XI. Беспримерный поход

Старожилы-обитатели Уссурийского края не запомнят другой такой суровой зимы, как зима 18… года.

С самой ранней осени снег валил без конца, покрывая весь край, точно саваном, своей пеленой. Пурга — страшная сибирская пурга, это соединение мятели и вьюги со штормом — свирепствовала без перерыва от самого наступления зимы. Улицы, дома, целые деревни были занесены толщами снега, и сообщение в крае почти прекратилось.

Смельчаки, дерзавшие, несмотря на злую пургу, двинуться в путь из своих заимок, хуторов и деревень, кончали, большей частью, весьма печально: на другой или третий день на дороге, или близ самой околицы находили их занесенные снегом замерзшие трупы.

Скверная зима была тогда в крае, но еще в тысячу раз хуже было тогда в соседней Корее, где ко всем бедствиям суровой зимы прибавился голод.

В корейских деревнях вследствие засухи предшествовавшего года погибла вся буда на полях. Уже к концу лета во многих ломах нечего было есть. Сначала корейцы кое-как перебивались впроголодь, побираясь по соседним деревням, но к концу осени все запасы иссякли и там, и они могли питаться лишь травой и древесной корой. Наступила суровая зима, и они были лишены и этой возможности протянуть как-нибудь хоть до ранней весны.

Оставаться в своих деревнях — значило бы обречь себя на медленную голодную смерть; близкой помощи также не было и неоткуда было ее ждать. И, вот, доведенные до отчаяния, изможденные, голодные толпы корейского населения решили двинуться в соседнюю Россию, — именно, в Уссурийский край, где они рассчитывали найти и работу, и хлеб.

По рассказам очевидцев, это переселение представляло собой нечто ужасное по своей потрясающей обстановке и драматическим подробностям.

Люди, и без того обессилевшие вследствие продолжительной голодовки, застревали в снежных сугробах, проваливались в засыпанные снегом ущелья и пропасти и здесь целыми десятками умирали медленной, мучительной смертью от холода и голода, на глазах у своих односельчан, не имевших ни сил, ни возможности им помочь...

Весь путь от корейской границы до самого Владивостока был усеян трупами этих несчастных. Немногие из них уцелели.

Одного из последних — крещенного впоследствии корейца Ту-юн-шана — знал я, и вот что он рассказал мне об этом ужасном времени и о своем почти чудесном спасении.

* * *

Ему было тогда всего тринадцать лет. Он был самым младшим из своих шестерых братьев и, как теперь смутно припоминает, отец и мать любили его больше всех их, быть может, потому, что он, как говорили соседи, принес родителям счастье своим появлением на свет. До его рождения они были очень бедны, буды родилось мало, и им очень трудно было прокормить свою большую семью. Со времени же его рождения все сразу переменилось: буда начала давать хороший урожай, есть было вдоволь, и мало-помалу они начали все больше и больше поправляться. У них уже завелся работник в доме, о чем раньше и думать нельзя было; в сарае появились быки и маленькие лошади, и семья ела не только каждый день, но даже по два и по три раза в день, тогда как раньше, как рассказывали, бывало и по разу есть не во всякий день приходилось.

Так шло у них до самой той памятной зимы.

Уже с самого начала лета видно было, что корейцам несдобровать. Солнце жгло без перерыва и сушило землю, как в печке. Дождя земля вовсе не видела в течении целого лета. Как водится, отец Ту-юн-шана засеял много буды, имея в виду продать ее японцам, приезжавшим за нею на своих кораблях в Гензан, и оставил для себя лишь небольшой запас, которого хватило бы до осени этого года. Но от засухи буда даже почти не вышла из-под земли. Показались кой-где молодые всходы, да и тем не удалось подняться над землей: пожелтели, поблекли, засохли...

С каждым днем отец, мать и старшие братья приходили с поля печальнее и озабоченнее в свою деревянную фанзу. Рассказчик был тогда еще совсем малышом и не хорошо понимал причины их тревог и забот, однако же и он чувствовал, что в доме творится что-то неладное, и что какая-то беда надвигается на всю деревушку.

В других фанзах было не лучше.

На всю деревню как будто какая-то мрачная туча надвинулась. Даже дети притихли и не бегали, как раньше, по улицам с шумом и криком. Толки старших про неурожай и про надвигающиеся бедствия голода отразились даже на их забавах и играх... Ту-юн-шан помнит, например, как они собирались толпой за околицей и здесь целые дни толковали друг с другом все о том же, им не совсем понятном, но страшном «Голоде». Они представляли его себе в виде какого-то страшного чудовища на двух костылях, — заклятого врага маленьких детей, — и в их детские души закрадывалось чувство панического ужаса и ненависти к нему. Со страхом и трепетом ждали они появления этого страшного гостя.

«Особенно, — говорил он, — возненавидел я «его» после того, как приближение этого чудовища начало уже заметно отражаться на нашем образе жизни». «В моей памяти, — продолжал он, — запечатлелась следующая сценка, относящаяся к этому тяжелому и печальному времени».

«Мамка, — спросил я однажды, — отчего ты даешь нам с каждым днем все меньше буды? Я есть хочу».

«Нельзя, сынок, — ответила мне мать, — надо оставить запас на зиму».

«Для «Голода»? — спросил я ее, представляя его в своем детском воображении в виде живого существа».

«Для голода, сынок мой, для голода, — подтвердила моя мать».

«Он скверный, гадкий, не оставляй ему ничего! — крикнул я в негодовании».

«Мать ничего не ответила и пошла от меня. Но я видел, как из её глаз лились неслышные, тихие слезы, и почувствовал еще большую ненависть к этому страшному и незнакомому мне чудовищу — «Голоду».

Но прошло еще некоторое время, и даже дети начали уже понимать, что именно происходит вокруг них.

В это время голод царил уже во всей силе... Появились болезни. Несчастные корейцы почернели, исхудали, терпели самые ужасные, невыразимые муки и начали побираться по соседним корейским деревням. Но и там было не лучше. И там наталкивались они на каждом шагу на такие же потрясающие, раздирающие душу сцены, от каких они бежали из дому... Даже взрослые корейцы, отличающиеся всегда необыкновенным равнодушием ко всему на свете, стали неузнаваемы: ропот, проклятия, зубовный скрежет раздавались повсюду... А тут еще подоспела эта ужасная, суровая зима, и к терзаниям голода прибавились муки холода.

Можно себе представить, что там тогда происходило... Прошло еще около месяца, и во всей и без того немногочисленной деревне, осталось не более половины всех жителей... Из шестерых братьев рассказчика уцелело только двое. Мать и отец его еле держались на ногах. Ужас, панический ужас объял всю деревню. Спасенья не было.

Тут-то, в отчаянии, и решились они добраться до Владивостока, за двести пятьдесят верст от своей деревни. Конечно, побудить на это невероятно трудное путешествие с надеждой, быть может, никогда не достигнуть цели его, их могло только отчаяние и голод. Они знали прекрасно, что и здоровому, сильному человеку в такую ужасную пургу, какая свирепствовала все время, не дойти, не только им, голодным, истощенным, обессилевшим...

Однако, они двинулись в путь. Из деревни ушли все. Остались там только умирающие и те, которые уже успели умереть до их ухода...

Это было какое-то странное, почти фантастическое путешествие.

Оборванные, обтрепанные, еле одетые, почерневшие от голода, с выражением не то застывшего ужаса, не то покорного отчаяния на изможденных лицах, они должны были, вероятно, казаться скорее выходцами с того света, чем живыми людьми. Большинство из них и так еле держалось на ногах, а туг еще эта свирепая пурга и не прекращавшийся ни на минуту ветер, сбивавший их с ног и раскачивавший их точно маятники стенных часов.

Они падали, проваливались в сугробы, рыдали, плакали, но все же продолжали идти вперед и вперед, чувствуя, что позади них только «смерть, смерть и смерть»...

Бодрее всех были дети, отчасти в силу самых свойств своей детской натуры, отчасти вследствие того, что отцы и матери до последней возможности поддерживали их существование уцелевшими остатками пищи, отказываясь сами от неё ради них.

Прошел, наконец, первый день путешествия, показавшийся им бесконечно долгим...

Из деревни ушло ровно восемьдесят душ; но когда они к заходу солнца зарылись на ночь в снежных сугробах, то не досчитались чуть ли не целой трети... Несчастные отставали понемногу, один по одному и, вероятно, уже спали вечным, непробудным сном под зловещий вой яростной снежной пурги.

Впрочем, это даже не поразило оставшихся в живых: они так привыкли ждать смерти с минуты на минуту, они до того пригляделись к сценам смерти от голода и так были уверены в том, что и их самих впереди ждет та же участь, что не только не горевали о погибших, но даже завидовали этим счастливцам, yate достигшим конечной цели своего существования.

В унылом, тяжелом молчании, тесно прижавшись друг к другу под огромными сугробами снега, провели они в пути эту первую ночь, показавшуюся им бесконечной. Едва ли они даже спали.

Под утро они вновь двинулись в путь. Кому приходилось бывать на корейской границе, тот знает, какие невозможные дороги и теперь еще там повсеместно существуют. Лет же двадцать тому назад там совсем ни прохода, ни проезда не было. Да и какая езда у корейцев! У них ведь ни телег, ни экипажей нет и ездят почти исключительно верхом: на лошади, быке или корове — безразлично. Много ли этому животному нужно, чтобы пробраться куда-нибудь? Узенькой тропки, еле заметной в горах, совершенно достаточно для этой цели.

И вот по такой-то горной тропе пробирались они гуськом через огромные горы, ущелья, пропасти, теснины и девственный лес, отделяющие Корею от Уссурийского края.

В другое время было бы и страшно, и жутко очутиться в этих, диких, неприступных, уединенных местах, засыпанных снегом, грозивших им ежеминутной гибелью. Но они не чувствовали страха и едва ли даже сознавали весь ужас своего положения.

Они шли безотчетно вперед и вперед, сознавая одно только, что всякое промедление все более и более приближает их к мучительной смерти. И они продолжали идти вперед, подгоняемые голодом, отчаяньем и стужей.

«Как теперь вспомнишь об этом ужасном путешествии, запечатлевшемся в моей памяти на всю жизнь, — говорил мне Ту-юн-шан, — то просто диву даешься, как не погибли мы в первые же сутки. Нам приходилось пробираться местами, по которым и в ясный солнечный день едва ли можно было пройти благополучно. На нашем пути, т. е. вернее — на той извилистой горной тропе, по которой мы шли, нам почти ежеминутно приходилось взбираться с крутизны на крутизну, делая подчас невероятные усилия для того, чтобы не сорваться и не полететь вниз в зияющие под нами гигантские пропасти. Порой нам приходилось буквально ползти по скату горы, скалы и ущелья, причем почти целой половиной корпуса мы висели над пропастью. А то и так бывало: идешь, пробираешься где ползком, где ничком, цепляясь за снег, за деревья, по вертикальному откосу скалы, — и вдруг пред тобой вырастает непреодолимая преграда в виде бездонной пропасти, бока которой, точно срезанные острым ножом, вертикально спускаются книзу. Не успеешь приглядеться сквозь залепляющий глаза снег к местности, как бешенным порывом ветра, дувшего все время с невероятной силой, тебя уже свергало вниз часто с высоты многих десятков сажен».

К счастью, падать, благодаря обильному снегу, было мягко, и эти неожиданные головокружительные прыжки кончались, по словам Ту-юн-шана, иногда сами по себе благополучно.

Ту-юн-шан помнит, впрочем, один печальный случай. Его соседа по фанзе так же, как и его самого, неожиданным порывом ветра столкнуло вниз, в пропасть. К несчастью для себя, он упал так сильно, что весь зарылся, головой вниз, в снег на дне ущелья; видны были только ноги его.

Что было делать им?

Снег в ущелье был необыкновенно глубок. Полезть за скатившимся, — сам останешься там, да и сил не хватит взобраться опять на эту крутизну, на которой они находились: они и так уже еле держались на ногах от усталости и истощения. А вьюга тем временем выла все злее и злее, заволакивая и небо и землю, и пока они раздумывали, как помочь своему товарищу, пурга занесла его снегом, и они не могли бы даже определить, где именно и искать-то его.

Они пошли дальше... Несколько часов спустя, Ту-юн-шан потерял мать... Она погибла почти таким же образом, как и его сосед... «Я страстно, горячо, до безумия любил свою мать, — говорил мне Ту-юн-шан, — но тут смерть её, почти у меня на глазах, не вызвала во мне ни сожаления, ни скорби, ни одной слезинки. Чувства притупились ко всему и мы почти не заметили её исчезновения. Даже я, ребенок, безучастно отнесся к этому несчастью. Напротив, я стыжусь в этом признаться теперь, — у меня, как и у многих из взрослых, на секунду мелькнула даже жестокая мысль, что так лучше: нас становится меньше, стало быть, нам можно будет дольше продержаться с помощью тех жалких запасов древесной коры, смешанной с соломой, которую мы в дорогу захватили с собой».

Спустя день, Ту-юн-шан потерял отца. Он даже не обратил внимания, когда и при каких обстоятельствах это случилось.

На следующий день он потерял обоих остававшихся еще в живых братьев: один выбился из сил и отстал далеко позади, другого же ветром снесло в пропасть.

Из всей многочисленной семьи его остался, таким образом, в живых лишь он один. Но он относился безучастно к своему круглому сиротству и продолжал брести вслед за другими. Едва ли он даже понимал, куда и зачем он идет.

Спустя несколько дней, настало самое трудное время. Почти вся провизия вышла у них, а до вершины хребта горных цепей, по которым они блуждали, где они наделись найти одинокую фанзу зверолова-охотника, оставалось еще дня два пути.

На следующий день вышла последняя крошка той смеси, которой они до сих пор питались, и всем стало ясно, что идти дальше уже незачем, все равно не дойдут.

Тут, кажется, впервые вышли они из того состояния оцепенения, в котором они все время находились, они и раньше знали, что рано или поздно смерть придет за ними, — достаточно уже было видеть смерть своих спутников на глазах, — но пока запасы провизии не иссякли, каждого из них в отдельности утешала надежда, что ему-то удастся спастись от неё. Теперь же корейцев поняли, что смерть уже пришла за ними и что она здесь, около них, ждет, пока они попадут в её костлявые, цепкие руки. И тогда-то они впервые почувствовали настоящий страх смерти и поняли всю безотрадность своего положения.

«Вам никогда не приходилось находиться среди людей, доведенных до отчаяния голодом и мыслью о неизбежной смерти, — говорил мне Ту-юн-шан, — и не желал бы я никому быть в среде таких людей».

«Дети, — продолжал он, — отличаются какою-то особенной чуткостью... Чем дальше мы углублялись в горы, тем более мне начал бросаться в глаза необычный вид моих дотоле равнодушных и безучастных ко всему спутников»...

«По временам они бросали на меня такие зловещие, хищные, жадные взгляды, что мне становилось необыкновенно жутко, и я начал инстинктивно догадываться, что предстоит что-то ужасное, потрясающее, и инстинктивно же начал понемногу отставать от своих немногих уже товарищей».

«Прошло еще несколько часов. Муки голода и самого адского, ужасного холода давали о себе знать с необыкновенной силой, но я как будто не чувствовал их под влиянием какого-то страшного ожидания».

«Мы зашли за скалу. Ветер и горы совсем лишили нас сил, и мы забились за камень передохнуть».

«Подойди сюда, Ту-юн-шан! — позвал меня мой дядя. — Подойди сюда, мой племянничек, нам теплее будет вместе!»

«Я инстинктивно продолжал стоять на месте, чувствуя, что в этих словах скрывается что-то недоброе».

«— Подойди же сюда, Ту-юн-шан! — настойчиво повторил дядя, и такой хищный, жадный огонек промелькнул в его беспокойном взгляде, что я невольно попятился назад».

«— А! он упрямится! — воскликнули корейцы, сидевшие рядом с ним в снегу, и кинулись ко мне, причем в руках одного из них я заметил блеснувшее на мгновенье лезвие острого, отточенного корейского ножа».

«Они хотят меня... зарезать и... съесть!.. — молнией пронеслось у меня в голове, и я в паническом ужасе выскочил из засады, куда завлекли меня дошедшие до остервенения голодные люди».

Около получаса бежал он, как сумасшедший, путаясь ногами в снегу, цепляясь за ветви деревьев... Он падал, поднимался, вновь падал и вновь бежал все с той же бешенной быстротой, подгоняемый паническим ужасом.

Наконец, он обессилел от бега, провалился в сугроб и уже не поднялся больше.

Сколько времени лежал он там в глубоком обмороке, — он не помнит, но когда он поднялся, то уже не увидел никого из своим спутников. Даже следы их ног сделались почти незаметны, занесенные снегом.

Ту-юн-шан остался один, совершенно один в пустынных горах, и все происшедшее ему казалось исчезнувшим, но страшным сном. Ему казалось, что все, что происходило до настоящего времени: — голод, смерть отца, матери, братьев, зверское намерение его дяди, — плод его воображения.

Мало-помалу сознание начало брать верх над воображением и фантазией; к тому же голод все настойчивей и настойчивей давал себя чувствовать, и Ту-юн-шан вспомнил, что нужно идти вперед, все туда же по направлению к Владивостоку, рисовавшемуся в его воображении в самых ярких и радужных красках.

И он опять пошел в горы, не сводя глаз с еле-заметных следов своих спутников, оставленных ими в снегу.

В одном месте он потерял след. Ту-юн пиан плакал, кричал, кидался на снег, в отчаянии звал смерть, но, в конце концов, шел наугад.

Спустя некоторое время он вновь напал на следы... но какие? Ужас и теперь берет его, как вспомнит об этом...

На снегу лежал человек... Это был его дядя... Вокруг него алел снег, покрытый, по-видимому, свежепролитой кровью... Невдалеке лежали в снегу обглоданные кости правой ноги... Какая ужасная встреча!.. С криком ужаса и точно обезумев, кинулся Ту-юн-шан в сторону...

Но что это?.. Не обманывает ли его слух? Он слышит лай собаки... хриплый, прерывистый, злой...

Значит, здесь близко жилье? — подумал он и с удвоенной энергией бросился туда, откуда послышался лай.

Вскоре он увидел среди покрытых снегом деревьев какое-то подобие жилища. Ту-юн-шан подошел ближе: это была одинокая фанза хун-хузов, — свирепых хун-хузов, кровожадных китайских разбойников, которыми мать еще в колыбели пугала его, — но он бросился к ним, как к своим спасителям: его гнал к ним панический ужас, зловещие впечатления только что оставленного зрелища, от которого у него кровь стыла в жилах.

Вихрем забежал он внутрь фанзы... перед его глазами промелькнули суровые лица нескольких манз... Дальше не помнит, что было...

Когда он очнулся, то не сразу понял, где он находится... Он чувствовал под собой что-то мягкое, теплое и не понимал, куда же делись пурга, снег, морозы и ветер... Наклонившееся над ним суровое лицо хун-хуза напомнило ему о действительности, и он закрыл глаза.

Хун-хуз сказал ему несколько успокоительных слов на своем непонятном ему языке, погладил его по голове, и ему стало так тепло от прикосновения руки этого отверженца, что он зарыдал от волнения, истощения и пережитых страданий.

Больше суток пролежал он, однако же, на нарах... Хун-хузы (их было пятеро) ухаживали за ним, как за родным сыном: поили его ханшином, кормили рисовыми лепешками... Заботливость этих свирепых людей вырвала-таки его из когтей смерти.

«Я до сих пор не могу без душевного волнения и чувства самой глубокой благодарности вспомнить об этих людях, спасших мне жизнь», — говорил мне Ту-юн-шан.

«Вот вы все, жители Уссурийского края, без ужаса, гнева, ненависти и раздражения не можете даже вспомнить о хун-хузах, — с неожиданной горячностью продолжал он. — По-вашему, это не люди, а звери, — хуже зверей; по-вашему, это существа, лишенные всего человеческого, живущие только убийством, грабежом и разбоем... Уверяю вас, это неправда. Это такие же люди, как и мы с вами; только они гораздо более, в тысячу раз более несчастны, чем мы!»

«Их положение, действительно, ужасно».

«За преступления, действительные, или мнимые, совершенные ими у себя, на своей холодной, жестокой и неприютной родине, они должны были быть подвергнуты самой ужасной из всех казней, существующих на свете. Их должны были посадить на кол. И они бежали... Куда?.. В горы, леса и непроходимые дебри тайги. С этого момента они попадают в положение зверей, которых всякий может травить и которых всякий травит. Убить хун-хуза, как известно, даже не преступление. Неужели вы думаете, что, очутись мы с вами в таком же безвыходном, безнадежном положении, мы были бы лучше и не несли бы с собой всюду на концах своих ружей смерть и гибель всему живому, что встретилось бы нам на нашем пути? Неужто вы допускаете, что мы не были бы так же озлоблены и ожесточены, как эти самые хун-хузы, каждый шаг которых напоминает нам о человеческой крови? Но что же им делать, когда другого способа к существованию они не могут себе найти на всей этой пустынной окраине! И они убивают, грабят, режут. Но это не простое убийство, вызванное только жестокостью и преступными, кровожадными инстинктами... Это в то же время и борьба за существование, и месть за те весьма часто несправедливые гонения, которым они не всегда заслуженно подвергаются... Были ли бы мы с вами лучше?.. Едва ли»…

И, однако же, они, все-таки, люди, а не звери, и человеческие побуждения и чувства им так же свойственны, как и каждому из нас. Я убедился в этом еще тогда, когда находился под кровом этих «кровожадных» людей, и воспоминание о днях, проведенных мной когда-то в среде этих «убийц и разбойников», — одно из самых светлых и отрадных воспоминаний моей юности».

«Помню, они окружили меня такой заботливостью, вниманием, почти нежностью, на которую способна разве только женщина... И я никогда не забываю, что если я теперь жив, богат, счастлив вижу каждый день ясное небо и греюсь под живительными лучами нашего теплого солнца, то я этим обязан только им, этим «кровожадным убийцам», для которых вы даже достойной казни не придумаете[68].

Корейцы

Только на вторые сутки Ту-юн-шан встал, наконец, на ноги. Он еще не думал о том, куда ему деваться дальше, да и сами хун-хузы, по-видимому, вовсе и не думали гнать его от себя, и вопрос о его поселении в этой уединенной фанзе, по крайней мере хоть до ранней весны, как-то сам собой решился в этом смысле. Притом же воспоминания о пройденном уже им пути были так ужасны, что Ту-юн-шан и думать не мог о дальнейшем путешествии... Да и куда мог бы он двинуться, не зная дороги, во время этой пурги, обессиленный, голодный?

Но тут случилось событие, внезапно изменившее все предположения, — событие, отразившееся впоследствии на всей жизни рассказчика.

Они сидели в своей фанзе, — Ту-юн-шан и все пять хун-хузов — и тоскливо прислушивались к завыванию пурги за пределами бревенчатой хижины. Вьюга злилась в этот день еще больше, чем раньше. Ветер гнал целые тучи снега, крутил их в воздухе, перебрасывал в разные стороны, и изнутри фанзы, в полутьме, в которой они находились, им казалось, что «все злые духи гор собрались сюда со всего мира». Треск, гром, стук, свист, заунывные завывания ветра не прекращались ни на минуту. Девственный лес, покрывавший сплошной шапкой всю эту местность, положительно стонал под ударами бешенного вихря, вырывавшего вековые деревья с корнями и перебрасывавшего их в воздухе.

Это была уже не буря и не метель, к каким они все-таки привыкли, а настоящий шторм, безжалостно и беспощадно сносивший все с своего пути.

И вдруг, сквозь весь этот хаос звуков, сквозь стон и скрип фанзы, качавшейся точно колыбель от бешенных порывов таежного ветра, до их слуха слабо-слабо, чуть слышно и точно из-под земли донеслись крики, похожие не то на жалобный вой зверя, не то на вопль человека. Спустя минуту этот крик вновь повторился, прозвенел в наполненном невообразимым гамом и шумом воздухе и замер совсем близко от фанзы.

Все, сидевшие внутри её, невольно вздрогнули и еще с большей напряженностью начали прислушиваться, не повторится ли этот крик?.. Вот, опять, и на этот раз они почти явственно различили звук человеческого голоса. «Кто бы мог это быть?» — промелькнуло у них, и они быстро соскочили с нар и бросились к выходу.

Продолжаю дальше рассказ словами самого Ту-юн-шана.

«Наша собака, — рассказывал он, — смирно лежавшая до того времени свернувшись клубочком, также сорвалась с места, подбежала к дверям, повела носом в воздухе и, точно бешенная, бросилась из фанзы с громким, прерывистым лаем. Мы побежали за ней, и то, что представилось нашим глазам, заставило задрожать от ужаса, гнева и жалости не только меня, но даже этих закаленных во всяких злодействах хун-хузов.

«На снегу, под зловещий вой пурги и завывание ветра, происходила борьба... В том хаосе, который стоял в воздухе, мы могли только различить, что это борются люди».

«Ужасное подозрение мелькнуло у нас».

«Мы подбежали ближе и уже совсем явственно услышали звуки человеческого голоса, молившего о пощаде. Но нападавшие с остервенением и каким-то необыкновенно хищным и животным огнем в глазах продолжали безмолвно наносить удары своими ножами. Порывом вихря их срывало с места борьбы, относило наносимые ими удары в сторону, и этому и был обязан своим спасением несчастный, жертва нападения этих обезумевших от голода людей».

«С трудом отбили мы несчастного, залитого кровью от ран, которые ему успели нанести. Нападавшие точно лишились рассудка и, вперив в нас безумные взгляды, с бешенством отчаяния вырывали у нас свою жертву».

Это были те же корейцы, от которых Ту-юн-шан бежал два дня назад. Они заблудились в лесу и горах, потеряли почти половину своих товарищей (каким образом? — их об этом не спрашивали), и случаю угодно было привести их вновь на прежнее место. К несчастью для себя, они не заметили хун-хузской фанзы, которая была занесена снегом со всех сторон, так что они приняли ее за выступ скалы или лесной бугор и, притаившись за этой мнимой скалой, решились напасть на своего товарища в двух — трех шагах от неё.

Гостеприимные хун-хузы приняли к себе в свою фанзу всех их. Они напоили, накормили их, и нужно было видеть, с какой алчностью набросились эти полу-звери на пищу, которой они уже Бог знает сколько месяцев не видали!

Появление корейцев (их было девять человек) изменило, конечно, все первоначальные планы и предположения.

Хун-хузы, у которых они приютились, были не особенно богаты запасами провизии, и появление десяти голодных ртов не предвещало, конечно, ничего хорошего никому из них.

Нужно было придумать какой-нибудь выход из этого положения, грозившего в скором времени стать таким же безнадежным для корейцев, каким оно было до тех пор.

Но что могли придумать они, лишенные сил, здоровья, истощенные и приведенные в состояние полного изнеможения всеми предшествовавшими испытаниями? Все, очевидно, зависело от хун-хузов. Если они не придут к ним на помощь своим советом и поддержкой, то несчастным корейцам, несомненно, не избежать, неминуемой гибели.

Волнуемые страхом, надеждой и самыми тягостными мыслями, провели корейцы несколько дней под гостеприимной кровлей китайских разбойников, не решаясь первые возбудить вопроса о дальнейшей своей судьбе. Хун-хузы также молчали, как будто и не существовало никакого вопроса и как будто их неожиданное к ним появление в количестве, вдвое их превышающем, не создавало никаких осложнений в вопросе о пище.

Прошло несколько дней. Корейцы немного отогрелись, отъелись, поправились, «вошли в силу», оставлявшую, впрочем, желать очень и очень многого, но, все-таки, в сравнении с тем, что они представляли собой до сих пор, они были теперь почти геркулесами.

— Ну, — сказал им один из хун-хузов, — вы теперь отдохнули и подкрепились. Что ж вы думаете дальше предпринять? У нас, вы сами знаете, долго оставаться нельзя, не то и мы погибнем голодной смертью.

Переводчик перевел корейцам этот вопрос, которого они со страхом и трепетом ожидали все дни; но те только переглянулись и поникли головами, ничего не ответив ему. Да и что могли бы они сказать? Хун-хуз подождал немного, затем сказал с улыбкой:

— Я знал, что вы ничего мне не скажете, потому что и сказать то вам нечего. Ну, так слушайте же, что я вам скажу...

«Мы вздрогнули, — рассказывал мне Ту-юн-шан, — и впились глазами в хун-хуза и в нашего переводчика, стараясь по выражению лиц говоривших прочитать тот приговор, который постановили между собой хун-хузы».

«Но бесстрастное, как всегда, лицо китайца не говорило ничего ни нашему уму, ни сердцу; мы было совсем приуныли, и только увидев внезапно просиявшее лицо нашего переводчика, поняли, что мы спасены».

Торопливый перевод речи хун-хуза не замедлил подтвердить их надежд и радостных предположений.

— Мы порешили между собой, — сказал им хун-хуз, — что отпустить вас одних в Россию (т. е. в Уссурийский край) нельзя, — все равно не дойдете. Оставить вас здесь тоже нельзя: нам всем есть нечего будет. Лучше всего сделаем так: вы побудете у нас еще несколько дней, отдохнете, подкрепитесь, а потом мы приводим вас до первого жилья, которое встретим в тайге. Мы отправились бы с вами дальше, до Владивостока, но нам, знаете, нельзя туда. Так лучше. Да вот что еще: у нас есть кое-какая лишняя одежда, так вы возьмите ее себе, а то так, как вы ходите, нельзя: замерзнете, того и гляди.

«Нужно ли вам говорить, — рассказывал мне Ту-юн-шан, — каким чувством благодарности к этим людям преисполнились наши сердца. Мы плакали от радости и на душе у нас стало так хорошо, как еще ни разу не было с того памятного дня, как мы оставили свою родину».

Дней через пять они отправились в путь.

Вьюга злилась все так же; дорога была по-прежнему скверна и опасна; но несчастные путешественники уже иначе относились к этим неудобствам пути. Самый вой заунывного ветра, печально отдававшийся раньше в их сердцах и точно певший им бесконечную похоронную песнь, наполнявшую их жутью и тоской, — теперь звучал для них радостнее.

На пятый день они добрались уединенными лесными тропинками, известными только провожатым, до другого логовища хун-хузов, находившегося уже на русской границе, в пределах Уссурийского края.

Передохнув здесь несколько дней, они снова отправились в путь, но уже в сопровождении других хун-хузов.

Так шли они от фанзы к фанзе около двух недель род ряд без особенных приключений, если не считать гибели одного из своих спутников.

Однажды им пришлось проходить по крутому скату горы. Вдруг перед ними словно оборвалось что-то. Глянули — и обмерли от страха: почти из-под самых ног с шумом и грохотом, — должно быть, от сотрясения, производимого их шагами, — оторвалась огромная глыба затвердевшего снега и исчезла в пропасти, унося с собой одного из их спутников. Помочь ему они и думать не могли. Они боялись, как бы и их всех не постигла та же участь и поспешили подальше убраться с этого места, которое они приняли было за твердую землю. И это сделано было ими весьма кстати. Не успели они отойти саженей двадцать, как вся та часть предполагаемой ими суши, на которой они только что были, с грохотом свалилась туда же в пропасть, распадаясь на тысячи кусков.

Злополучный спутник был окончательно погребен под обрушившимся на него лавинами снега. Он даже не успел крикнуть, и спасшиеся видели только, как он, точно в снежном облаке, унесся на дно гигантского ущелья, кувыркаясь в воздухе, и исчез из глаз.

Вскоре они вышли на тракт (почтовую дорогу), ведший от хутора Славянки почти по самому берегу Амурского залива.

Выведши их сюда, добровольные проводники заявили им, что они должны с ними здесь расстаться. Они боялись встреч с русским начальством, которые могли бы окончиться для них весьма прискорбно, и вынуждены были оставить корейцев на произвол судьбы.

Однако, самая трудная часть пути была пройдена; самые жестокие испытания остались позади и отошли уже в область тяжелых воспоминаний. Осталось пройти всего не более семидесяти верст до Владивостока, — и они были уже так близки к конечной цели своего путешествия... Но когда они снова остались одни, без провожатых, сердца их тоскливо сжались в предчувствии какой-то беды. А, казалось бы, отчего? Провизии у них было вдоволь: хун-хузы дали им на дорогу целый ворох рисовых лепешек. Платьем они также, в сравнении с прежним, в достаточной степени снабжены были суровыми обитателями тех уединенных фанз, которые по пути посещались ими, и далеко уже не так, как прежде, страдали от стужи. У них даже была с собой бутылка крепкого ханшина на случай, если кто-нибудь будет сильно страдать от жестоких морозов. Даже погода значительно утихла по сравнению с прежним и ветер, хотя и крутил вихри по дороге, вздымая целые тучи снежной пыли, но все же это было затишье в сравнении с тем, что они испытали раньше на корейской границе.

«Таким образом все, казалось бы, говорило за счастливый исход «голодного похода», а между тем, — рассказывал мне Ту-юн-шан, — сердце-вещун! — нам становилось и страшно и жутко в предчувствии какой-то беды, и мы чувствовали себя одинокими и беспомощными».

Была, впрочем, одна — и уже не мнимая, а вполне реальная — причина, приводившая в смущение самых отчаянных храбрецов, и служившая отчасти объяснением этого упадка духа. Они знали, — их предостерегали хун-хузы, очевидно хорошо изучившие всю эту местность, где они совершали свои кровавые подвиги, — они знали, что от самого Владивостока их отделяет залив (Амурский), и что в самой узкой части его — не менее двадцати верст — им предстояло пройти по льду залива.

— Там, — говорили им хун-хузы, — вы не встретите ни диких зверей, ни ущелий, ни пропастей, но зато вам не встретится по пути ни одной фанзы. Это, конечно, не должно пугать вас, — вы, ведь, уже бродили по корейским горам. Но зато там есть нечто другое, от чего нет почти никакого спасенья. Не желали бы мы быть на вашем месте, если с севера начнет дуть суйфун. От него не не укроешься на гладкой поверхности амурского льда. Он пробирается всюду и хоть укройся тремя медвежьими шкурами — он и под ними достанет тебя. Помните это и берегитесь суйфуна, — повторили они на прощанье.

С большим трудом и лишениями достигли, наконец, корейцы, устьев реки Монгугая, впадающей в залив против самого почти Владивостока, находящегося на противоположной стороне Амурского залива. Владивосток — здесь, близко: в ясную, солнечную погоду они могли бы уже видеть увенчивающие его горы. Перейти бы только этот залив!

Погода, по-видимому, изменилась к лучшему; ветер уже не дул таким бешенным вихрем, как раньше, и только изредка, точно шутя, вздымал и кружил кое-где клубы пушистого снега.

Даже солнце на минуту проглянуло из-за туч. Все предвещало хорошую погоду, и изнеможденные путешественники с удвоенной энергией двинулись по льду по направлению к Владивостоку. Дорога была, в общем, не дурна, и им было даже приятно скользить по примерзшему ко льду снегу после прежних мучительных переходов в горах. Кое-где только на своем пути они встречали глыбы льда, стоявшие, словно крепости, среди всей этой ледяной равнины. Путники обходили их и вновь продолжали идти вперед. Скоро очертания только что оставленного ими берега уже настолько слились с ледяным покровом залива, что, даже обладая самым острым зрением, нельзя было бы различить, где кончается материк и где начинается царство льда.

К вечеру корейцы достигли почти средины залива и прилегли отдохнуть, прижавшись друг к другу за выступом громадной льдины, возвышавшейся на большое расстояние над уровнем ледяной поверхности Амурского залива.

Они были одни на всей бесприютной глади залива.

Ветер, не сдерживаемый ничем на своем пути, гулко свистел в воздухе, вздымая снежную пыль по всей необъятной поверхности застывшего и точно окаменевшего моря. Куда ни бросишь взгляд — всюду лед, лед и лед. Лишь кое-где однообразие этого пейзажа скрадывалось одинокими глыбами льда, прикованными к своим подножьям. Тоскливо, сиротливо и, бесприютно чувствовали бы себя корейцы в этой обстановке, если б не окрылявшая их надежда на другой день быть, наконец, во Владивостоке.

«Как ни холодно становилось нам, — говорил мне Ту-юн-шан, — однако мы чувствовали, что нам нужно уснуть для того, чтобы сберечь силы за завтра. А их уже у нас оставалось так мало!»

Кое-как примостились они, сгребши для теплоты снег в одну кучу, и, наконец, уснули, волнуемые ожиданьем и страхом.

...Страшный треск над самыми их головами, точно канонада из пушек, разбудил их внезапно около полуночи. Они вскочили со своих мест, обезумев от ужаса и страха, и тут только поняли причину этой внезапной тревоги.

Начинался суйфун.

Что было с ними дальше, расскажу словами самого Ту-юн-шана.

«Мы решились идти вперед, — сказал он мне. — Вперед, во чтобы то ни стало! Авось, мы еще успеем дойти до берега раньше, чем суйфун разыграется в настоящий шторм?!»

«Но мы не знали, с каким страшным врагом имеем дело. Еще хуже, — мы не знали, что суйфун уже в самом разгаре. Треск льдины, за которой мы ночью укрылись, мог бы уже сам по себе служить нам предостережением, но по неведению мы пренебрегли им и двинулись в путь, и это было причиной гибели всех моих спутников».

«Как только мы вышли за льдину, нас подхватил бешенный вихрь и, не сдерживаемый ничем, понес нас в разные стороны по гладкой поверхности Амурского залива. О сопротивлении и думать нельзя было: ноги скользили, не находили точки опоры, и почва буквально уходила у нас из-под ног. Нас несло прямо в море... Несло с головокружительной быстротой... До моих ушей уже доносился шум волн рассвирепевшего моря»...

«Я знал, что ледяной покров оковал воды залива только близ материка и что дальше к югу, на расстоянии, приблизительно, пятнадцати-двадцати верст от того места, где мы находились, море никогда не покрывается льдом... вспомнил во время этого бешенного полета, что еще дня два-три назад, с высокого берега, которым мы шли, я видел на горизонте седые, волнующиеся гребни этого огромного, прожорливого, ненасытного чудовища, — я вспомнил об этом — и обезумел от ужаса: ведь это уже смерть, настоящая смерть? От неё, ведь, нет спасенья»...

Сильный удар в голову прервал нить его мыслей, и он потерял сознание...

* * *

Спустя несколько часов, по заливу проезжал один русский купец на тройке лошадей, возвращаясь из Славянки во Владивосток, и заметил человеческие ноги, торчащие из расщелины между двумя огромными льдинами. Когда несчастного вытащили оттуда, то оказалось, что он весь покрыт ранами, царапинами и ссадинами, как будто кто-нибудь несколько часов под ряд с силой бил его об лед. Он почти замерз и с большим трудом удалось его вернуть к жизни.

«Этот человек был я, — закончил свой рассказ Ту-юн-шан, — остальные все погибли»…

Загрузка...