пассажирами-манзами и корейцами дело обходится проще. При нужде, их просто-напросто стаскивают прямо в воду (благо река не глубока) и заставляют оказывать посильную помощь дряхлой машине «Пионера», или же для облегчения судна их ссылают на тянущиеся сзади «Пионера» на буксире китайские плоскодонные шаланды с грузом. Но и здесь они не гарантированы от неизбежных случайностей. «Пионер» довольно дряхл, машина его еще древнее и справится с своей трудной задачей — доставить пассажиров и шаланды за 40 в. от устья реки до ст. Раздольной — ему редко удается. Обыкновенно он на первой же версте бросает одну шаланду, на второй — другую и т. д., пока, наконец, посеяв на своем пути все шаланды с имевшими несчастье попасть на них пассажирами, в глубокую полночь достигает ст. Раздольное, — и то не всегда: иногда он останавливается верст за 5 от пристани, и остальное расстояние до почтовой станции пассажирам предоставляется совершить по образу пешего хождения. Хорошо еще, конечно, если погода благоприятствует этому. Все же этот способ передвижения имеет многие преимущества перед ездой на почтовых.
Весь Южно-Уссурийский край испещрен отрогами главного горного хребта Сихотэ-Алинь, покрытого сплошным, первобытным лесом-тайгой. Почва здесь крайне скалиста, благодаря чему и дорога, почтовый тракт, проложенная в тайге, представляет собой такую кочковатую, неудобопроездную поверхность, решиться ездить по которой можно лишь в случае экстраординарной необходимости. К тому же традиционные почтовые тарантасы прямо-таки рассчитаны, как будто на то, чтобы, вымотать душу из несчастного седока, обреченного судьбой странствовать по Южно-Уссурийскому краю: тарантас, конечно, не рессорный, подпрыгивает, скачет по камням и кочкам, вас кидает из стороны в сторону, вы стукаетесь головой о деревянные стенки всегда поднятого верха тарантаса, извиваетесь в три погибели в тщетной попытке принять более удобное и менее опасное положение, — но все напрасно: избитый, полуживой вы еле добираетесь до станции, с тем, чтобы дальше снова подвергнуть свое тело и члены такому же добровольному мучительству и истязанию. У меня всегда на неделю расстраивались нервы после такого путешествия. Хорошо еще, если вы странствуете «по казенной надобности: вам и сена или соломы пощедрее подстелют в кибитке, и ждать на промежуточных станциях не долго придется. Я, к сожалению, мог, в данном случае, путешествовать лишь «по частной надобности» и, следовательно, должен был бы обречь себя на бесконечные, по сутки и по двое, остановки на каждой почтовой станции в ожидании свободных лошадей. Оценить все прелести этих стоянок может лишь тот, кому хоть раз пришлось побывать на уссурийских станциях; устроены они самым невозможным образом: отовсюду дует, приспособлений для ночевки никаких, и приходится растягиваться прямо на грязном, замаранном полу и отдать себя на съедение неисчислимому количеству всяких насекомых, в изобилии населяющих эти злополучные станции. В довершение всего — есть здесь, как опять-таки уже знают читатели, решительно нечего.
Почтосодержатели держат у себя провизии ровно столько, сколько нужно для собственного потребления, и если вам даже случится остановиться близ какого-нибудь хуторка или поселка, то ваше положение все же нисколько не улучшается, потому что зажиточные хуторяне с большим трудом и только за баснословно-дорогую цену продадут вам 1 фунт черного, полусырого хлеба, за 1 рубль серебром, например! Все бы это еще ничего, но в описываемое время ко всем указанным неприятностям присоединилась еще одна напасть: — шайка беглых каторжников, расположившихся верстах в 30-40 от Владивостока и не пропускавших ни одной почтовой тройки, особенно по ночам, когда даже старые и бывалые ямщики отказывались ездить. Убийства, грабежи и разбои на почтовом тракте были в это время самым обычным явлением[151].
Таким образом, как видят читатели, мне предстояло разрешить очень трудную дилемму: получить ли смертельную простуду на «Пионере», или подвергнуться риску быть убитым и ограбленным на «большой дороге» каким-нибудь беглым каторжником? Я предпочел отправиться в рабочем поезде Уссурийской железной дороги.
Усевшись на тендер паровоза (весь поезд состоял из открытых платформ, сидеть на которых было крайне неудобно, притом же солнце невыносимо жгло), я двинулся в путь.
Перегон до ближайшей станции (Подгородной) — один из самых лучших и удобных на всем пути до ст. Никольской. Местность здесь, — относительно, конечно, — наиболее ровная и пологая, полотно пролегает по самому берегу Амурского залива, горы, хребты, ущелья и лощины все отошли вправо и лишь кое-где поезду приходится огибать их, вздымаясь то на вершину утеса, висящего над заливом, то почти спускаясь к воде. Дальше — не то. Благодаря гористому характеру местности, испещренной большими и малыми, крутыми и покатыми, высокими и низкими отрогами горного хребта Сихотэ-Алинь, дорога, чем дальше, тем больше и больше изгибается и вьется и достигает порой таких закруглений, что длинный поезд еле умещается на них. Благодаря такому характеру местности и необходимости избежать сооружения тоннелей что в 1½ раза увеличило бы стоимость постройки железной дороги, — Уссурийская железная дорога представляет собой одно из довольно редких сооружений. Подъемы и уклоны здесь на всем протяжении достигают максимальных пределов, равно как и закругления почти везде достигают минимальных. Кроме того, благодаря сказанным выше условиям, максимальные подъемы и уклоны почти всегда совпадают с минимальными закруглениями, что обыкновенно избегается на прочих дорогах. Благодаря такому необходимому сочетанию, вызываемому независящими от строителей условиями, скорость движения поездов здесь никогда не будет превышать 15-20 верст в час, так как и при такой скорости, по отзывам местных инженеров, паровоз и вагоны (т. е. их колеса) на закруглениях «режут» рельсы, и требуется особенно тщательное прикрепление их к шпалам, для того, чтобы они не были сорваны с них. Само собой разумеется, и самый состав поездов, в силу описанных условий, здесь всегда должен быть меньше, в сравнении с поездами европейских «равнинных» железных дорог, так как, в противном случае, едва ли можно будет обходиться одним паровозом при подъемах, особенно товарных поездов, и придется, в этом случае, прибегать к так называемой «двойной тяге».
Около 3 часов дня мы доехали до первой крупной пассажирской станции «Надеждинской», где я рассчитывал пробыть несколько суток, прежде чем пуститься в дальнейший путь. Меня интересовал ход приготовлений к предстоящему открытию «временного движения», ожидавшемуся в ноябре, и я решил остановиться здесь на некоторое время. Тихо, бесшумно подошел паровоз к бревенчатому, вчерне отделанному перрону вокзала, лишенного еще и окон и дверей, и спустя десять минут я уже приближался к расположенной в полуверсте от него «казарме», предназначенной для дорожных мастеров и кондукторских бригад, а пока занимаемой начальником дистанции, инженером г. П.
Я попал сюда весьма неудачно. Все время дождь лил точно из ведра. Ручьи все разлились и совсем затопили окрестности. Все работы были, понятно, прекращены, да и сделанные уже к тому времени были во многих местах значительно повреждены. Бедный инженер г. П. разрывался на части и не знал, куда прежде направиться: в одном месте размыло насыпь, в другом обвалился откос, в третьем сорвало «конуса» у мостов и т. д. С каждым днем становилось все хуже и хуже. Поезда из Владивостока (рабочие и балластные), впредь до исправления повреждений пути, перестали крейсировать по линии; на близлежащем почтовом тракте также прекратилось всякое сообщение вследствие наступившей полной распутицы, — и мы очутились здесь точно в засаде.
Положение начало становиться тем более серьезным, что у нас иссякали немногочисленные запасы провизии, а помощи ждать было неоткуда. Мы, впрочем, благодаря изобретательности супруги г. П., кое-как справлялись с все время преследовавшим нас «легким аппетитом», но положение рабочих-манз (работы производились здесь китайцами) становилось поистине критическим. На всей станции к концу второго дня сохранилось лишь несколько фунтов риса, да около полу пуда картофеля, раздаваемого в микроскопических дозах рабочим-китайцам. Но что могла значить эта более чем скромная помощь, в сравнении с огромными требованиями почти целой сотни полуголодных желудков китайцев[152]!
Ио целым дням сидели они, не трогаясь с места, в своих насквозь промокших холщовых палатках, апатично уставившись в землю.
К утру третьего дня «рядчики» (т. е. хозяева китайских артелей рабочих) уже не решались оставаться в палатках и сочли более благоразумным убраться к нам во двор. По слухам, среди манз-рабочих царило сильное возбуждение, и наши рядчики опасались подвергнуться обычной своей участи... быть «немного повешенными».
Лишь к вечеру четвертого дня мы дождались рабочего поезда, на который мы накинулись, как настоящие таежные молодцы. Мало-помалу, все приходило в первоначальный вид, но я уже не мог оставаться здесь больше и на следующий же день отправился дальше, усевшись уже в вагон Уссурийской жел. дор., в котором застал довольно много пассажиров.
Несколько дней просидел я затем в с. Никольском, пока, наконец, мог выехать в Новоселье.
Лагерь Новоселье лежит в стороне от почтового тракта, в глубине непроходимой тайги, куда еще так недавно не ступала человеческая нога. Около ста верст приходится пробираться проселочной дорогой, по которой, на небольшом друг от друга расстоянии[153], расположены «урочища», т. е. хуторки новоселов-переселенцев из Черниговской губернии. Старейший из этих хуторков насчитывает своему существованию не более 5-6 лет. Поэтому все они и носят еще совсем скороспелый характер и напоминают собой пока скорее рабочие бараки или полуземлянки, чем благоустроенные села и деревни. Каждый хуторок состоит из 15-20 хаток, построенных обыкновенно где-нибудь на юру, близ речки или ручья и подальше от леса. Удаляться от леса побуждают новоселов лесные хищники: медведи и тигры, — особенно последние, причиняющие им немало бед. Официальная статистика насчитывает ежегодно не меньше 10-12 случаев нападения тигра на местные хуторские стада и даже на одиноко стоящие хижины хуторян. Нередки также случаи, когда тигр тащит ребят среди белого дня из деревни. Незадолго до моего проезда тигр, почти на глазах жителей хут. Монастырище, утащил старуху-крестьянку, имевшую неосторожность удалиться в поле на полверсты от деревни. Местность между хутором Монастырище и Халкедоном (10 верст расстояния) считается особенно неблагополучной в этом отношении. На половине дороги приходится проезжать одно особенно опасное место, — глухую, тенистую рощу, в которой находится логовище тигров; выгнать оттуда их весьма трудно, так как роща эта непосредственно соединяется с глухой, первобытной тайгой, тянущейся дальше на тысячу верст к востоку, вплоть до Татарского пролива, где, конечно, нет никакой физической возможности бороться с этим плотоядным животным. Все усилия окрестных хуторян заставили лишь хищников отодвинуть свою берлогу верст на 15 дальше к подножью главного горного хребта — Сихотэ-Алинь, но и отсюда они производят частые диверсии к почтовому тракту, как это доказал случай, имевший место всего лишь накануне, когда тигр, все в той же роще напал на почтовую тройку, везшую в тарантасе женщину с двумя малолетними детьми. Лошади шарахнулись в сторону, понесли, тарантас с разбега ударился о столетнее дерево и разбился в дребезги; искалеченные ямщик и седоки попадали в разные стороны и были уже на волосок от гибели; к счастью, тигр сам испугался произведенного им эффекта и убежал в лес. Такие события — здесь, как и в Посьетском и Сучанском округах, о чем мне уже приходилось беседовать с читателями, не редкость. За месяц до моего проезда в урочище Халкедон произошел такой случай. На самой окраине урочища одиноко стоит хижина новосела, не обнесенная ни забором, ни частоколом, как и все прочие хуторки, виденные мной на пути. В этой хижине обитало всего двое человек: старик со старухой. Однажды ночью старик просыпается от какого-то шума. Приглядывается (ночь была лунная) и видит, что у самого окна торчит морда тигра, пробующего лапой сдвинуть с места оконную раму и проникнуть внутрь хижины. Старик не растерялся, соскочил с полатей, взял стоявший возле печи «рогач» (т. е. ухват) и начал им тыкать в самую морду зверя, крича тем временем старухе, чтобы она подала ему ружье. Тигр только зарычал и продолжал нахально рваться в окно. Ушел он лишь тогда, когда старик выстрелил ему прямо в морду.
Обилие и наглость этих хищников держит население, в буквальном смысле, на военном положении. Без оружия ни один хуторянин не решается выйти даже за околицу. В открытое же поле выходят лишь значительными, вооруженными группами. Само собой разумеется, это обстоятельство ставит хуторян подчас в очень скверное положение и, по их собственным словам, является одним из крупных препятствий для правильного ведения хозяйства. — «И як бы вже воно добре жить було, як бы не оця звирюка-ламаза! — говорили мне местные хуторяне: — тыгры, та скаженни дорогы — тилько й болячки у нас», — добавляли они, впрочем. Дороги, проводимые ими же, здесь, действительно, невыносимы, особенно при малейшем дождике, что объясняется болотистым характером местности.
В последнее время крестьяне разных хуторов начали прибегать к взаимопомощи с целью борьбы с тигром. При первой же проделке тигра отдельные хутора соединяются вместе и устраивают организованные облавы на хищника, засады, раскидывают приманки и не складывают оружия до тех пор, пока не убьют его.
Этот способ борьбы не оказывается, впрочем, действительным, так как тигр очень хитер, туго поддается на приманку и обыкновенно уходит от своих преследователей в неприступную для них чащу тайги. Гораздо успешнее оказывается манзовский способ охоты за тигром, к которому кое-где уже начали прибегать и крестьяне и о котором мне ранее (в Посьетском и Сучанском округах) слышать не приходилось. Заключается он в следующем. Манзы забираются обыкновенно в тайгу, расчищают небольшую полянку и устраивают из бревен или молодых деревьев два сплошных концентрических частокола, вышиной от 2 до 3 саженей каждый, дабы тигр не мог ни перескочить внутрь, ни выскочить оттуда. В середину внутреннего, глухого частокола они опускают живого поросенка и в наружном частоколе проделывают отверстие, достаточное для того, чтобы тигр мог свободно пройти. Отверстие это защищено дверью на петлях, открывающуюся внутрь. Расстояние между обоими частоколами не более одного аршина и сделано с таким расчетом, чтобы тигр мог свободно подвигаться между ними, но ни в каком случае не мог повернуться в этом пространстве. С наступлением ночи поросенок, отчасти от голода, отчасти от страха, начинает кричать, и визжать, далеко оглашая окрестности своим писком, почти всегда привлекающим хищника. Тигр осторожно приближается к поросенку и, убедившись, что ему ни откуда не грозит опасность, подходит к частоколу. После долгих, но тщетных попыток разрушить преграду, он наталкивается, наконец, на дверь, открывает ее внутрь, входит в пространство между обоими частоколами и, сделав полный круг вокруг внутреннего частокола, сам же захлопывает дверцу, прижимая ее собственным телом, — и таким образом, сам устраивает себе западню, откуда выйти для него нет никакой возможности, так как повернуться в этом тесном пространстве ему нельзя и сколько бы он ни бегал в своем заколдованном кругу, отделенный лишь тонкой, но прочной перегородкой от поросенка с одной стороны и внешнего мира — с другой, ему уже не вырваться из западни. К утру являются манзы, пробуравливают отверстия в наружной ограде и в упор убивают зверя.
Как я уже упоминал выше, лагерь «каторжных команд»» лежит в стороне от почтового тракта. Сообщение его с с. Никольским поддерживается «каторжной» почтой, отходящей и приходящей три раза в неделю. Почта эта устроена администрацией каторжных команд, так как иначе они были бы изолированы от всего внешнего мира. На всем расстоянии от с. Никольского имеются всего лишь две промежуточные станции, находящиеся в заведовании ссыльнопоселенцев; ямщиками же являются, по большей части, краткосрочные каторжники, умеющие обращаться с лошадьми и не замеченные ни в чем предосудительном. Эти почтари совершенно свободны в своих действиях и по внешнему виду ничем не отличаются от обыкновенных, вольных ямщиков: такой же армяк, та же традиционная шляпа и даже тот же неизбежный винный аромат изо рта. Вооруженный конвой сопровождает почту лишь в случае следования «начальства» или при пересылке денег и документов.
Мне пришлось ехать одному и потому я с некоторой робостью и затаенным страхом усаживался в удобный полурессорный каторжный экипаж, зная, что в течении почти целых суток я буду весь находиться во власти каторжника-малайки[154] почтаря. Я пощупал револьвер, приладил его поудобнее, осмотрел его, заряжен ли он как следует, и отдался на волю Провидения, не переставая, однако же, зорко следить за всеми движениями малайки.
Дорога пролегала по середине широкой долины, которая тянется верст на триста к северу, вплоть до озера Ханко, откуда берет свое начало река Уссури, впадающая затем на дальнем севере, у Хабаровки, в Амур. Это, как уже знают читатели, одна из немногих удобных для земледелия долин во всем Южно- и Северо-Уссурийском крае, почему здесь, как мне об этом приходилось уже говорить, по первоначально утвержденному плану и намечены были пункты будущих поселений наших переселенцев из Европейской России; здесь же проходить ныне и Уссурийская железная дорога. Вправо, верстах в 10-15 от проселочной дороги, тянется к северу бесконечная цепь горных хребтов, сплошь покрытых дремучим лесом; лишь кое-где при блеске ярких лучей солнца виднеются окутанные голубоватой дымкой покрытые снегом высоты Сихотэ-Алиня. Это — тайга, настоящая, дикая, неприступная, дремучая тайга, куда не ступала еще нога европейца. Мрачная и безмолвная — она тянется отсюда к востоку на тысячу верст, вплоть до Великого океана. Тигры, медведи, изюбры, олени, еноты и барсы, соболя, горностаи, песцы и лисицы — единственные обитатели её.
Налево от проселочной дороги, верстах в 10-15, тянется к северу также сплошь покрытый лесом, более пологий горный хребет, по ту сторону которого находится уже Маньчжурия.
Место здесь, в сущности, страшно глухое. Если прибавить к этому необычно близкое соседство каторжника-малайки, — соседство, в котором я очутился еще впервые в жизни, то читатели поймут, почему я все время чувствую себя особенно нервно настроенным. При малейшем шорохе я поминутно вскакиваю, хватаюсь за револьвер и нервно сжимаю его под полой пальто. Пасть от нападения тигра, или под ножом каторжника — «малайки», угрюмого, неразговорчивого татарина, загубившего на своем веку «всего тольки четыре души», за что он и попал на каторгу, — одинаково страшно и грустно. А вот и подозрительная роща! Малайка подобрал вожжи, зорко оглянулся по сторонам, чмокнул, гикнул, и мы стрелой понеслись в эту мрачную чащу. Добрая тройка песет во весь дух, чуть не натыкаясь на пни и колоды, лошади слегка всхрапывают. Малайка сдержанно чмокает, — и, наконец-то, мы проехали эту проклятую рощу. Точно гора с плеч свалилась, когда мы очутились по другую сторону её. Даже угрюмый и неразговорчивый малайка облегченно вздохнул, повернулся ко мне, осклабился и произнес на ломаном русском языке: «Худа места, барыш! Ой-ой, кака худа! Всигда тута ламаза!».
Еще полдня езды, и я, наконец, уже в Спасском, — последнем населенном пункте на пути в «Новоселье». Отсюда — около полутора десятка верст до него, но уже не по проселочной дороге (хутора и поселки остались все влево), а по так называемой «времянке». проложенной уже усилиями каторжных команд. «Времянка» — это широкая лесная дорога, прорубленная в лесу. Торчащие из земли пни выкорчеваны, частью выжжены, — и дорога готова. Для устранения ухабов и невылазной грязи, которые делали бы совершенно невозможным движение по ней, вся она устлана бревнами, не особенно тщательно, впрочем, так что мы с трудом подвигаемся шагом.
Наконец, вот и каторга! Солнце успело уже давно закатиться, и в быстро наступающих сумерках я едва успеваю различить странные силуэты каких-то построек, снующие взад и вперед фигуры часовых и конвойных, в ушах отдается что-то странное, не то звон, не то лязг. Глаза различают во тьме мерцающие керосиновые фонари, тускло освещающие дорогу...
Мы приехали, и я — на каторге, при одном упоминании о которой у обыкновенного смертного мороз подирает по коже.
(Первая встреча).
— А ты сам откуда будешь?
— Та с Мырьгородского, значит, уизда, Кыевьской губернии.
— Скоро и на родину?
— Як бы ж то...
— Денег, что-ль, нет на проезд?
— Та ни, пан, и биз того нильзя.
— Нельзя?
— Та вже ж нильзя, бо я ж тут служу...
— Служишь? — Ну, что ж из того.
— Та бачьте, служу ж я, буцим, не так, як вси люде.
— Как это — «не так»?
— Та так: — буцим, злодий.
— Объяснись, братец, толком, — совсем ничего не понимаю.
— Та вже ж я на каторзи...
— На каторге?..
Я от удивления чуть не подпрыгнул на месте и подозрительно посмотрел на своего собеседника.
Уж не мистифицирует ли он меня?
Но нет, — он глядел так серьезно, что всякая мысль о каком-нибудь обмане испарилась, как дым, при взгляде на это честное, хорошее лицо. И все-таки, вопрос о том, с кем имею я дело, оставался для меня открытым по-прежнему.
Рядом со мной шел хохол, лет пятидесяти трех, невысокого роста, с окладистой русой бородой и большими, торчавшими во все стороны усами. Несмотря на летнюю пору, он был облачен в традиционную серую свитку, из-под которой выглядывала мотня необъятных шаровар, вдетых в настоящие хохлацкие чоботы. Последние даже смазаны были дегтем. В довершение этого, голову моего собеседника украшала смушковая шапка, небрежно лежавшая на его густых русых кудрях.
Я еще раз внимательно посмотрел на него. Борода... усы... волосы... «мотня»... чоботы... смушковая шапка, — причем же здесь каторга?
Признаюсь, мой собеседник (звали его Игнатом Могылой, как я впоследствии узнал) задал мне большую работу.
Некоторое время мы шли молча.
Я с любопытством разглядывал по сторонам и присматривался к необычной для меня обстановке, а Могыла сосредоточенно шагал рядом со мной.
Зрелище, открывшееся предо мной, когда я спустился в выемку, было, действительно, очень любопытное и интересное.
С обеих сторон выемки возвышались крутые, почти вертикальные откосы её, срезанные точно острым ножом. Внизу копошились землекопы, ловко и быстро работая кайлом, лопатой и заступом. Это были настоящие каторжники, как об этом можно было судить уже по их серым армякам и желтым, некрашеной кожи «котам»[155]. Я начал всматриваться в них. Какие изможденные, серые, угрюмые лица! Какое озлобление и скрытая ненависть во взоре!
Увидя меня, в моем «вольном» костюме, они с такой неподдельной завистью, смешанной с недоброжелательством, оглядели меня, что мне сразу стало и жалко их, и вместе с тем стыдно и совестно за свою свободу, за свой «вольный» костюм, за тот вооруженный конвой, который мерно и часто шагал по откосу на высоте семи сажен над нами, бряцая ружьем, револьвером и саблей.
В отдаленье безмолвно отвозили на тачках отбросы земли к основанию выемки. Тачки бесшумно катились по рельсам переносной железной дороги системы Декавилля, подгоняемая одинокими каторжниками, и только изредка слух мой улавливал не то звон, не то лязг. Подошедши ближе, в сопровождении все того же Могилы, я догадался, отчего так безмолвны и мрачны погонщики — гораздо мрачнее тех, которых я только что видел, — и отчего происходит лязг, поразивший мой слух.
Эти люди были прикованы к тачкам железной цепью, как хищные звери.
И грустно, и тяжело, и жутко видеть человека в положении зверя... Жутко до ужаса, до потери сознания... Я невольно отшатнулся от этого зрелища и, под звон кандалов и железных оков, напевавших свою неумолимую, вечную, жестокую песню, начал торопливо взбираться по откосу из выемки, волнуемый самыми противоположными чувствами, раздираемый самыми мучительными вопросами.
— Паночку, а паночку, — донесся вдруг до меня робкий голос Могылы, о котором я почти совсем позабыл под впечатлением только что виденной мной печальной картины.
В голосе моего загадочного спутника мне послышалась такая жалобная, страдальческая нотка, что я невольно обернулся к нему. В его лице произошла непонятная мне перемена. Он весь как-то съежился, сократился, так что казался вдвое меньше и ниже, чем раньше, и на его взволнованном лице мелькала приниженная, робкая улыбка.
Как жалок, как бесконечно жалок показался он мне!
— Паночку, а паночку! А що я вам скажу?.. Та мени ж вже до дому треба...
И он заискивающе посмотрел на меня.
— Треба? — бессознательно переспросил я Могылу, будучи растроган до слез робкой мольбой, светившейся в его добрых карих глазах. — Треба? — вновь переспросил я, хотя и решительно не понимал, что происходит вокруг меня.
— Ой, треба ж, паночку, давно вже треба... Та у мене ж там диткы... Воны булы ще мали, як зробылы мене злодием... Я ж хочу их побачить... А хозяйство, волы?.. Хиба ж можно его надовго покынуть?.. Та биз мене там такый гармыдер зробыться, що я и в три годы киньцив не зведу... Ой, треба ж, паночку... Ой, дуже ж мени треба!.. — В голосе Могылы зазвучали неподдельные слезы. В это время на опушке окаймляющей дом начальника каторги рощи показался один из администраторов каторги, и Могыла отошел в сторону, оставив меня еще в большем недоумении, чем в каком я был прежде.
В тот же день я вновь встретил Могылу. В это время мне уже успели разъяснить тайну костюма моего загадочного собеседника.
Он был привезен во Владивосток два года назад в числе прочих ссыльнокаторжных, отправленных сюда из Одессы на работы по постройке Уссурийской железной дороги. По освидетельствовании и осмотре подлежащими властями, он был признан годным к производству работ и тем избежал отправки на Сахалин, которого почему-то все молодые каторжники боятся пуще смерти. С первых же дней по водворении во временных железнодорожных каторжных командах Могыла занял положение совершенно отличное от положения прочих «несчастненьких». Подкупающее, открытое, честное лицо, бесхитростность, правдивость и искренность, почти детская наивность сразу выделили Могылу из ряда окружающих его прожженных, насквозь пропитанных фальшью и злобой людей и заслужили ему расположение всех знавших его начальствующих лиц. Слух о нем вскоре дошел до самого начальника каторги, и он взял его к себе в услужение, даровав ему право носить «вольный» костюм и ходить по всей каторге без конвоя и железных цепей.
И Могыла не обманул того высокого и исключительного доверия, которое было ему оказано. Он пекся об интересах начальника, как о своих собственных, и нес свою службу[156] замечательно исправно.
В Кондуитном списке этого заинтересовавшего меня человека значилось, что он судился за самосуд над конокрадом полтавским окружным судом и приговорен к четырем годам каторжных работ.
Благодаря майскому манифесту 1891 года, срок пребывания Могылы на каторге должен был быть сокращен на целую треть, в виде особой милости, за участие его в сооружении великого сибирского пути, и ныне ему уже осталось лишь всего несколько месяцев до этого желанного момента, когда он навсегда расстанется с каторгой, — которой он, впрочем, благодаря счастливой случайности, близко и раньше не знал, — и перейдет в разряд ссыльнопоселенцев. Впрочем, в этом случае ему нужно будет поселиться навсегда на пугающем его «Соколином острове», где ему дадут клочок земли, лесу на домик, а также жену... из таких же «поселок», как и он сам.
Служащие на каторге подозревали, что в деле Могылы не все было ладно и что в судьбе этого несчастного играла, вероятно, не последнюю роль — случайность.
— Не может же быть, говорил один, чтобы человек с таким открытым лицом мог убить своего ближнего. Тут что-нибудь да неладно.
— Уверяю вас, он — жертва судебной ошибки или — еще хуже — он взял на себя чужой грех, — говорил мне другой.
И глядя на Могылу, который снова стоял предо мной понурый, убитый, приникший, я и сам начал думать, что в деле его не все было ладно.
— Как попал ты сюда?
— По прыговору, паночку, по прыговору... Судылы мене, дуже судылы...
— Я это знаю... Но что же ты сделал?
— Цыгана убыв, зовсим, паночку, убыв, до смерти убыв...
— За что?
— Коней покрав...
— Это правда?
Несколько мгновений Могыла хранил мертвое молчание. Потом его сразу как будто прорвало.
— Ой, неправда ж, паночку, усе неправда, не вирьте цему... — быстро заговорил он голосом, полным отчаянья. — Що ж мени робыты теперь? Куды диться, де заступы шукать? Ой, поможьте, паночку, поможьте, вик буду Бога молыть... Ой, поможьте ж, поможьте!..
И раньше, чем я успел отдать себе отчет в том, что происходит вокруг меня, Могыла упал мне в ноги и обхватил мои колени, испуская все тот же страдальческий крик: «Ой, поможьте ж, поможьте!», от которого у меня, положительно, кровь стыла в жилах.
— Встань, ну встань же! — крикнул я, наконец, ему, но он продолжал кататься по земле все с тем же раздирающим душу криком: «Ой, поможьте! поможьте!»
«Если он прав, если на его душе и совести действительно нет того преступления, в котором он обвинен, то его положение должно быть ужасно по своей абсолютной безысходности и безнадежности», — подумалось мне, и чувство сострадания и жалости к этому, во всяком случае, глубоко-несчастному человеку вновь сжало мне сердце, словно тисками.
Мы, люди свободы и собственной воли, едва ли даже можем понять, что должно происходить в сердце человека, лишенного всех прав. Мне кажется, стоит любому из нас хоть на мгновенье прочувствовать то, что чувствует, чем дышит этот несчастный, отверженный «варнак» каждый день и каждый час, чтобы сойти с ума от отчаяния или поседеть в один миг до корня волос. И как велика должна быть живучесть надежды в живом человеке, если даже в том безысходном положении, в котором находится каторжный, у него является мысль, что его участь может кто-нибудь изменить или улучшить.
— Ой, поможьте ж, поможьте!.. — продолжал, между тем, Могыла наполнять воздух своими раздирающими стонами, которые, видимо, относились даже не ко мне, а к чему-то грозному, неумолимому, беспощадному, что заслоняло от него его детей, жену, «волы и хозяйство».
— Встань же! Ну, встань, успокойся и расскажи мне, в чем дело.
Могыла поднялся, наконец, с земли и, отирая рукавом своей свитки обильно-льющиеся слезы из глаз, начал рассказывать мне свою краткую повесть.
...Он, оказывается, совсем не убивал конокрада-цыгана: — ведь это же такой «грих велыкий, дуже велыкий грих». Ведь, и цыган, хоть он и конокрад и сделал громаде немало бед, тоже жить хочет, а разве можно запретить ему жить, «хиба ж таки можно отнять у его то, що ему дав сам Господь мылосердый»... Положим, цыган — человек скверный, «ой, дуже ж вин скверный», но, ведь, на то есть начальство: «воно цего не любыть и само уже розбере; наше дило — приставь, его — розбирать». Нет, он совсем не убивал конокрада!.. Но, ведь, цыган убит? Убит, конечно, убит. И как же вы хотите, чтобы он не был убит, когда его били, быть может, «з пивсотни» людей?! И Нечипор его бил, и Хведор, и Панкрат да и Дорош, — мало ли кто ни бил его; и он, Могыла, «ще двичы штовхнув» каблуком его в бок... Да и как же не бить его? Ведь еще накануне цыган этот свел у Могылы последнюю лошадь: «хоть бы й на вас то, паночку»... Но чтобы убивать конокрада — нет, этого Могыла не делал. «Штовхнув его, правда, лишь двичы» легонько и только; нет, он совсем не убивал конокрада; ведь, это такой грех перед Богом, такой «велыкий, дуже велыкий грих». Он и на суде показал так. Могыла «не бреше, бо й брехать тоже грих перед Богом: вин, Мылосердый, усе знае на неби, що диется з нами».
Как ни старался я убедить своего собеседника, что вина его не стала меньшей оттого только, что он всего «двичы штовхнув» конокрада, который, в конце концов, все-таки умер от нанесенных, быть может, им же побоев, — Могыла стоял на своем, упорствуя с какой-то детской темнотой и наивностью на своих оригинальных воззрениях, искренность которых более всего убеждала меня, что не кандалы и оковы могут исправить и изменить его своеобразные взгляды, а хорошая школа...
— Ну, допустим, — рассуждал далее Могыла, — он убил конокрада. — Хорошо. Его осудили... Он терпеливо несет наказание. Теперь скоро кончается срок, и его пошлют «прямо к злодиям» на «Соколиный остров»... Да разве ж ему там что-нибудь нужно, или он там забыл что-нибудь? Ведь, ему «треба до дому», у него там «и жинка, и диты, и волы, и хозяйство», оно, того гляди, и так прахом пошло за то время, что его оторвали от дому; чем же будут жить «жинка и диты?»... Ну, наказали, «хай Бог з ным». ничего не поделаешь: — что же, начальство недовольно им, что ли? Нет, никто про Могылу не скажет, что он нес плохо службу. Начальство довольно им, он честно служил; он не то что те, «злодии», что в кандалах и с бритыми головами живут вон в тех бараках и которые «як заведуться», то так и норовят друг друга в бок ножом пырнуть, «хай Бог мылуе з ными звьязаться». Какой же он «злодий»? Он и сам их боится, «цур им и пек»!..
Ну, наказали, «та й годи!» Его ж наказали для того, чтобы он больше не «штовхал» конокрада?! Он и не будет «штовхать». Вот это уж верно: не будет. — «А колы Могыла що скаже, то ему можно вирыть». — «Ни, годи, теперь вже не буде»! Чего ж его держат тут с «злодиями»? Хоть начальство «усе знае, що робе», а только Могыла осмеливается думать, что так не годится: «за не ви ицо держать чоловика, а там — пропадай и волы и хозяйство», — «держать чоловика», уже искупившего свою вину, — «гадай, чи е ще вона?!» — двухлетним сиденьем в неволе и отменно хорошим поведением. — Нет, так не годится, Могыла бы не «зробив цего». Да и кому это нужно?
Несмотря на все мои старания разъяснить ему ошибку в его заключениях, он по-прежнему с непостижимым упорством отстаивал свои странные выводы.
Да, подлинно, странны ль они?
Ум этого несчастного, невежественного, темного человека не мог примириться ни с моими доводами, ни с существующими законами, ни с безнадежностью и безысходностью своего положения, и он все настаивал на том, что ему «треба до дому» и что он сам нужен «хозяйству», которое без него пропадает.
Больше я не видел Могылы.
Но когда я уезжал, спустя несколько недель, с каторги, то предо мной все еще стоял образ этого несчастного хохла, и в темноте летней ночи, объявшей меня своим теплым дыханьем, я долго задавал себе мучительный вопрос: «виноват ли Могыла»?..
«Временные железнодорожные каторжные команды» созданы были Высочайше утвержденным 24 февраля 1891 года положением комитета министров, вследствие засвидетельствованной министром путей сообщения необходимости «привлечь к постройке Сибирской железной дороги ссыльнокаторжный обязательный труд». Необходимость эта вызывалась потребностью в значительном количестве железнодорожных рабочих, отсутствием которых страдала Восточная Сибирь и особенно Уссурийский край, малозаселенный, малолюдный и едва только начинающий колонизироваться. Но, кроме установления постоянного кадра испытанных железнодорожных рабочих, учреждение «железнодорожной каторги», как это видно из официального приказа по каторге[157], преследовало еще и другую цель: — «испытать и проверить на большом опыте возможность полезно-производительного употребления труда преступников, что теоретически решалось до последнего времени отрицательно, — а также возможность организации такой системы наказания тяжким и принудительным трудом, т. е. каторжными работами, при которой преступники, оставаясь в полном подчинении основным тюремным порядкам, могли бы воспользоваться, однако же, некоторыми, не ослабляющими дисциплины льготами, в такой мере, какая окажется потребной для придания их труду возможно большей производительности и полезности для государства».
Таковы — основная цель и мотивы учреждения этого института.
Упомянутым положением комитета министров предоставлялось, между прочим, приамурскому генерал-губернатору (ныне покойному барону Корфу):
1) привлечь к сооружению Уссурийской железной дороги ссыльнокаторжных в возможном числе, по его усмотрению, и, по непосредственному соглашению с министерством путей сообщения, установить размер их заработной платы;
2) из зарабатываемых ссыльнокаторжными сумм отчислять в пользу арестантов законную десятую часть из вырученной их обязательными работами платы, а также, по его усмотрению, дополнительное вознаграждение в случае производства ими сверхурочных работ.
To же «положение» предоставляло генерал-губернатору «обратить особенное внимание» на необходимость предупреждения возможных неблагоприятных последствий чрезмерной скученности ссыльнокаторжных при оставлении их в течении зимних месяцев на местах производства работ и с этой целью распределять назначенных на строительные работы ссыльнокаторжных на время зимнего перерыва работ между проектированными на местах помещениями, если бы таковые оказались пригодными для зимовки в них, и препровождать остальных арестантов на Сахалин или в другие ближайшие каторжные тюрьмы и места заключения. Заметим здесь кстати, что последнее, как оказалось в действительности, вряд ли могло бы быть осуществимым, в случае если бы на местах работ оказалось неудобным разместить всех арестантов на зимовье, так как навигация на Сахалине прекращалась значительно раньше прекращения работ, а разместить их в «ближайших каторжных тюрьмах и местах заключения» явилось бы делом еще менее выполнимым и осуществимым в виду того, что ближайшая каторжная тюрьма отстоит на несколько тысяч верст от места работ (именно на Каре), а во всем Уссурийском крае есть только одно место заключения, — деревянная, ветхая тюрьма во Владивостоке, помещающаяся в наемном здании, да и та постоянно переполнена своими, местными преступниками.
С целью поощрения ссыльнокаторжных, генерал-губернатору предоставлялось, далее, тем из них, находящихся на железнодорожных работах, которые будут отличаться усердием и безукоризненным поведением, срок наказания сокращать путем зачета одного года за полтора, причем условия и порядок применения этой меры должны были определяться его же усмотрением.
На основании упомянутого положения комитета министров, бар. Корф, приказом от 1-го марта того же года, назначил начальником «железнодорожных каторжных команд» инспектора по тюремной части, присвоив ему права и власть начальника о. Сахалина, утвердил штаты «временного управления железнодорожными командами», направил во Владивосток предназначенную к высылке на Сахалин (пароходом «Добровольного Флота») 10-го марта того же года из Одессы партию ссыльнокаторжных в 600 душ, — и, таким образом, ядро железнодорожной каторги было заложено.
По сделанному на месте предварительному расчету, положенному в основание железнодорожной каторги, средний состав ссыльнокаторжных, который должен был быть привлечен к участию в сооружении Уссурийской железной дороги, — не должен был превышать 1.400 человек, причем предполагалось, начав с упомянутых выше 600 человек, ежегодно увеличивать количество арестантов, пока оно не достигнет предположенной нормы. Эти предположения встретили, однако же, затруднение на практике, в силу недостатка рабочих рук, и уже при приступе к работам (6 мая 1891 г.), бывший тогда начальником работ по сооружению Уссурийской железной дороги инж. Урсати возбудил ходатайство пред бар. Корфом присоединении к ссыльнокаторжным вольнонаемных поселенцев с тем, чтобы эти последние, смотря по надобности и удобствам, или работали за счет «временного управления» каторжными командами, или же отдавались в наем отдельным подрядчикам организованными артелями. Покойный генерал-губернатор уважил это ходатайство и разрешил начальнику «временного управления каторжными командами» законтрактовывать на о. Сахалине ссыльнопоселенцев, но с тем, чтобы, в случае отдачи их артелями отдельным подрядчикам, на «временном управлении» все же лежало наблюдение за их поведением и попечение об уплате им жалованья.
Таким образом, было положено основание и учреждению «поселенческих команд» в крае[158].
Центральное управление каторжными и поселенческими командами сосредоточивалось в руках одного и того же инспектора, резиденцией которого был лагерь «Новоселье».
Лагерь этот был расположен в тайге у самого полотна предположенной линии железной дороги. Место здесь глухое и болотистое, почему для лагеря, который должен был служить центральным административным и хозяйственным пунктом временной железнодорожной каторги, и постарались выбрать, по возможности, возвышенное место. Для распланировки предстоящего поселения, выкорчевки пней, устройства «времянки» и всех необходимых сооружений и приспособлений для жилья, помещения каторги, мастерских, инвентаря и т. п., предшествовавшей зимой откомандирована была сюда с Красного мыса[159] одна поселенческая команда в количестве нескольких сот человек, которая в течении продолжительной и суровой зимы, при самых неблагоприятных условиях, создала здесь, в глухой, непроходимой и неприступной тайге, очень уютный уголок. Право, не предупрежденный и не предубежденный посетитель мог бы принять, по внешнему виду, этот лагерь за обширную мызу какого-нибудь зажиточного немца-колониста!
По фасаду полотна железной дороги, на небольшом расстоянии от глубокой семисаженной выемки, тянется ровная линия чистеньких деревянных одноэтажных зданий, просторно расположившихся друг против друга. Здесь находится небольшая часовня (у самой околицы), огромный склад материалов и пищевых запасов, небольшая лавчонка, временно устроенная одним большим торговым домом из Владивостока, канцелярия каторги, помещение для некоторых служащих и общая столовая. Линия этих зданий окаймляется с противоположной стороны неширокой лентой чудесной рощицы из вековых деревьев. Роща эта расчищена, приведена в порядок, кое-где засажена цветами занята клумбами, цветниками. Солнце так ярко здесь светит, цветы, клумбы придают всему такой симпатичный и уютный вид, что как-то не верится, что всего несколько месяцев назад здесь было логовище царя местных лесов — тигра, а ныне — одно из самых мрачных, печальных и суровых мест, откуда есть только один выход — в могилу.
Параллельно роще, на небольшом от неё расстоянии, вытянулись в одну линию постройки попроще. Здесь находится устроенная администрацией каторжных команд мельница, приводимая в движение локомобилем, далее — обширные хлебопекарни, кузницы, мастерские, погреба и, наконец, несколько в стороне от них, небольшой бревенчатый каземат-карцер. Линия этих зданий заканчивается рядом длинных бараков, — помещений для ссыльнокаторжных. Они наполовину углублены в землю, покрыты снаружи землей и глиной и не имеют окон, за исключением немногих отверстий, проделанных в крыше, откуда проникает внутрь свет и свежий воздух через жестяные трубы. Позади всех этих зданий начинается уже тайга. Линия их замыкается с одной стороны (у бараков) обширным скотным двором, с другой (близ мельницы) — зданием больницы. Невдалеке от неё, но совсем на отшибе, уединенно стоит одинокий дом — дача, с балконом, верандой и вышкой, — жилище врача.
По другую сторону выемки из зелени и деревьев, покрывающих всю площадь вплоть до видимого горизонта, кокетливо выглядывает ярко-красная (кирпичного цвета) крыша какого-то странного, огромного, высокого здания с башенками, колоннами, вышкой, балконами, высоко вздымающимися над окрестной тайгой. Позади этого здания, напоминающего собой издали замок средневековых рыцарей, виднеется обширный двор с бесчисленными постройками, пристройками и надстройками, окаймляемый роскошнейшим естественным парком — дремучей тайгой, тянущейся далее на многие десятки верст, вплоть до китайской границы. То не замок владетельного принца, как это подсказывает воображение, а жилище нынешнего царя местных лесов — «господина инспектора».
Меня потянуло прежде всего туда, к баракам ссыльнокаторжных. Приблизившись к ним, я увидел у входных дверей группы каторжных, в «котах» на босую ногу, серых арестантских халатах и таких же фуражках без козырьков. При виде незнакомого лица они с любопытством повернулись ко мне. Боже! какие изможденные лица, впалые груди, печальные взоры. Мое первоначальное желание вступить с ними в беседу испарилось во мгновение ока. В необыкновенном смущении я постарался скорее уйти далее от этих вечных невольников, опустив глаза и будучи не в силах смотреть на них. Таково было первое впечатление при непосредственном столкновении с этими несчастными.
...Ночь на каторге длится недолго. В половине пятого утра уже все на местах. Еще не успеет забрезжить слабый утренний свет, как по лагерю уже начинают сновать в разные стороны серые тени конвойных, кое-где освещающих себе дорогу тусклым светом керосиновых фонарей, мерцающих в предутреннем мраке. Звякнул призывный колокол, резко нарушая господствующую вокруг мертвую тишину, и из бараков, как шмели, выползают каторжники. Раздается резкая, повелительная команда надзирателя; каторжники бесшумно выстраиваются «на поверку» и после негромкой, торопливой переклички, вся команда «в ногу» снимается с места и, окруженная вооруженным патрулем, направляется к месту работ, находящихся тут же у лагеря.
Медленно, точно нехотя, поодиночке спускаются каторжники в глубокую, семисаженную выемку по крутой деревянной лестнице и пропадают в глубине её. Еще совершенно темно. Восток чуть-чуть начинает румяниться и золотиться от лучей где-то там, за тайгой, восходящего солнца, от чего все предметы вокруг принимают какой-то странный, фантастический вид. На минуту серые тени каторжников совсем исчезают из вида. Приглядевшись внимательнее, можно увидеть на дне выемки копошащуюся серую массу.
Начинает светать. Окружающие предметы принимают уже более определенную форму, очертания их становятся мало-помалу менее расплывчатыми и более резкими и рельефными. Можно уже хорошо разглядеть волнистое, взбугренное, точно вспаханное гигантским плугом глинистое дно выемки, по которой в разных местах с лопатами, заступами, кайлами и ломами снуют, то поодиночке, то группами фигуры «несчастненьких». По самому дну выемки проложены рельсы переносной железной дороги (системы Декавилля), идущие вплоть до выхода из выемки, за которой сейчас же начинается насыпь. Благодаря естественному уклону по направлению к насыпи, быстро катятся туда вагонетки, сопровождаемые обыкновенно одним каторжником, стоящим на задней площадке. На его обязанности лежит опорожнять вагонетки от груза, что достигается путем простого переворачивания висящей на ней тачки. Сопровождают вагонетки обыкновенно кандальные каторжники, т. е. такие, которые выходят закованными в кандалы (ножные; ручные кандалы на время работ снимаются) даже на работы: это — или пойманные в бегах, или каторжники, совершившие какие-нибудь другие преступления и проступки, или же поселенцы, обращенные «во временные заводские работы» за какие-нибудь провинности. Тяжелое впечатление производят их суровые, бритые лица и головы[160]. Остальные каторжники свободны от кандалов.
Вся площадь работ оцеплена конвоем, зорко следящим с высоты откоса за каждым движением каторжников. Патруль, часовые и конвойные находятся наверху, у самого края «бровки» откоса. Охрана производится вооруженными солдатами, каждому из которых вверяется по десятку каторжников под личную его ответственность. Он сам расставляет их на работы и следит только за своим десятком; до остальных ему дела нет.
Работа производится каторжниками поурочно. «С целью приохотить их к труду и поощрить их усердие к работе», на первое время были назначены следующие нормы урочных работ: в обыкновенном грунте (т. е. мягком, без примеси глины и камней) — 0,25 куб. саж. в день для одного человека, в каменистом грунте — 0,165 куб. саж. и в скалистом — 0,11 куб. саж., считая в том числе и отвоз грунта на 100 сажен. Это — работы обязательные, за которые вознаграждения каторжникам никакого не полагается. За все же работы сверхурочные установлена была такая плата в пользу каторжных: за одну куб. саж. (выемки или насыпи) в грунте первой категории — 1 р., второй категории — 1 р. 50 к. и третьей — 2 р. 50 к.
Последующий опыт указал, однако же, что каторжники, в огромном большинстве случаев, не вырабатывали даже своих уроков. Сказалась в этой малоуспешности самая обязательность и принудительность работы, влияло ли здесь то, что контингент рабочих не соответствовал по самому своему составу условиям, которые должны быть предъявляемы к железнодорожным рабочим, отражались ли на этом какие-нибудь посторонние влияния, — мы судить не можем, за отсутствием данных.
Спустя два года (т. е. уже в 1893 г.), прежде установленный порядок вознаграждения каторжных был отменен, и в изменение его установлен был следующий: определение урока предоставлено было техническим надзирателям, выдающим за каждый выполненный урок урочную марку; сверхурочная работа определена была в размере 0,20 куб. саж., за что выдается сверхурочная (красная) марка. За невыполненный урок вознаграждения не полагается, и перенесение работ с одного дня на другой ни по урочной, ни по сверхурочной работе (что допускалось прежними правилами) — не дозволяется. При этом постановлено было, между прочим, следующее правило: «сверхурочная работа менее 0,20 куб. саж. не вознаграждается вовсе, а более 0,20 куб. саж. — не поощряется». Марки предположено было разменивать два раза в месяц, причем за урочную марку установлено было вознаграждение в размере 5 коп., а за сверхурочную — в размере 10 коп.
Управление каторгой взяло на себя устройство земляных работ с 238-й по 328-ю версту строящейся Уссурийской железной дороги, и на всем этом расстоянии, в различных пунктах, расположены были каторжные и поселенческие команды. Отдельные команды обыкновенно не имели определенного, раз навсегда установленного количества человек, а формировались по мере надобности, с окончанием данной им работы: в 1891 г., например, было десять каторжных и шестнадцать поселенческих команд, а во время моего пребывания в «Новоселье» — всего лишь пять каторжных команд и шесть поселенческих. Последние работали не в самом «Новоселье», а к северу от него, верстах в девяти-десяти и далее, почти вплоть до озера Ханко. На другое или третье утро по прибытии в «Новоселье» я отправился в одну из ближайших поселенческих команд.
Поселенческую команду, числом около ста человек, я застал во время работы: заканчивалась небольшая насыпь и отделка пути.
Что меня прежде всего поразило, это — полное отсутствие военного караула или какого-нибудь другого конвоя. Поселенцы были совершенно свободны и по наружному виду их можно было бы принять совсем за «вольных» рабочих, если бы не этот землистый, «сахалинский» цвет их лица, являющийся специфическим последствием долговременного тюремного заключения и следующих затем продолжительных годов тяжелой сахалинской каторги.
Отсутствие всякого окарауливания, так поразившее меня сначала, объясняется особенностями организации поселенческих команд, делающей постоянный конвой совершенно излишним. Дело в том, что все поселенческие команды обязаны круговой порукой друг за друга, и в случае побега кого-либо из членов команды, все убытки, проистекающие от того (стоимость провоза поселенца с Сахалина в Уссурийский край, задаточные деньги и проч.), взыскиваются с артели. Понятно, артель зорко следит за своими членами, и побеги поселенцев — явление здесь сравнительно редкое. Притом же, и наказания за побег очень суровы.
Не следует, однако, думать, что поселенцы лишены всякого контроля и надзора со стороны местной каторжной администрации (заведующего командой и технического надзирателя): ежедневно по 2 раза (утром, при выходе на работу, и вечером, по возвращении с неё) им неукоснительно производится поверка смотрителем команды, сдающим их под расписку техническому надзирателю, который таким же способом возвращает их обратно.
Обходя затем юрты и палатки поселенцев, я заметил также на каждой из них, у входа, таблички с надписью, сколько людей ночует в каждом помещении. Сделано это на случай внезапных ночных поверок, которые совершаются очень часто.
В первое время учреждения поселенческих команд временное управление не находило частных подрядчиков, которые желали бы нанять поселенцев для производства железнодорожных работ, и поэтому они работали за счет «временного управления», причем установлена была сдельная организация их труда. Но этот опыт оказался неудачным[161], и управление каторгой изменило условия, порядок найма и самую организацию их труда. В то же время усилился спрос на рабочие руки, и частные подрядчики стали брать их у временного управления буквально нарасхват.
День моего пребывания в поселенческих командах ознаменован был, между прочим, неожиданным кровавым происшествием. Поутру, вовремя переклички, недосчитались одного из поселенцев. Кинулись его искать и невдалеке от поселенческих юрт нашли его окровавленный и истерзанный труп. По-видимому, он пал жертвой товарищеского самосуда. Следствие по этому делу, действительно выяснило, как мне потом передавали, что непосредственной причиной самосуда служило излишнее служебное усердие и ревность убитого. Судьба его довольно любопытна. С самого приезда с Сахалина он заслужил особое доверие начальства своей угодливостью, расторопностью и усердием. Путем продолжительно усердной и ревностной службы, он добился даже того, что ему неоднократно давали различные ответственные поручения, посылали за покупками и т. д. Заручившись доверием и пользуясь большой свободой, он в один прекрасный день украл у местного фельдшера его паспорт и бежал. Долго не могли найти его; наконец, его поймали в Благовещенске, за несколько тысяч верст от места расположения каторжных команд. По возвращении оттуда, он был закован в кандалы и подвергся одной из неизбежных операций — позорному бритью половины головы. Расторопность, покорность и усердие опять сделали ему карьеру: он был освобожден от заключения и кандалов и послан на работы. Вскоре он добился повышения и был послан в посещенную мной поселенческую команду уже в качестве наблюдателя за работами поселенцев. Но это и привело его к гибели. Спустя всего неделю, он найден был убитым.
7½ часов вечера. Зазвучал призывный колокол; работа кончена[162] и каторжники длинной вереницей потянулись к баракам.
Тихо, неслышно, бесшумно ступает эта мрачная, угрюмая, серая армия в своих мягких «котах». Ничто не нарушает молчания. Не слышно ни шума, ни смеха, ни песен. Лишь кое-где безмолвную тишину нарушает резкий лязг кандалов, заставляющий вздрагивать непривычного городского жителя. Короткая кандальная цепь вновь звякнула и вновь то же безмолвие. Кандальники обладают удивительным умением Носить кандалы. Только опытный глаз может заметить присутствие их поверх несложного костюма каторжников. Лишь по тяжелой, неуклюжей походке каторжника можно догадаться, что он чем-то связан, что что-то тяжелое, безнадежное, крепкое гнетет его к земле.
У бараков команды выстраиваются. Происходит вечерняя поверка, после которой отправляются на молитву, затем, после короткого ужина, проходящего в таком же мрачном, тяжелом, унылом безмолвии, они отправляются внутрь бараков. К дверям приставляются часовые, огни тушатся, — и в лагере наступает мертвая тишина.
Не спят лишь в одной «канцелярии». Занятия прекращаются здесь обыкновенно не раньше 11 ч. ночи. Писцами в канцелярии являются те же каторжники, за исключением двух-трех вольнонаемных писцов или счетчиков. Сюда назначаются лишь лица, особо рекомендованные своим непосредственным начальством и известные «своими выдающимися нравственными качествами».
Эти каторжники ходят уже в штатском платье, — pium-desiderium каторжников[163], что так сближает их с обыкновенными людьми. Писцы и счетчики, да еще прислуга начальствующих лиц, это — аристократы каторги. Они образуют совершенно самостоятельную команду, значащуюся в так называемом «именном наряде», и совершенно выделены из состава прочих команд и даже исключены из пищевого довольствия их, которое получается ими на руки, в размере 7 — 8 р. в месяц, кроме жалованья, получаемого каждым из них в размере до 20 р. в месяц, глядя по способностям и месту, занимаемому им в иерархической лестнице «каторжных» должностей.
Главные кадры их вербуются из так называемых «интеллигентных преступников». Во время моего пребывания в «Новоселье» в числе писцов находились, например, двое осужденных, процессы которых наделали когда-то много шума в Европейской России. Один из них, бывший офицер Г., симпатичный, пожилой мужчина, с открытым, благородным лицом. Другой, именуемый здесь «математиком», — несколько лет назад был преподавателем гимназии, где-то около Тифлиса. Немолодым уже человеком женился он на местной красавице туземного (кавказского) происхождения. Его семейное счастье длилось недолго и уже спустя несколько месяцев после свадьбы ревность привела его к двадцатилетней каторге. Ныне он служит счетчиком в канцелярии начальника каторги. Его непосредственный начальник (бухгалтер временного управления из вольнонаемных) не нахвалится им.
Остальные каторжники, зачисленные в «именной наряд», занимают самые разнообразные должности. Есть между ними телеграфисты[164], телефонисты, печатники (заготовляющие бланки и пр. для нужд временного управления) и даже фотограф, снимающий виды каторжных работ. У меня есть несколько снимков этих работ, сделанных здесь на каторге, и, право, по качеству работы и чистоте отделки с ними едва ли могут сравниться многие наши провинциальные фотографы. Да и самый вид у местного «фотографа» такой внушительный и приличный, что, право, как-то не верится, что это — человек, лишенный всех прав состояния.
В каторжных и поселенческих командах, расположенных вне «Новоселья» в различных пунктах строящейся железной дороги, высшие должности в управлениях смотрителей команд также занимаются каторжниками, отправляющими здесь разнообразные функции — от писца до правителя полевой канцелярии смотрителя. В некоторых случаях, как мне передавали, эти правители являются главными властителями команд и фактическими распорядителями судеб их. Все это, впрочем, зависит от личности того или другого смотрителя.
Здесь уместно будет сказать несколько слов о местной каторжной администрации. Сказывается ли в том недостаток подходящих людей в Уссурийском крае[165], — одной из наиболее отдаленных окраин наших, — условия ли самой тюремной службы влияют на понижение их нравственного и человеческого уровня, влияют ли здесь какие-нибудь другие, посторонние, независящие причины, — но следует признать, что, в общем, административный персонал местной временной каторжной администрации (смотрителей, надзирателей и пр.) был неудовлетворителен, что, само собой разумеется, делает до некоторой степени гадательным и проблематичным достижение тех уголовно-исправительных и экономических целей, которые были положены в основу учреждения временных железнодорожных каторжных команд.
Признание несостоятельности произведенного опыта применения труда ссыльнокаторжных к сооружению Уссурийской жел. дороги мы встретили позже и в авторитетном отзыве нового приамурского генерал-губернатора, ген.-лейт. Духовского.
Так, в «Тюремном Вестнике», издаваемом Главным Тюремным Управлением, помещена выписка из всеподданнейшего отчета приамурского генерал-губернатора, ген.-лейт. Духовского за 1893, 1894 и 1885 гг. Между прочим, ген. Духовской говорит в своем отчете о результатах применения труда ссыльнокаторжных к постройке Сибирской железной дороги.
«Одним из главнейших затруднений при приступе в 1891 году к постройке Уссурийской железной дороги был недостаток здесь рабочих рук. В виду сего, при самом разрешении вопроса об этой постройке, было положено, что без привлечения к этому делу нижних чинов и команд из ссыльнокаторжных невозможно приступить к работам безотлагательно. Это послужило основанием для организации законодательным путем железнодорожных каторжных команд, которые и были тотчас же организованы и без малейшего промедления начали и одолели труднейшие работы на самом скалистом участке дороги близ Владивостока».
По отзывам начальников работ команды эти принесли неоспоримую пользу.
«Будучи обеспечено столь значительной рабочей силой (до 3,000), управление работами оказалось в состоянии установить и выдерживать умеренные цены, пока, в течении 3-х лет, у частных подрядчиков не сформировались артели рабочих из китайцев и русских вольнонаемных людей. Для достижения указанного выше результата, т. е. для нормировки цен, плата за работы каторжным была определена еще до приступа к работам, так сказать принципиально, без соотношения к месту сих работ и частным условиям производства каждой из них в отдельности. На деле это имело весьма существенное значение и потребовало, по окончании работ, ходатайства о некотором возвышении означенной платы. Однако и с такими добавлениями стоимость работы преступников, рассчитанная исключительно на покрытие текущих расходов, была наименьшая из всех способов производства работ на Владивостокско-Графском участке».
С окончанием работ на Владивостокско-Графском участке, для которого собственно и были учреждены железнодорожные каторжные команды, весной 1894 г. они были расформированы и отправлены на остров Сахалин.
«С 23-го апреля 1891 года по 1-е ноября 1893 года каторжными и поселенцами исполнено на Уссурийской железной дороге земляных работ на 897,893 р. 65 к. и лесных заготовок на 274,741 р. 40 к. В течении этого времени в командах состояло от 600 до 3,000 человек (в среднем 1,816 чел.), и, в общем, за все время существования команд, обернулось 2,061,854 списочных поденщины. Опыт выяснил, что работы каторжных, весьма полезные в некоторых исключительных случаях, тем менее выгодны и желательны, чем чаще приходится передвигаться с лагерем рабочих с места на место, и чем работы менее скучены. Накладные расходы для устройства и быта команд, а также надзора за работающими в этих последних условиях непомерно возрастают. Оказалось также, что поведение преступников в командах, при трудности надзора за ними в тайге, при отсутствии тюремных помещений, хотя и можно назвать удовлетворительным, но беглыми совершено немало преступлений, нарушающих спокойное развитие нашего юного края, и при всех усилиях администрации от этого зла чрезвычайно трудно отделаться. Опасение моего предместника, генерал-адъютанта барона Корфа, относительно неблагоприятного влияния работ каторжных на общий ход жизни Приамурья, вполне подтвердилось. В этом заключается одна из причин вышесказанного, что к призыву каторжных на работы железных дорог следует прибегать исключительно только в крайности, при совершенном неимении других рабочих, с тщательной осторожностью, останавливаясь лишь на тех случаях, где местные условия действительно благоприятствуют этому исключительному способу работ, не увлекаясь им. В густонаселенном, старинном крае присутствие нескольких тысяч преступников возможно обстановить вне влияния на местное население. Здесь же, в едва начинающей заселяться стране, совсем другое».
Просматривая официальные «приказы по временному управлению железнодорожными каторжными командами», мне приходилось то и дело наталкиваться на приказы, которые иллюстрируют чинов подведомственной начальнику каторги администрации с крайне прискорбной стороны: «отсутствие основных начал дисциплины и служебного порядка среди служащих», «неисполнение приказов», прямое «ослушание», «дерзость и непочтительность», даже по отношению к высшим и т. п. — красной нитью проходят через все эти приказы. Таким же неблагонадежным составом чинов местной каторжной администрации можно объяснить себе частые переводы и перемещения служащих с места на место, что уже само по себе должно крайне вредно и неблагоприятно отражаться на участи арестантов. Естественно, что о такую преграду, уже помимо всего прочего, могут разбиться в прах даже самые лучшие желания.
Чтобы не быть голословным, приведу на выдержку несколько «приказов».
Приказ от 16-го июля 1891 г. за № 257 констатирует факт отсутствия основных начал дисциплины и служебного порядка среди служащих, а равно и факт неисполнения многих приказов начальника каторги. Приказом (№ 12) от 10-го февраля 1893 г. назначается формальное следствие над старшим смотрителем одной команды по обвинению его в преступлении, предусмотренном одной из статей уложения о наказаниях. Приказ (№ 35) от 27-го мая 1893 г. устраняет от исполнения обязанностей одного из смотрителей команд вследствие заявления начальнику каторги личных жалоб каторжников на превышение им власти и т. п.
Особливое положение занимают здесь каторжники, состоящие в должности прислуги у начальствующих лиц. Некоторым (это, конечно, зависит от того, у кого им приходится служить) живется сравнительно недурно. Самое важное — это то, что каторжники этой категории пользуются одним из драгоценных даров, которого лишены все прочие, — сравнительной свободой, хотя бы только в тесных пределах лагеря. Иные из них достигают даже иногда особого доверия и вследствие этого и самое их положение обособляется на каторге. Мне вспоминается, например, рослая, могучая фигура одного каторжника-черкеса, занимавшего роль охранителя при начальнике каторги и сопровождавшего его всюду, как самая верная собака. Даже по внешнему виду он резко отличался от всех своих собратьев по несчастью: высокая кавказская шапка черного барашка, кавказский бешмет и даже кавказский кинжал — были постоянными и бессменными принадлежностями его костюма. Пользуясь особым доверием и сравнительно большой свободой, он, однако же, никогда не злоупотреблял ею, невзирая на свой дикий, необузданный, свободолюбивый нрав.
Вспоминается мне еще Яков Прылыпа, черкасский хохол, попавший на каторгу за участие в самосуде над конокрадом. Ныне он состоял банщиком при инспекторской бане.
Наивный, простой, добродушный и феноменально честный (по отзывам всех знающих его) он производил крайне тяжелое и удручающее впечатление. По его словам (а он рассказывает об этом так искренно, что ему нельзя не верить) он взял чужой «грех» на себя, как велела «громада», чтобы вызволить «стариков». «Страшно тут с злодиями», — сказал он мне один раз. Не зная за собой ничего дурного, он искренно считал всех прочих товарищей «злодиями», о которых он рассказывал подчас невероятные по своей наивности вещи. Морской переезд (вокруг Азии) произвел в нем какой-то сумбур, в котором перемешаны были факты действительности с самыми странными фантазиями.
Вот что рассказывал он мне, например, о существующих на пароходе, перевозящем каторжников, способах укрощения их.
— «Як заведуться эти прокляти татаре (каторжники), так у нас такый гомин (шум), — неначе в пекли (аду). Та тилько з нымы ахвыцеры и умиють справляться... Схватють одного, кынуть в Камчатку, чи-то в канцерь; як посыдыть там, — так и лопне: од раза — брык и лопне...
— «Ось бачишь, лопнув, — показуеть нам ахвыцер, то и вам буде!»…
Прылыпа, очевидно, имел в виду имеющуюся на пароходе камеру, в которую сажают провинившихся преступников.
Праздничный день и к тому же ненастье. Работы прекращены, и вся каторга с самого раннего утра сидит в своих бараках[166]. Темный и мрачный барак кажется еще угрюмее и печальнее под давящей его серой, свинцовой тучей, извергающей целые потоки воды на раскисшую от продолжительного ливня землю. Тоскливо и уныло в бараке, но выйти нельзя: вооруженный конвой зорко охраняет единственную выходную дверь и тщательно следит за малейшим движением и шумом в бараке.
Но внутри, по-видимому, все тихо, и ничто не возбуждает подозрений в конвойном: он так же часто и мерно совершает обычный свой круг, как и прежде.
Между тем, внутри далеко не спокойно.
Пользуясь выпавшим ей на долю редким праздником, каторга старается наверстать потерянное время и по-своему развлекается. Там внутри идет теперь большая картежная игра, распивается водка, наполовину разбавленная водой, и идут всякие другие азартные игры. Под личиной наружного хладнокровия и спокойствия, усыпляющей бдительность зоркого стража, играют и разгораются самые жестокие страсти. Обезопасив себя со стороны зоркого глаза конвойного путем установления целого ряда сигнальщиков, как бы невинно разглядывающих дверное окошко, а между тем тщательно и неослабно следящих за каждым движением караульных, — каторжники расходятся вовсю, не сдерживая своих страстей. По стоит сигнальщику полушепотом произнести условное слово «вода», «24» и т. д., как карты и водка моментально исчезают, лица игроков, за мгновенье до этого чуть не дошедших до ножей, сразу преображаются, и самый тонкий психолог не заметил бы ничего подозрительного в них.
Страсть к азарту во всех видах и проявлениях чрезвычайно распространена среди каторжных. Страсти разгораются иногда до того, что иные проигрывают не только все свои наличные, кровавым трудом заработанные деньги и вещи, но и свои пайки: хлеб, мясо и проч., иногда на месяц и два-три вперед. И это — при неустанном, тяжком, ежедневном труде!
Чем только живы они в это время, — просто диву даешься.
Ни бдительный надзор, ни суровые, грозные кары не в силах уберечь заключенных от азарта и водки, — этой единственной их отрады и утешения в тяжелом каторжном режиме. Для приобретения и охранения этих двух запрещенных предметов каторжные проявляют большую ловкость и сметку, ставящих только в тупик зорких стражей.
Ловко умеют концы скрывать каторжники, ни по что им ни цепи, ни стены, ни бдительный глаз караула, но не все им легко сходит с рук: тюремная Фемида грозна, страшна и почти каждый день проявляет здесь над ними свою власть. Самым обыкновенным, частым и наиболее мягким видом наказания служат здесь розги. Наложение этого наказания не всегда требует соответствующего приказа по каторге и в известных случаях (например, во всех случаях маловажных проступков) предоставляется личному усмотрению низших агентов тюремной администрации с тем лишь ограничением, что в один прием они могут дать провинившемуся каторжнику не более тридцати ударов розог.
По мнению высшей местной администрации, телесное наказание не является, однако же, вполне достигающим цели и «взамен чрезмерно частого телесного наказания, по отношению к которому ссыльнокаторжные пришли к полному равнодушию», для случаев более важных здесь установлена «штрафная камера» — каземат.
Это один из самых серьезных видов наказания. Сверх заковывания в ручные и ножные кандалы, преступники содержатся на общей цепи с прочными замками в камере, запертой, в свою очередь, на замок и охраняемой усиленным патрулем. Верхняя одежда допускается при этом лишь «в пределах необходимости». В течении первых десяти дней арестантам, по распоряжению начальника каторги, полагается ограниченный «рацион» — 2 ф. хлеба, один золотник чая и через три дня в четвертый — горячая пища, т. е. один суп без мяса. Позже каждому прибавляется по полфунта хлеба.
«Штрафная камера», существовавшая во время моего пребывания в лагере, явилась на смену «глиномяльной машины», — о которой я могу судить лишь по виденному мной здесь фотографическому снимку её. Устройство её крайне несложно. Из середины глубокой ямы, наполненной глиной, поднимается высокий деревянный столб, свободно вращающийся вокруг своей вертикальной оси. От верхнего края столба, под углом приблизительно в 60°, идут к краям ямы поперечные балки, концы которых отстоят от уровня глины в яме вершка на 2 – 2½. Вся эта система напоминает огромное колесо с кривыми спицами, но без обода. От концов этих балок висят лямки, в которые впрягаются преступники на манер наших поволжских бурлаков прежнего времени и приводят в движение всю эту систему, меся в то же время глину ногами. Разница только в том, что здешние бурлаки закованы в ручные и ножные кандалы и скованы, сверх того, общей цепью.
Ссыльнопоселенцы подвергаются обыкновенно почти тем же наказаниям, что и ссыльнокаторжные. Дело в том, что за всякое важное нарушение они почти всегда обращаются «во временные заводские работы т. е. в те же каторжные, на время до полугода, сверх обычного телесного наказания, и затем, уже в качестве временнокаторжных, подвергаются всем последствиям и случайностям своего нового положения.
Самым обычным и частым явлением, вызывающим суровую репрессию со стороны местной администрации, являются здесь побеги. Нужно удивляться той энергии, изворотливости, хитрости и изобретательности, которую проявляют каторжники в этом отношении, преодолевая самые невозможные преграды. Строго говоря, бежать здесь, по-видимому, не только невозможно, но и прямо некуда, и, однако же, каторжника, замыслившего совершить побег, не может уже ничто остановить на пути к желанной им свободе, за которую ему всегда приходится очень и очень дорого расплачиваться. Бежать здесь, действительно, некуда. К северу есть лишь одна дорога: почтовый тракт до озера Ханко и далее до р. Уссури, вплоть до Хабаровска. Бежать этим путем — совершеннейшее безумие, так как на каждой станции беглец рискует быть пойманным. Других дорог к северу нет; есть лишь в чаще непроходимой тайги звериные тропы, — но следовать этим путем значит идти на верную смерть от голода или от хищных зверей. К югу — не лучше бежать. Крайним пунктом является здесь Владивосток, куда беглецу, понятно, и носа показать нельзя. Но и в немногочисленных промежуточных населенных пунктах, — хуторах новоселов, — также невозможно скрываться: все эти хуторки расположены по линии единственной проезжей дороги, — почтового тракта, на котором всегда довольно частое и большое движение: те же немногочисленные проселочные дороги, которые лежат в стороне от почтового тракта, обитаемы все почти отдельными поселенческими и каторжными командами и находятся под неослабным надзором местной тюремной администрации. Не лучше бежать и к западу, где беглым каторжникам всегда грозит опасная встреча с китайскими разбойниками — хун-хузами. Бежать к востоку — еще большее безумие: от Великого океана их отделяют тысячеверстная тайга и зорко подстерегающие их гиляки и гольды, — эти известные здесь страстные «охотники по беглым».
Не нужно также упускать из вида, что местное хуторское население — новоселы, недавно основавшиеся в крае и не зараженные старинными сибирскими традициями и исконным дружелюбным отношением, сочувствием и участием к «несчастненьким». В то время, как например, в Центральной и Западной Сибири беглый каторжник почти всегда может рассчитывать если не на гостеприимство и радушный прием, то хоть на пищу, которая выносится ему сибиряками, по установившемуся обычаю (особенно в уединенных заимках), за околицу, или оставляется ими на завалинках, — здесь, в Уссурийском крае, население встречает всякого беглого, как своего прямого врага, пулей. Само собой, такое отношение вызвало со стороны беглых каторжников и горячий протест, выражающийся здесь в ряде убийств, разбоев и грабежей, являющихся прямым последствием и отголоском всякого побега.
Беглые каторжники, точно затравленные звери, преследуемые и природой, и людьми, и муками голода, озлобляются, ожесточаются и идут на всякие зверства, о каких, например, в Западной Сибири нечасто слышно и за которые они иногда расплачиваются своими головами и почти всегда — своей свободой.
И, тем не менее, каторжники бегут и довольно часто[167]. Бегут, невзирая на угрожающую им страшную кару, невзирая на совсем невозможные условия бегства, непреодолимые препятствия и муки голода, очень часто вынуждающие их добровольно возвращаться обратно. Незадолго до моего отъезда бежало несколько человек.
Но прошло и двух недель, как однажды утром явился один из них (татарин): изможденный, иссохший, он еле держался на ногах от голода. Увидев у околицы лагеря прогуливавшуюся в то время жену одного из служащих, он упал ей в ноги и просил её заступничества. «На Кавказе барина просить умел, а этого (т. е. смотрителя) не умею», — все время бормотал он еле слышным от слабости голосом. Оказалось, что он уже четыре дня ничего не ел. Да и перед тем целых шесть дней он слонялся по тайге, питаясь орехами и диким виноградом и не рискуя показаться на дорогу или в ближайший хуторок, где его встретила бы или пуля, или арест.
Обыкновенно и большинство каторжников, бегущих поодиночке, подвергаются той же участи и, в конце концов, изнемогают в бессильной борьбе с муками голода и добровольно отдаются в руки строго-карающего их тюремного правосудия.
Несколько лучше устраиваются беглые, бегущие партиями. Они нападают обыкновенно на какую-нибудь уединенную заимку, не останавливаясь ни пред грабежом, ни пред убийством, и, запасшись провизией, а если возможно, то и одеждой и оружием, устраивают себе логовище в тайге, недалеко от почтового тракта, держа в страхе весь округ до тех пор, пока или зима не выгонит их обратно в команды, или пока их не переловят или не перестреляют поодиночке.
Особенно выдающимся в этом отношении был 1891 год, т. е. первый год учреждения железнодорожных каторжных команд, когда массовые побеги каторжных наводили прямо какой-то ужас на мирных обывателей Владивостока[168]. Город был буквально терроризирован, особенно после того, как однажды среди белого дня (это было в начале сентября), в двух шагах от города убили мичмана Руссоло с только что прибывшей в порт французской эскадры, и спустя несколько часов, у самого же города, совершено было еще более зверское убийство капельмейстера одного из линейных батальонов, расположенных в городе.
Эти убийства вызвали, понятно, самые суровые репрессивные меры со стороны тюремной администрации. Были даже оценены головы бежавших преступников. По беглым устроена была формальная охота. Выстрелы, не всегда попадавшие по адресу, были так часты близ города, что по временам напоминали собой отдаленную канонаду, — но побеги от всего этого только участились.
Некоторое затишье наступило лишь после того, как трое беглых каторжников были пойманы и казнены в полуверсте от Владивостока.
Спустя несколько дней по возвращении из «каторжных команд», я уже сидел на палубе японского парохода, увозившего меня в прекрасную «Страну Восходящего Солнца».
Роскошная природа Японии, своеобразные картины Китая и Кореи, чудные виды Индии на некоторое время заслонили от меня далекую родную окраину, с которой я сжился и сроднился за время трехлетнего пребывания в ней, но не изгладили ее из моих воспоминаний и не заставили меня забыть о ней, её желаниях, нуждах, невзгодах. Настоящие мои беглые очерки шлю ей, как свой первый привет с далекого европейского Запада.