III. Страничка из недавнего прошлого

Представления обывателя Европейской России о нашей тихоокеанской окраине, — представления крайне противоречивые и сбивчивые сами по себе, испытывают серьезные потрясения, когда обыватель этот, волей судеб, впервые попадает в пределы Уссурийского края.

Одна вполне интеллигентная дама пресерьезно уверяла меня, напутствуя в далекое путешествие, что край этот настолько еще дик и некультурен, что в городе не редкость встретить куницу и соболя, забегающих в него из ближней тайги.

Другой мой знакомый, едучи сюда, решил, что он, по меньшей мере, будет жить, как в дремучем лесу, в котором «ничего и достать то нельзя», и на этом основании он запасся еще в Одессе всевозможными консервами, мешками разных круп и муки и даже несколькими головами сахару.

Так, или в этом роде, представляют себе нашу дальнюю окраину весьма многие (едва ли я ошибусь, если скажу, что почти все), едущие сюда из Европейской России. И в этом нет, в сущности, ничего удивительного.

Скудость сведений о нашей дальней окраине, почти абсолютное незнакомство обитателей метрополии с нашим дальним Востоком, полная неизвестность условий, при которых пионеру-колонисту приходится здесь жить, — все эти причины и не могут не порождать ничего другого, кроме туманных и сбивчивых представлений. Наша литература о дальнем Востоке крайне бедна и недостаточна, притом же лучшие из исследований и описаний края (Пржевальского, Маака и немногих других) чрезвычайно устарели, относятся еще ко времени первых годов присоединения края, когда он едва-едва начал оживать и заселяться. Знакомства же с современной физиономией края они, конечно, не дают, так как он во многих отношениях успел совершенно преобразиться за те тридцать шесть лет, в течении которых он находится под русским владычеством.

Правда, и теперь жизнь здесь отличается достаточной суровостью, не представляет обывателю многих из тех элементарных удобств, к которым он привык, и европейца невероятно поражают иногда мелкие, но весьма характерные и притом же совершенно немыслимые в другой стране явления.

Здесь, например, существует лаж на книги; другими словами, покупая в единственном в крае книжном магазине — там же продается чай и рис — книгу, вы уплачиваете за нее не ту цену, которая на ней обозначена, но, кроме того, и премию в пользу владельца магазина приблизительно в размере 25 — 30% с номинальной цены. Затем, если вы желаете отдать ее в переплет и если вы еще не успели ориентироваться в местных условиях, то наталкиваетесь на массу препятствий, с виду почти непреодолимых. Прежде всего, вы узнаете, что никакого переплетчика, то есть лица, которое занималось бы этим делом, как профессией, в городе, вмещающем в себе до 20.000 д. населения, обладающем каменным храмом, двумя газетами, одним ученым обществом, музеем и пр., — вовсе не имеется.

Только при известной настойчивости с вашей стороны вам, в конце концов, удается узнать, что среди солдат, отбывающих службу в местных войсках, расположенных частью за городом, частью на близлежащих островах, «встречаются иногда лица, знающие переплетное дело». С этого момента вы можете уже считать успех ваших розысков почти обеспеченным. Стоит только вам объездить казармы линейных батальонов, и не в одном, так в другом — я по собственному опыту это знаю — вы найдете то, что ищете, Правда, в итоге всех ваших усилий книга, стоящая, скажем, в Екатеринославе 1 р. в розничной продаже, обойдется вам приблизительно в 3-4, а то и более рублей; но, ведь, дело, собственно говоря, не в этом, а в том, что у вас, так или иначе, есть и книга, и переплет на ней.

Но зато предметы первой необходимости, отсутствие которых ощущали первые посетители края, здесь всегда имеются, и вы их всегда достанете, хотя и по значительно возвышенным ценам; письма, газеты и проч. из Европейской России, по целым годам не получавшиеся раньше, теперь вы всегда получите, хотя вам и придется для этого ждать три-четыре месяца, особенно во время так называемой сибирской распутицы» [11].

Времена, когда вы во всем городе не могли, например, достать пары галош за полным израсходованием их во всех местных магазинах, или когда вы, нуждаясь в ламповом стекле, вынуждены бывали каждый раз покупать новую лампу за отсутствием стекол в розничной продаже; либо же, когда вы, имея необходимость в удалении невыносимо болящего зуба, должны были брать заграничный паспорт и ехать в Японию — времена эти давно миновали, отошли в область преданий, сделались «сибирскими анекдотами».

Самого места, на котором стоит ныне юный и исполненный блестящих надежд Владивосток, первые исследователи края совсем не узнали бы: так резко изменился характер и вся физиономия его.

Тридцать шесть лет тому назад нога европейца еще не ступала по этим местам. Там, где теперь с утра до вечера снует и толпится народ, — стояла угрюмая, вековая, дремучая тайга. Там, где слышится ныне человеческая речь, — раздавался лишь, время от времени, грозный рев царя местных лесов, — уссурийского тигра. Гладко-зеркальных, светло-лазоревых вод владивостокского рейда не бороздили в то время носы пароходов, катеров и шаланд (корейские парусные суда), не оглашали своими свистками и грохотом железных цепей корабли европейцев. Мертвенно тихо и глухо было в этой приглубой впадине бухты. Лишь изредка забегал сюда из Японского моря шальной кит «поиграть», да забредала порой в погоне за несчастной жертвой акула.

Но не только полуостров, на котором стоит ныне город, был дик и безлюден, — и весь этот край, который примыкает к нему, был тогда совершенно пустынен. Лишь кой-где в глубине непроходимой тайги можно было встретить бродячего манзу, искателя женьшеня. Край был тогда достоянием хищных зверей, безраздельно царивших на всем огромном пространстве уссурийской тайги.

Есть, однако, основание думать, что не всегда было здесь так пустынно и глухо. Старинные китайские летописи, писанные тушью и кисточками, сохранили до нашего времени предание о знаменитом и таинственном маньчжурском королевстве Бохай, просуществовавшем от VIII и до X в. включительно на территории Уссурийского края. От этого некогда могущественного, наводившего страх на соседние страны (Корею, Китай и Японию) королевства, теперь почти ничего не осталось, и самое существование его подвергается сомнению многими исследователями уссурийской старины; только встречающиеся ныне кой-где в глубине непроходимой тайги остатки его сооружений в виде крепостных рвов, валов и руин говорят современному путнику о том, что край не всегда был безлюден и пуст, и что там, где ныне раскинулся дремучий, поросший вековыми деревьями лес, некогда кипела жизнь, процветала культура, боролись интриги и страсти. Впоследствии, по тем же источникам, на смену погибшего королевства Бохай, край заселили корейцы; занимали его после них и маньчжуры. Все это кончилось уже в XVII в. полным разгромом всего этого края маньчжурами.

И опять запустел он и превратился в пустыню. Города развалились, поросли диким лесом, — и в таком виде просуществовал он до того времени, пока его не подчинили себе русские по Пекинскому договору, заключенному графом Игнатьевым в 1860 году, спустя несколько месяцев после того, как впервые совершилось фактическое занятие владивостокского порта военным судном «Манджур», прибывшим сюда под командой прапорщика Комарова, — первого начальника первого военного поста во вновь отошедшем к нам крае.

Сорок человек нижних чинов, прибывших сюда на «Манджуре», были первыми обитателями-пионерами нового поста. Они же положили начало будущему порту и городу, играющему ныне уже весьма немаловажную, вернее, первенствующую роль на нашей тихоокеанской окраине, к которой приковано внимание всей России, а со времени постройки Уссурийской железной дороги и внимание всего просвещенного мира.

Русские, однако, не были первыми из европейцев, узнавшими о существовании залива Петра Великого, в вершине которого (на полуострове Муравьеве-Амурском) находится ныне Владивосток.

Еще раньше нас, именно за девять лет до появления «Манджура» в этих водах, залив был замечен одним французским китобойным судном, зимовавшим значительно южнее, близ нынешней корейской границы, в заливе Посьета. Французы чрезвычайно заинтересовались этим известием и уже в следующем, 1852-м году послали сюда для разведок корвет «Capricieuse», который впервые обследовал юго-западную часть залива Посьета, не доведши его, однако же, до теперешнего владивостокского рейда. Два года спустя, в тех же местах крейсировал знаменитый по сочинению Гончарова фрегат «Паллада» под начальством адмирала Путятина. Год спустя, здесь же случайно появились суда соединенной англо-французской эскадры в поисках за скрывавшейся из Петропавловска русской флотилией.

Но от внимания всех этих первых, случайных посетителей местных вод долгое время ускользала владивостокская бухта, прекрасно защищенная с моря высокими берегами, отделенная от залива Нешироким проливом, теряющимся между берегами и скрывающим бухту от глаз мореплавателей. Только английскому судну «Winchester» из состава той же эскадры, удалось за пять лет до «Манджура» проникнуть в самую бухту и нанести ее впервые на карту, на которой она и доныне еще значится под именем порта Мей (Port May), а самый полуостров, на котором стоит ныне город — под именем полуострова принца Альберта.

Роль англичан, впрочем, этим невинным занятием и ограничилась. Они были так заняты погоней за русской флотилией, что от их обыкновенно весьма проницательного взора совершенно ускользнуло значение, какое могла бы получить в их руках эта бухта, и они не сообразили захватить ее в свои крепкие руки (хотя легко могли тогда это сделать, так как край был совершенно безлюден) и тем самым на долгое время, может быть, навсегда отрезать нам путь к океану. Спустя несколько лет англичане сообразили свой промах, но уже было поздно: китайско-русский трактат, отдававший во владение России весь этот край, был заключен, но еще раньше мы фактически стали здесь твердой ногой со времени появления «Манджура» в этих водах.

С этих пор Россия вступает уже на путь мирного, культурного завоевания этого края, не встречая препятствий ни с чьей стороны.

Не прошло и десяти-пятнадцати лет, как первоначальный лагерь «Манджура», затерявшийся на пустынных берегах Великого Океана, возрос до степени города Владивостока и сделался ныне главным нашим оплотом в тихоокеанских водах, — центром, с историей которого неразрывно связана история усиления нашего влияния на азиатском Востоке.

Город Владивосток, со времени занятия его территории «Манджуром», рос хотя и не с такой быстротой, как растут города по ту сторону океана, в Америке, но все-таки быстро, во всяком случае гораздо быстрее, чем любой из городов Европейской России. Это должно получить в наших глазах особую цену, если мы вспомним, при каких условиях ему приходилось да и теперь еще приходится развиваться: с одной стороны, он отделен от ближайших населенных русскими мест на целые тысячи верст, с другой — его отделяла от Европейской России беспредельная ширь двух океанов (Великого и Индийского) и нескольких обширных морей; затем, в-третьих, он был окружен территорией, превышающей средней руки западноевропейское государство, и притом не только тогда, но и теперь еще мало известной и мало исследованной. Недалеко от столицы Уссурийского края есть и теперь немало таких глухих мест, по которым еще никогда не ступала нога европейца; только звериными тропами и можно здесь пробираться по окружающим его дремучим лесам.

Да что говорить об окрестностях Владивостока, когда самая территория города была еще совершенно неизвестна тогда и в силу этой неизвестности была полна многих опасностей, о каких пионеры-поселенцы европейских стран и понятия не имеют.

Об этих первых годах заселения края мне довелось услышать любопытные подробности в беседе с одним из пионеров-обитателей далекой окраины, с которым меня случайно столкнула судьба вскоре по приезде на дальний Восток.

Трудно жилось им здесь в первое время. Им приходилось считаться с такими тяжелыми условиями, заселение города, тогда еще незначительного военно-морского поста, стоило им таких жертв, трудов и усилий, которых мы, европейские жители, и представит себе не можем.

— Ведь вот вы, — говорил он мне, — жалуетесь часто на то, что жизнь здесь не представляет тех удобств, к которым вы привыкли в Европе. Но что сказали бы вы, если бы пожили здесь в наше время, лет приблизительно двадцать пять-шесть назад[12]. На всем этом месте, на котором стоит ныне город, тогда тянулась тайга, — вековой лес, поросший строевыми деревьями. И чего только не было в нем: олени, медведи, кабаны и тигры. Того и гляди, попадешь к ним на зуб. От этого леса теперь и следов не осталось, а я еще помню, как покойный Пржевальский в бытность свою здесь, выслеживал стадо оленей на том месте, где теперь стоят китайские фанзы. Ну да, олени, — Бог с ними. Не велика беда — их повстречать. А вот, иной раз среди наших построек встретишь бывало и тигра. Я еще помню, как в 1864 году тигр был убит на том самом месте, где в настоящее время стоят музей и дом губернатора. Невесело было тогда у нас во Владивостоке. Без оружия мы, например, и в сени своих домов выходить не решались. Это заставило нас призадуматься. А было нас тогда уже немало здесь: до девяноста дворов, несколько военных судов, деревянная церковь и прочее. Народу немало, а все ж таки страшно было жить тогда в этих местах. За околицу... куда? — за околицу, — за пределы двора самый смелый из нас выходить не дерзал. Оно и понятно: близ дворов начиналась густая тайга: темно в ней от массы деревьев; в двух шагах из-за листвы деревьев не увидишь оленя, не отличишь от кедра... Порешили мы сообща расчистить немного эти места и прежде всего принялись за благоустройство городской площади, а затем начали вырубать строевой лес и дальше. Вы, вероятно, видели на берегу высокие, полуистлевшие, полусгнившие пни: их немало и теперь там торчит.

— Видел, — подтвердил я.

— Вот это, именно, и есть остатки деревьев, вырубленных нами тогда. Пни оставляли мы потому, что корчевать их было нам не по силам.

Это немного удивило меня. Сколько мне было известно, в городе стояла тогда постовая команда почти в пятьсот человек.

— Совершенно верно, — заметил мой собеседник, — но ведь, и деревьев было немало. Где управиться с ними? Да и лес-то был первобытный: не один век росли там деревья: корни их так глубоко вросли в землю и так между собой сплелись, что если бы мы вздумали выкорчевать хоть одно деревцо, то нам пришлось бы вместе с его корнями вытащить из земли корни всех деревьев, покрывающих эти места, и вся территория города превратилась бы в сплошную глубокую яму.

— Вот как!

— Да, — подтвердил мой собеседник. — Но зато, как очистили мы город от огромных деревьев, нам стало немного легче и не так опасно жить, как прежде бывало. Осталось одно чернолесье, мелкий дубняк, густые заросли кустарников да груды валежника. Тигры, медведи, кабаны и прочие хищные звери, что шатались прежде по городу, ушли саженей на пятьсот дальше и почти не показывались здесь, где они становились приметней, чем раньше. Разве только глупый олень или козуля забредет когда к нашим дворам.

— А для чего же, — поинтересовался я, — вы сохранили кустарники и мелкий дубняк?

— Для чего? Для удобства.

— Как так?

— Мы рассчитали, что чем нам каждый день в тайгу уходить за дровами, то это и далеко, да не всегда и удобно: того и гляди, не только дров, шкуры своей не принесешь из тайги, если тебя ненароком тигр подстережет. Вот мы и решили оставить для топлива мелкие заросли. Выгода двоякая: и топливо близко от нас, совсем под руками, и силы сохраняются и могут быть употреблены на другое занятие. А по времени заросли, таким образом, сами собой уничтожатся. Силы же нам нужно было очень беречь в те времена. Работы было не мало; нужно было уже подумать о нашем благоустройстве. Улиц и даже дорог не было еще и в помине. Вся местность была изрыта оврагами: они, впрочем, и теперь еще кое-где сохранились в своем первоначальном виде. Обыватели довольствовались тропинками среди валежника и мелких зарослей, а главным путем сообщения служила для них прибрежная намывная полоса вдоль берега бухты.

— Из кого состояло тогда население Владивостока?

— Главным образом, из находящихся на действительной службе нижних чинов — солдат и матросов. Владивосток еще не был городом в официальном значении этого слова: он считался военным постом и вот почему военных здесь было больше всего. Им же Владивосток преимущественно и обязан своим существованием. Не будь в те времена здесь русских солдат, ничего бы, вероятно, и не вышло. Солдаты вырубали леса, расчищали дороги, строили дома, казенные здания, казармы; даже деревянная церковь построена исключительно их трудами. Солдат, кроме того, нес караульную службу, держал в страхе бродячих китайцев, оберегал наш покой, защищал нас от хищных зверей. Он нес военную службу, с его же помощью производились исследования незнакомого края, при его содействии пробирались в тайгу, заводили сношения с инородцами. Да мало ли, чего он тут не делал! Поистине, великую службу сослужил нашему делу на тихоокеанской окраине русский солдат! Не будь его, ничего бы не было здесь.

Мой собеседник был совершенно прав.

Вся наша культурная миссия на далеком Востоке долгие годы лежала исключительно на все выносящих солдатских плечах. Уссурийский край в теперешнем виде создан исключительно солдатом. Он был истинным и бескорыстным пионером этого края; кроме своих прямых военных обязанностей, он нес на своих плечах еще такую массу всяких других, под которыми согнулся бы всякий, кроме него. Он строил дома, обрабатывал землю, занимался ремеслом, столярничал, плотничал, мастерил; долгое время он был единственным каменщиком, кузнецом, огородником и сапожником в крае. Короче сказать, он расчистил дорогу сюда тем тысячам переселенцев, которые в настоящее время ежегодно идут сюда из России. Он подготовил этот край — дикий, безлюдный, пустынный — к той культуре, которой многие из нас кичатся теперь. Да и теперь еще его культурная миссия далеко не кончена здесь. Он мелет муку на единственной мельнице в крае, строит наряду с другими рабочими железную дорогу, является во всем крае единственной прислугой и т. д., и т. д. Хоть и мало еще сделано нами в деле мирного развития края, но не нужно никогда упускать из вида, что долгие годы вся эта работа лежала исключительно на уссурийском солдате, обремененном и без того нелегкими при местных условиях прямыми обязанностями.

— Я всегда помню, — говорил мне несколько раз мой собеседник, — что все мы, — особенно мы, пионеры-колонизаторы края, обязаны ему своим благоденствием, благосостоянием и, быть может, самой жизнью.

— Кто же еще жил тогда в городе, кроме солдат? — спросил я его.

— Ну, понятно само собой, офицеры, чиновники с семьями (их было душ до ста в то время). Кроме того, — небольшое число ссыльнопоселенцев, отбывших срок каторги на Каре и в рудниках Восточной Сибири. Было также весьма небольшое количество отставных нижних чинов, поселившихся со своими семьями, и несколько лиц (также с семьями), не служивших нигде; это-то и были обыватели города в общепринятом значении этого слова.

— Что же касается инородцев, то их было так мало тогда, что в счет они не могут идти. Так, корейцев — не было ни одного, а манз — всего душ до сорока; вот и все инородческое население города. Манзы явились сюда уже спустя несколько лет, когда наш пост был возведен на степень города, и из Николаевска (в устье Амура) был перенесен сюда (в 1873 году) военный порт, а также резиденция главного командира флота и портов Восточного Океана.

Это перенесение порта, я должен заметить, хотя и состоялось в 1873 году, однако еще не обеспечивало Владивостоку на все последующее время то завидное первенствующее положение, которое он занимает ныне на русском востоке. Возникший спустя несколько лет вопрос о том, быть ли порту во Владивостоке, или южнее — в заливе Св. Ольги, долгое время висел дамокловым мечем над начавшим уже развиваться молодым укреплением, долгое время парализовал всякую инициативу и энергию в среде его тогда еще немногочисленных обывателей[13].

Невзирая на то, что во Владивосток уже были перенесены из Николаевска почти все его учреждения — портовые, административные, учебные: прогимназия и женское училище, что были возведены почти все сооружения для порта, устроены батареи и проч.. лишь в 1881 году был решен окончательно вопрос о том, что наш главный военный порт навсегда остается во Владивостоке. С этого только времени и начинается настоящее развитие как порта, так и города. До этого же город не жил, а прозябал; всякие постройки, казенные и частные, приостановились совершенно, дела обывателей потеряли всякую устойчивость.

Владивосток в первые годы

И это вполне естественно. В 1873 году, т. е. со времени перенесения сюда из Николаевска порта, сибирской флотилии и портовых укреплений, город, влачивший до сих пор жалкое существование, оживился, но зато и приобрел физиономию города исключительно военно-морского. Вся энергия и деятельность его жителей сосредоточивались и вращались только около портовых управлений, воспитавших, в сущности, как выразился один из хорошо знающих тогдашние условия людей, всю местную торговлю и предприимчивость.

«Морской элемент и по своим качествам и по своей многочисленности был в то время господствующим», — говорит один из местных летописцев Уссурийского края.

За отсутствием каких бы то ни было вольных рабочих, почти все постройки, как казенные, так и частные, возводились в это время матросами. В портовых мастерских «лудились обывательские самовары, выделывались кочерги, вьюшки, колеса, чинились экипажи а в морских складах закупались сухари, масло и другие продукты, каких или вовсе не существовало в продаже (это — всего лет пятнадцать назад!), или же на которые цены стояли безбожно высокие... «Швальня Сибирского флотского экипажа обшивала также и частных обывателей»... Там же «подкидывались подметки под сапоги, на которых ходил буквально весь город». Морское ведомство явилось, вместе с тем, и главным потребителем местной торговли и таких продуктов, как лес, дрова, мясо и прочее...

Короче — на нем сосредоточились все обывательские интересы и связались с ним на столько тесно, что когда впоследствии возник вопрос о новом переносе порта из Владивостока в залив Св. Ольги или Посьета, а вследствие этого приостановились постройки морского министерства, то во всей промышленной и частной жизни Владивостока произошел заметный застой, и «вся деятельность жителей приняла явственный отпечаток какой-то нерешительности, свидетельствовавшей, что они потеряли под ногами твердую почву»...

Общественная жизнь в течении всего этого семилетнего периода застоя и нерешительности была только в зародыше. В виду неопределенности и неизвестности дальнейшей судьбы Владивостока иммиграция и начавшийся било усиленный приток предприимчивых людей почти совсем прекратился, да и многие из тех, которые уже более или менее обосновались здесь прежде, стремились ликвидировать свои предприятия и уйти отсюда, по крайней мере, на то время, пока окончательно не выяснится вопрос о том, быть или не быть Владивостоку?

Припоминаю беседу с одним из старожилов — обитателей Уссурийского края. Подробности о переживаемом ими тогда времени показались мне столь любопытными и так хорошо рисующими то своеобразное время, что я считаю вполне уместным восстановить наш разговор в его существенных подробностях.

— Скучно, до смерти тоскливо и скучно было жить здесь тогда, — рассказывал мне он про это время. — Общество было тогда здесь весьма небольшое; друг друга мы знали, да что знали? — изучили, пожалуй, лучше себя самих. Внешних интересов почти никаких, от всего просвещенного мира оторваны, от родины — далеки... Поверите ли, до того доходило, что многие из нас уже не в силах были говорить, а только — право, не смейтесь! — мычали и почти потеряли способность издавать членораздельные звуки. Сначала мы еще увлекались немного охотой, тайгой, инородцами, природой, а потом — все надоело...

Казалось бы, наоборот: изолированность всех их от равно отдаленной родины должна была еще больше сплотить и объединить местное общество. А, между тем, в действительности совсем было не так.

— Мы чувствовали себя более или менее сносно, — возразил старожил, — только в первое время. А потом... Да, вот, вам наглядный пример, и вы убедитесь, что я прав. Вы прибыли сюда из Одессы на морском пароходе; пассажиров, я знаю, на нем было много... Скажите же, — с лукавой улыбкой спросил меня мой собеседник, — чем кончилось пребывание всего вашего многочисленного общества на корабле?

— Почти поголовной ссорой, — рассмеялся я.

— Вот видите... А отчего?.. От духоты и жары, от однообразия и монотонности плавания, от отсутствия интересов извне, от невозможности хоть на мгновение, пока не доедешь до ближайшего порта, уйти с надоевшего судна, уединиться, остаться одному с своими собственными мыслями, переменить монотонную обстановку и однообразные впечатления... Так ли?

— Совершенно верно.

— То-то и есть..Приходилось мне совершать большие переезды на французских, немецких л английских океанских судах: — там то же самое: сначала пассажир становится серьезным, очень скоро — угрюмым, через день раздражительным, — а отсюда очень недалеко и до крупной ссоры... Так, вот, спрашиваю я вас, если даже вы, пассажиры, недавно оставившие берега родины, еще не успевшие истратить избытка сил, которые она вам дала, окрыленные надеждой побывать в новых местах, подогретые всевозможными пенсиями[14], развлекаемые каждые пять-шесть-семь дней такими диковинными картинами и видами, которые у нас, в Европейской России, даже богатым людям не снились — помилуйте! сегодня Египет, через неделю вы в океане, спустя шесть дней уже видите, да не только видите, а осязаете Индию — так, вот, если даже вы, при таких чрезвычайно благоприятных условиях в пять-шесть дней перехода от порта до порта становитесь лютей тигра, так посудите каково-то должны были чувствовать себя мы, когда мы годами, понимаете ли, го-да-ми должны были жить в условиях, гораздо худших, нежели те, которых вы не могли перенести каких-нибудь сто-сто двадцать часов. Не забудьте при этом, что вы, на своем прекрасно устроенном судне, не должны были испытывать недостатка даже в предметах роскоши, не говоря уже о предметах первой необходимости. А у нас, ведь, не всегда было и это... Наше мясо... блуждало в тайге под оленьей шкурой, наша птица — летала в дремучем лесу... Подите-ка, достаньте их, когда их, быть может, сам тигр стережет...

Мой собеседник умолк на мгновенье и затем снова продолжал.

— Бррр! И теперь жутко подумать, как жили мы здесь лет пятнадцать тому назад... Нужно было обладать большим запасом здоровья и воли, чтобы сохранить в себе интерес к тому, что нас окружало... Самое худшее — это то, что нам не с кем было перекинуться словом...

— Но, ведь, вас было немало.

— Было... было, — раздражительно повторил мой собеседник, — конечно, немало... Ну, что ж из того? Как будто нам от этого легче... Ведь мы заранее знали, что каждый из нас скажет. За эти долгие годы совместной жизни в малолюдном порту мы, может быть, по сто раз повествовали друг другу одни и те же истории... Было переговорено все, что мы знали, что мы слышали, все, что нас волновало и мучило, все, что нам подсказывало наше воображение... Да, ведь, это хорошо раз-другой... А если каждый день повторяется одно и то же, так тут не только в тайгу, — к тигру в пасть забредешь, лишь бы не слышать этого переливания из пустого в порожнее.

— Ведь, вот, — после большой паузы продолжал он тоном укора и даже с оттенком досады в голосе, — ведь, вот, очень уж требовательны вы теперь стали.

— Кто это — мы?

— Да вы все, что приезжаете в последние годы в наш край. Все вам не нравится здесь. Есть у вас ныне два клуба[15], театр, библиотека, музей, две газеты[16] и масса любительских обществ: два музыкальных, фотографическое, уссурийское общество любителей охоты и даже ученое Общество Изучения Амурского края[17] и общество любителей гимнастики... Чего ж вам еще? А все недовольны... — Театр? — «Плохой», — говорите вы: — «играют какие-то там поселенки и поселенцы»... Так что ж, что плохой; да ведь есть он; ну, мало в нем нравоучительного, — да, ведь есть посмеяться над чем... Библиотека? — опять недовольны вы: — «книг новых нет». Да, ведь все-таки хоть старые есть»... Газеты? — «не ежедневно выходят»... Не еже-днев-но», — передразнил он своего воображаемого оппонента. — Да, ведь, мы годами не видели их!.. Третьего года обрывками в урочищах мы пробавлялись.

— Обрывками? — воскликнул я в изумлении.

— А так... Приедет бывало к нам в урочища (во Владивостоке было, конечно, значительно лучше) новый чиновник или офицер, да по незнакомству с окраиной, как и все мы, не запасется материалом для чтения: — «там мол найдется». Спросишь: «книги привезли ли?» — «Нет, думал у вас здесь имеются»... — «И так-таки ничего не привезли?» — «Как есть ничего!» — «Худо... Ну да ладно, показывайте вещи». — «Это зачем?» — «А вот увидите»... И вот, как только примется он разбирать чемоданы, узелки и баулы, то тут мы чуть не всем военным постом в оба и смотрим... Ну, и редко бывало, чтобы наши ожидания нас обманули: всегда что-нибудь выглядишь в разложенных вещах...

— Что же именно? — недоумевал я.

— Что? — Клочок старой газеты, в которую приезжий еще в Москве или Петербурге завернул свою бритву, — если он бреется; туфли, — если их носит, — да мало, чего там еще. И, верите ли, как залучим бывало в свои руки клочок печатной, хотя и изрядно помятой бумаги, — глаз оторвать от неё мы не можем, пуще зеницы своего ока ее бережем. А уж читаем: — взасос. Сначала один, другой, третий, пока обойдет все дома. А после в домах собираемся группами пофилософствовать о прошедших и, быть может, уже забытых в Европейской России делах, помечтать о далекой отчизне... Много оживления вносил в нашу среду клочок старой газетной бумаги. Я обязан ему не одним хорошо проведенным зимним вечером на далекой окраине... — Так вот как бывало, — после небольшого раздумья продолжал он. — Вот в ту же эпоху, на почве все тех же бесплодных стремлений к сплоченности и к объединению, у нас, с легкой руки одного обывателя, и возникло одно учреждение, — клуб, не клуб, вернее — кружок, носивший оригинальное название: «клуб ланцепупов». Теперь-то, пожалуй, и забыли о нем...

— Вот странное название, — заметил я. — Что ж это было за общество, какие оно преследовало цели?

— Цели? — не без ехидства переспросил меня мой собеседник. — Цели, как водится, сначала хорошие: этот «клуб ланцепупов» поставил своей задачей противодействовать разобщенности и разъединенности нашего общества. Он имел в виду сплотить, объединить своих членов, собирать их в одно определенное место, в заранее определенное время, для взаимных бесед, для обмена мыслей и прочее. Только недолго сохранял «клуб ланцепупов» свой первоначальный характер... На пути к достижению прежде намеченных целей он встретил неодолимые препятствия, — преграды, которых не мог разрушить.

— В чем же было препятствие?

— Да все в тех же своеобразных условиях окраинной жизни, которые вам уже немного знакомы, — грустно пробормотал мой собеседник. — И превратился очень скоро наш клуб во что-то до такой степени несуразное, что стыдно и вспомнить... Правда, виной тому было и то, что семейные скоро отпали от «клуба»: то — да се, недосуг: служба, дети, — ну и отстали. Остались одни бессемейные: моряки, пехотинцы и штатские, которым решительно негде было главы преклонить в свободное от занятий время, которых гнала из дому невыносимая скука, одиночество и отсутствие очага...

— Что ж они делали там?

— В карты играли, пили... много пили, как везде на окраинах. Но это не все, — с видимой неохотой протянул мой собеседник.

— Не все?

— Пить и играть каждый день — да надоест, ведь, и это... Вот и решили они развлекаться, — тоном уже явного неудовольствия проговорил рассказчик.

— Что ж тут дурного? — спросил я, весьма удивленный очевидно неодобрительным отношением рассказчика к вполне естественному, на мой взгляд, стремлению представителей тогдашнего окраинного общества.

Мой собеседник долго молчал: наконец, как-то нерешительно заговорил.

— Оно, конечно, что и говорить, хорошо в них такое стремление... хорошо, спору нет, да... как бы сказать вам, — не очень... Развлечения-то были самого странного свойства, — неожиданно прибавил он, оживившись.

— Например?

— Например, как вам нравится игра в охоту на тигра...

— На тигра? Я что-то не слышал о существовании подобной игры...

— То-то и я раньше не слышал, да как пожил здесь, — узнал... И теперь еще игру эту помню, особенно перед дождем или пургой... Очень помню...

— Не понимаете? — обратился ко мне старожил. — А, вот, посмотрите, — может, поймете...

Рассказчик заворотил рукав сюртука и обнажил свою руку. Я посмотрел и увидел выше локтя следы большой раны, произведенной, по-видимому, огнестрельным оружием. Между прочим, я тут только впервые заметил, что мой собеседник не совсем хорошо владеет этой рукой Какое же, однако, отношение имеет это обстоятельство к клубу. Признаюсь, это было для меня совершенно неясно.

— Послушайте, — сказал я ему: — все это мне нисколько не разъясняет того, о чем вы мне только что говорили. И я еще меньше прежнего понимаю, при чем же здесь тигр?

— Не понимаете? Конечно, — смущенно пробормотал он, — откуда и знать вам... Таких игр не бывает... Да, ведь, тигр-то был я! — неожиданно воскликнул рассказчик и улыбнулся во всю ширину своего добродушного лица.

— Вы?!

— Я... Вы удивляетесь!.. но, ведь, это так просто... Мы тушили огни, закрывали циновками окна, назначали кого-нибудь тигром... положим, меня... Товарищи и сочлены вооружались заряженными револьверами... стреляли... «по шороху», т. е. в ту сторону, где слышался шум шагов тигра, т. е. моих... Ну, а я, понятно, сняв сапоги, по условию, в одних лишь чулках пробирался по стенам, стараясь (мебель заранее всю выносили) ступать так мягко, неслышно, как пантера... Да однажды не выдержал роли: споткнулся, ну и получил пулю в руку... Хорошо, что не в сердце...

Я с удивлением слушал этот странный рассказ и не верил своим ушам.

— Послушайте, да, ведь, это, если хотите, игра... в убийство, а не в охоту на тигра... Закрыть окна, потушить все огни и стрелять в человека... Ведь, это — верная смерть...

— Ну, не совсем, — вы видите: я жив... Притом же мы рассуждали иначе: мрак, темнота, по нашему мнению, служили наибольшей гарантией безопасности этой... если хотите, забавы для «тигра». При свете огня — смерть вернее: не уйдешь от стрелка... Да и то сказать, мы боялись, как бы, разгорячившись игрой, кто-нибудь из нас не увлекся ею, благо цель на виду. Ну, а во тьме — ищи «тигра!» Кроме того, по установленным правилам стрелять можно было лишь «тигру» под ноги: в худшем случае, нога пострадает.

— Но, ведь, вам попали в локоть. Долго ль до сердца?

— Ну, это случайно...

— Как могли вы, однако, решиться участвовать в такой, простите меня, безумной игре...

— Как?.. Конечно, теперь я без ужаса не мог бы и подумать, об этом... Но тогда — не все ли равно?.. Мы тогда очень дешево ценили нашу жизнь...

— И все ваши... забавы бывали в этом же роде?

— Нет, другие были более невинны...

— Воображаю! — недоверчиво произнес я.

Нет, в самом деле... Вот, к примеру, хотя бы такого рода забава. Был у нас тогда командиром одной из частей предобродушнейший старичок, имевший очень большой по нашим местам чин и отличавшийся, между прочим, невероятно длинной бородой, белой, как лунь. По этой бороде, бывало, за версту узнаешь его. Вот это-то обстоятельство и подало одному из местных обывателей (тоже моряк был), члену «клуба», подшутить над добряком-генералом. Нужно вам сказать, что этот господин обладал замечательной способностью гримироваться. Гримировался он так неподражаемо, что скорее настоящего человека, которым он загримировался, если видеть их вместе, заподозришь в обмане, подделке, чем заметишь фальшь в нем, обманщике. При его помощи мы проделывали, например, такие вещи. Загримировался он раз старичком-командиром, приладил, что нужно, к военному сюртуку и отправился среди белого дня в адмиральский сад, который, как вы знаете, и теперь существует. А мы на некотором расстоянии следуем за ним. На улице — переполох: «командир идет». Офицеры подбодряются, оправляют сюртуки, кортики, матросы прижимаются к заборам, честь отдают, посторонняя публика почтительно уступает дорогу. Перейдя Светланскую улицу в том месте, где теперь стоит дом Шевелева, шутник направляется через калитку в «сад адмирала»; как и теперь, сад этот был постоянно открыт для публики. Выбрали мы время перед заходом солнца, зная, что командир, восстав от послеобеденного сна, гуляет по саду с четверть часа и затем в кругу своей семьи — жены и двух дочерей — садится на веранде пить чай.

Один из нас выследил, когда старичок пошел по аллее в противоположную сторону, кивнул шутнику, — и он, как ни в чем не бывало, мерною поступью подходит к крыльцу, взбирается по лестнице и садится к столу, у которого уже в сборе вся семья командира. А тем и невдомек, кто сидит возле них. Начинается чаепитие. Пьет он, но по сторонам — нет, нет — да и поглядывает, не появится ли настоящий хозяин. А командир-то, нужно вам сказать, был страшно рассеян. Про эту слабость его рассказывают много анекдотов... Говорили, например, будто он однажды умудрился — что бы вы думали? — самого себя дома не застать!.. Так, вот, идет он, под ноги глядит и не видит, что за птица на его месте сидит. Поднимается по лестнице, и в тот самый момент, как он ступает ногой на веранду, с его места снимается наш шутник, медленно, величественно проходить мимо самого его носа и спускается с лестницы. Картина!.. Командир и семья его точно остолбенели... не в состоянии звука промолвить... Когда способность речи, наконец, возвратилась к ним, — то нашего забавника и след уже простыл... А мы стоим за деревьями и хохочем... Так, вот какие штуки откалывал наш «клуб ланцепупов»... Понятно, все это, собственно говоря, шалости, недостойные взрослых людей... А тогда, поверите ли, нравственное удовлетворение находили мы в таких непристойных забавах... Как-никак, — развлечение...[18].

Рассказчик замолчал, погрузился в раздумье, но, спустя минуту, он как будто вспомнил что-то и оживился.

— Да... Всякое бывало... Вот, все в ту же пору на девственной уссурийской почве привился и «a l’Amour», или, как его попросту здесь называли, «алямур», — своеобразная игра, изобретенная каким-то сибиряком на Амуре, от которого она и получила свое название... Эта игра еще и теперь процветает, хотя и не в таких широких размерах, как прежде. Нужны вам, скажем, деньги, а достать их негде сейчас. Вот вы решаетесь пожертвовать какой-нибудь вещью. Делаете известное количество марок, назначаете им очень приличную цену и продаете желающим: их всегда много. Затем, в один прекрасный вечер владельцы марок сходятся где-нибудь в одном месте и играют на эти марки в банк. Знакомый, незнакомый, — всякий может принять в нем участие. Игра продолжается до тех пор, пока у кого-нибудь не окажутся в руках все проданные вами марки; иногда это длится около недели.

— Грустно, очень грустно все это, — закончил рассказчик. — Да что уж, — окраина!..

Начиная с 1881 года, со времени окончательного решения вопроса об оставлении порта во Владивостоке, — грустные времена, о которых рассказывал мне старожил, начинают понемногу отходить в область преданий, и город стал, мало-помалу, терять свой резко «окраинный» облик, охарактеризованный вышеприведенным рассказом. Бухта оживилась судами, там и сям начали возникать постройки, застучали молоты, задымились кузницы, зашныряли по рейду паровые баркасы, стали все чаще и чаще появляться в порту суда из далекой Европы, заселялись дома, город стал все чаще сноситься с внешним миром, от которого он раньше был почти совершенно оторван, начал строиться док для ремонта и постройки судов местной флотилии и купеческих кораблей, приходящих на рейд, возникают газеты, музей, всевозможные общества, и, наконец, в 1871 году приступлено к сооружению Уссурийской железной дороги.

Население, достигавшее раньше (еще в 1881 году) едва семи тысяч душ, уже перевалило теперь за двадцать пять; и весь этот город, еще так недавно состоявший из нескольких деревянных фанз и домов, ныне оценивается уже в несколько десятков миллионов рублей.

Само собой разумеется, культурное развитие края на этом не остановится, да и не может остановиться. Впереди еще на многие, многие годы по горло работы цивилизаторам края. Все, что до сих пор достигнуто, является лишь незначительной каплей в том море надежд и стремлений, которые связываются с ним. Край еще очень малолюден: плотность населения (максимальная) даже в Южно-уссурийском округе, наиболее людном, едва достигает полутора человек на квадратную версту, в среднем же, для всей Приморской области, эта величина еще меньше, можно даже сказать, поразительно мала — 0,3 души на квадратную версту!..

Если читатель представит себе далее, что Приморская область занимает свыше полутора миллионов кв. верст, т. е. по своему пространству равна Франции, Германии и Австро-Венгрии, вместе взятым, если затем он вспомнит, что область эта растянута на протяжении четырех тысяч верст (между 42° и 70° север. шир., от Японского моря до Берингова пролива включительно); если, далее, он примет во внимание, что весь этот необъятный край внутри себя почти совсем не имеет никаких путей сообщения, кроме нескольких магистральных путей между главными поселениями; — если он примет все это во внимание, то получит полное представление об этой окраине, и, вместе с тем, ему станет ясно, как много еще работы предстоит здесь и какая серьезная и важная роль в деле цивилизации края предстоит Владивостоку, нашему главному культурному центру на берегах Тихого океана и как много надежд связано с его культурным развитием, с его умственным и экономическим ростом.

Загрузка...