Пароход «Новик», на котором я предполагал уехать с китайской границы, должен уйти, как оказалось, еще не скоро из Посьета, и я воспользовался этим временем, чтобы посмотреть в глубине залива рыбные ловли, производимые здесь в больших размерах все теми же китайцами и отчасти корейцами. Русских промышленников, как и в прочих областях торговли и промыслов, здесь еще нет, и все рыбное дело, все морские промыслы находятся почти исключительно в руках у манз и корейцев.
Меня интересовали, собственно говоря, не столько рыбные ловли, сколько производившийся невдалеке лов морской капусты и ловля трепангов, — этих главных (после риса) предметов питания многомиллионного монгольского племени, вывозимых на сотни тысяч рублей из Южно-Уссурийского края в ближайшие порты Небесной империи[84].
Я взял манзовскую шлюпку (здесь, как и во Владивостоке, шлюпочники — исключительно китайцы) и, не теряя времени, отправился к взморью, по направлению к мысу Чурухаде, — крайней северной (в Посьетском округе) границе ловли трепангов.
Широконосая, плоскодонная шлюпка медленно пробирается вперед, приводимая в движение единственным веслом, которое мой манза вращает у кормы на манер пароходного винта, и я имею возможность подробно осмотреть Посьетский залив, приведший когда-то в восхищение первого генерал-губернатора Восточной Сибири, графа Н. Н. Муравьева-Амурского.
Когда смотришь на залив и его берега с моря, то начинаешь понимать восклицание Муравьева, назвавшего Посьет, когда он его впервые увидел, «одной из лучших гаваней в свете». Очевидцы, присутствовавшие при первом въезде Муравьева в Посьет, рассказывают, что, увидя залив, он так впился глазами в него и в его окрестности, как будто предполагал здесь воздвигнуть целый город; он так восхищался тогда этим прибрежьем, с виду, действительно, сулившим вместить в себе значительные поселения, и гаванью, обещавшей в грядущем сделаться притоном для многочисленного флота, что тогда же решил присоединить этот порт к южно-уссурийским владениям и перенести сюда из Владивостока портовые сооружения. К тому же, во время осмотра гавани в китайской фанзе случайно найден был кусок каменного угля, по качеству не хуже хакодадского (в Японии), месторождение которого находилось тут же в одном из углублений бухты Экспедиции, — и это окончательно утвердило генерал-губернатора в его первоначальном предположении прибрать к своим рукам этот порт, из которого он мечтал со временем создать тихоокеанский Кронштадт.
Под свежим впечатлением всего им увиденного здесь, он написал тогда в Петербург из Посьета:
«Бухту Посьета мы отмежевываем себе и границу проводим до устьев р. Тюмень-Ула, которая составляет границу Кореи с Китаем. Не хотелось бы захватывать лишнего, но оказывается необходимо: в бухте Посьета есть такая прекрасная гавань, что англичане непременно бы ее захватили при первом разрыве с Китаем»[85].
Впоследствии взгляд на Посьет изменился и отдано было предпочтение Владивостоку, который, как оказалось при ближайшем знакомстве с обоими портами, значительно превосходил первый по своим удобствам и по своему положению.
Граф Муравьев-Амурский не совсем, однако же, был неправ в своих заключениях: с виду, преимущества Посьетской гавани так велики по сравнению с Золотым Рогом, что даже человек, заранее предубежденный против него и знающий уже те дурные стороны этого порта, которые выяснились при ближайшем исследовании, глядя на него впервые, невольно приходит в недоумение и, протирая глаза, спрашивает себя, что же дурного в этой, с виду, великолепнейшей гавани в мире?
Действительно, грандиознее гавани Посьета нет, кажется, нигде на азиатском материке, и с этой стороны зоркий и проницательный глаз Муравьева-Амурского не обманул его: он сразу отличил внешнее удобство положения гавани для создания из неё центральной крепости и могущественного оплота, откуда можно было бы «владеть всем океаном».
Этот залив представляет собой обширное водное пространство (шириной у выхода в море 10 миль, глубиной 7 миль), заключенное между мысом Гамова и островом Фуругельма до корейской границы включительно и образующее на всем этом протяжении три удачно и удобно соединенных самостоятельных рейда: бухту Паллада[86], бухту Экспедиции и Новгородскую гавань, т. е. три самостоятельных гавани, обладающие извилистыми берегами, обильно усеянными многочисленными глубокими бухточками, каждая из которых в отдельности с виду представляет великолепную якорную стоянку для океанских судов.
Морское прибрежье, окружающее этот обширный залив, не представляет, по-видимому, ничего лучшего для развития обширных поселений и защиты от нападения с тылу, со стороны соседней Маньчжурии: с юга его защищает высокий горный хребет полуострова, с севера над ним возвышаются холмы и вершины высокого предгорья Хуньчуньского хребта; зато на западе расстилаются большое плато и низменный берег, поросший высокой, густой травой.
Лучшего места для центрального морского оплота нельзя было бы выбрать. И только при ближайшем гидрографическом исследовании впоследствии (впрочем, очень недавно) выяснилось, что наружность залива чрезвычайно обманчива: глубина его не превышает, в среднем, трех футов (Новгородская гавань), что делает совершенно невозможной стоянку в ней океанских судов; но и помимо того, оказывается, что все эти бухты изобилуют значительным количеством устричных банок, особенно то именно место, которое предполагалось когда-то сделать местом якорной стоянки и зимовки судов.
Моя плоскодонная шлюпка, конечно, не чувствует близости подводной каменистой гряды и вполне безопасно пробирается по устричным банкам среди многих других плоскодонных же шлюпок, в которых одинокие манзы ловят одноглазую камбалу, в невероятном изобилии водящуюся у всего побережья Южно-Уссурийского края, от корейской границы и вплоть до самых северных пределов его.
Чрезвычайное обилие этой рыбы положительно изумляет непривычного зрителя. Рыболов, буквально, не успевает забросить в воду удочки, на которую насажено до десятка крючков, как тотчас же приходится вытаскивать ее из воды, сплошь облепленную одноглазой камбалой. Очень редко случается, чтобы приманка на каком-либо крючке не была тронута рыбой.
Заинтересованный этой ловлей, я взял у ближайшего манзы его удочку и в течении не более десяти минут наловил больше пуда... Европейцу, привыкшему иногда целые ночи просиживать для того, чтобы, в конце концов, к утру поймать какого-нибудь жалкого пискаря, — это количество покажется, конечно, невероятным. А, между тем, рыболовы — корейцы и манзы, — увидев результаты моих усилий, только презрительно пожали плечами и сказали мне, что из-за того количества рыбы, которое я наловил, не стоило бы тратить времени и приманки.
И, действительно, все шлюпки рыболовов до верху нагружены были этой рыбой, которая тут же на солнце и вялилась ими. Правда, её здесь много портилось, но это рыболовов ничуть не смущало: у ближнего берега я видел целые горы испорченной рыбы, наваленной за последние дни рыбаками. Впрочем, путешественнику по Уссурийскому краю не привыкать к картинам безрассудного расхищения тех даров, которыми так щедро его наделила природа. Здесь, вообще говоря, более чем уместно заменить слово «эксплуатация» (естественных богатств) термином — «истребление».
По мере приближения к морю шлюпок рыболовов становится все меньше и меньше; а, наконец, они и вовсе исчезают вдали в извилистых углублениях залива Посьета.
Мы подвигаемся теперь по гладкой поверхности обширного рейда в виду повисших над ним с одной стороны волнистых отрогов Сихотэ-Алиня. Плоскодонная шлюпка плавно и медленно скользит по воде, бороздя ее своим непомерно широким «утиным» носом. Ближе к мысу Чурухаде, чувствуется уже недалекое Японское море. В воздухе становится свежее, слышится уже немолчный прибой волн у скалистых береговых утесов; на северо-востоке в хороший бинокль можно даже различить серую пелену морского тумана, не проницаемой стеной окутавшего грозный мыс Гамов, — этот далеко протянувшийся в море одинокий гигантский утес, загроможденный колоссальными голыми горами, лишенными всякой растительности.
Скоро вдали показалась флотилия шлюпок и японских «фуне» (шхун), плавно покачивающихся на легкой морской зыби у соседнего берега; сюда непосредственно доходит уже волна Японского моря, и здесь, поэтому, очень часто стоит легкая зыбь.
В одном месте мы попали в буруны, разбивавшиеся не особенно сильно у небольшого утеса, выступавшего с берега.
Объезжать их было бы не близко, и мой шлюпочник смело решил перерезать буруны недалеко от утеса. Несмотря, однако, на трудность гребли в бурунах, моя шлюпка с честью вышла из предстоявшего ей испытания, хотя мне, признаться, не один раз казалось, что я переживаю последние минуты. Несколько раз нас заливало водой, трепало на гребнях, наша шлюпка скакала, громыхала скрипела, словно ей приходилось совершать свой полет по ухабам и кочкам; ее кружило, обдавало белой пеной, — опасность разбиться о прибрежные рифы порой, казалось, была так близка, так возможна. К счастью, эта не особенно приятная скачка с препятствиями скоро окончилась, и мы уже были совсем в безопасности: буруны остались у нас позади, и мы подвигались вперед по утихшему морю.
Как ни бесстрастен был мой шлюпочник, но и у него из груди вырвался вздох облегчения, когда мы миновали буруны. Нелегко приходилось ему там. Все время он стоял на ногах и зорко следил за всеми движениями шлюпки. Особенно трудно приходилось ему, когда на нас налетали пенистые гребни бурунов, грозившие нас завертеть в своей бешенной пляске и выбросить вместе с шлюпкой на скалистые рифы. Нужно было употребить много искусства и ловкости для того, чтобы в то время, когда шлюпка проскочит гребень правого буруна, повернуть ее лагом и поставить снова в положение, удобное для самозащиты и дальнейшего движения вперед. Один раз, — руль ли сплоховал или был упущен удобный момент, я затрудняюсь решить, — наша шлюпка, завертевшись на гребне, подхвачена была подступившей волной и подталкиваемая всей массой воды, как птица, направилась к ближнему берегу. Но когда мы были уже саженях в пятидесяти, не более, от первого прибрежного рифа, — мой шлюпочник с быстротой молнии выскочил в воду (она была ему здесь только до пояса), стремительно повернул свою шлюпку, ловко вскочил в нее и, спустя несколько секунд, мы уже были совсем в безопасности.
Мы подъехали к двухмачтовой японской «фуне» (шхуне), стоявшей на взморье приблизительно в одной миле от берега. Как все прочие, что стояли десятками по всему побережью, она пришла сюда из Японии для ловли трепангов. Дальше к югу виднелись китайские джонки, усеявшие сплошь горизонт, ловившие у того же прибрежья морскую капусту.
После бешеной скачки по бурунам мне было чрезвычайно приятно очутиться на настоящем (хотя и не очень большом) морском парусном судне, где меня притом же очень любезно и радушно встретили гостеприимные японцы своими обычными приседаниями и церемонными поклонами. Как непохожи они были на моего молчаливого шлюпочника, хранившего всю дорогу упорное молчание, невзирая ни на какие подходы с моей стороны!
Все это были, большей частью, матросы и простые японские кули, исполнявшие здесь обязанности водолазов; — но какие это были вежливые, деликатные, благовоспитанные и общительные люди.
Я еще впервые тогда очутился в обществе сынов соседней «Страны восходящего солнца». После, на пути из Уссурийского края в Китай, мне немало пришлось постранствовать по гористым островам Японского архипелага, и я убедился, что японцы везде и все таковы: от Киу-Сиу до Иессо и от даймиоса (феодала) до последнего нищего включительно. Но об этом мне уже пришлось в другом месте более подробно беседовать с читателями.
Японцы угостили меня обильным обедом, в котором, по обыкновению, фигурировали все их национальные блюда, начиная от вяленой камбалы до сои с рисовой кашей включительно, — и после этого любезно и предупредительно согласились показать мне, как ловят трепангов, этих червей (вид голотурий) темно-кофейного цвета, играющих такую видную роль в китайском столе и являющихся солидным по ценности предметом в нашей внешней торговли с Китаем [87].
Еще первые исследователи края встречали здесь, главным образом у мыса Чурухаде, сотни китайских шлюпок, промышлявших ловлей трепангов. Вплоть до последнего почти времени надзора за нашей морской границей не было никакого, и тысячи китайцев каждую весну и лето облепляли все побережье Уссурийского края, от корейской границы на юге до бухты Пластун (против о. Иессо) — на севере, безданно, беспошлинно увозя в Небесную империю, доверху нагруженные трепангами джонки, шаланды и шхуны и вообще бесконтрольно расхищая те богатства, которыми так изобилуют прибрежные воды нашей дальней окраины.
Только недавно, всего, кажется, года три-четыре назад, был установлен надзор за морским побережьем, были выработаны особые правила для промысла в наших восточных водах, промышленники были обложены сборами в пользу казны с каждой промышленной шлюпки, и возле берегов Уссурийского края начала крейсировать военная шхуна «Сторож» для контроля за промыслом и поимки хищников.
Тогда же, между прочим, установлено было высшей администрацией края, что ловля трепангов практиковавшимся до того времени, т. е. примитивным «манзовским» способом воспрещается и разрешается только при посредстве водолазного аппарата.
Этот способ ловли моллюсков был впервые введен в Уссурийских водах японскими промышленниками, — в качестве способа, значительно облегчающего добычу трепангов и увеличивающего успешность её. Любопытно, между прочим, то обстоятельство, что в то время, как, по свидетельству шанхайской газеты «North China Herald», японцы у себя дома, в своих собственных водах, воспретили употребление упомянутого нововведения взамен обычного способа ловли, в видах предупреждения хищнического истребления моллюсков, — в это самое время у наших берегов ловля трепангов воспрещена именно обычным способом, и предписано неукоснительно следить за тем, чтобы трепанговый промысел производился исключительно водолазными аппаратами.
В силу этого запрещения, ловлей трепангов у наших берегов и занимаются, главным образом, японцы, так как китайцы и корейцы никак не могут примириться с этим новшеством и отстать от традиционных приемов ловли, здесь запрещенных.
Я приехал на японскую «фуне» очень удачно, — как раз в тот момент, когда шлюпки, привезшие недавно наловленных трепангов, выгрузили их на шхуну и вновь собирались отправиться за добычей.
Я сел в один из «сампанов» (японское название шлюпки) и отправился вместе с водолазами к месту добычи, находившемуся близ берега, недалеко от стоянки «фуне» (трепанговый промысел здесь отдавался с торгов, причем каждому промышленнику было отмежевано отдельное пространство воды, за пределы которого выходить он не имел права). В сампане сидело семь человек японцев, — предельное количество людей для одной шлюпки, установленное утвержденными генерал-губернатором правилами.
Сампан медленно плыл по чуть колеблющейся поверхности Японского моря, увозя нас от японской фуне. Мои спутники — черноволосые, щуплые, низкорослые — оказались очень веселыми людьми, совсем непохожими на своих сородичей, манз и корейцев, и всю дорогу оживленно болтали, шутили, смеялись, словно они совершали морскую прогулку, а не ехали производить одну из самых тягостных работ, сопряженных с нелегким промыслом ловли трепангов.
Меж тем, сампан наш уже приближался к месту, предназначенному для промысла, обозначенному ярко-красного цвета баканом конической формы, покачивавшимся на легкой зыби залива.
Сампан мягко стукнулся о бакан, вздрогнул, остановился, в тот же миг якорь был с шумом спущен в воду, и мои спутники деятельно и энергично, все с тем же жизнерадостным видом и с той же неизменной улыбкой принялись за работу.
Тотчас же из-под палубы был вытащен водолазный аппарат, и в то время как несколько японцев очищали на сампане место для помещения трепангов, один из них начал облачаться в этот неудобный подводный костюм. Спустя две-три минуты он уже спускался в воду при помощи прочих товарищей и скоро окончательно погрузился на дно, оставив после себя на воде только несколько расходящихся на поверхности кругов, указывавших место, куда он неслышно спустился.
Лов шел довольно успешно. Водолазный аппарат позволял японцам видеть до мельчайших подробностей подводную часть залива, и от их зоркого взора не ускользал ни один трепанг; они дочиста подбирали их и то и дело передавали в шлюпку. Оттого-то японцы у себя дома и запретили употребление в дело водолазных аппаратов, так как при таком, в сущности, хищническом способе добычи, места, на которых производится лов, рискуют на долгое время лишиться этих голотурий.
Нелегко, однако, доставалась японцам их успешная подводная охота. Хотя они и сменялись часто, поочередно спускаясь на дно, тем не менее, эта работа сильно их изнуряла и едва ли благодетельно отражалась на их здоровья.
Вылезая из воды, каждый из водолазов имел вид тяжелобольного. Бледный, как мертвец, без кровинки в лице он видимо задыхался от отсутствия свежего воздуха или от слабого притока его. Минут по пяти лежал каждый из них, как пласт, без движения, не проронив ни звука, пока, наконец, не приходил в себя.
Не успев отдохнуть хорошенько, водолаз, однако, вынужден был снова спускаться на смену другим двум (остальные четыре японца занимались сортировкой трепангов и их размещением в шлюпке, что требовало немалого искусства, так как трепанга очень легко испортить, т. е. смять, раздавить, разорвать и т. п.).
— Трудно? — спросил я одного из них.
— Нелегко, — тяжело дыша, но улыбаясь, ответил мне на ломанном английском языке водолаз. — Ну, да мы к легкой работе не привыкли. Зато интересно, очень интересно, very interesting, — добавил он, тяжело переводя дух, и все с той же слабой улыбкой на лице.
Этот ответ, признаться, поразил меня своей неожиданностью. Ведь я слышал его не от любознательного гастролера, из любопытства опускавшегося на дно моря, а от простого кули, который изо дня в день задыхался от отсутствия воздуха и который этим нелегким путем, сокращавшим его жизнь, добывал себе и оставленной на родине семье скудное пропитание.
— Интересно? — переспросил я его.
— Да, очень интересно и любопытно, — с живостью возразил он мне, насколько это позволяло ему утомление и слабое знание языка сынов Альбиона. — Я много читал о море и его обитателях, я читал даже вашего (т. е. европейского) писателя, — Гартвига[88] (у нас он есть в переводе на японский язык, — вскользь заметил он), — но все красоты лучших мастеров пера бледнеют перед этими красотами природы, когда наблюдаешь их непосредственно. Там, в недрах морских, — продолжал он, заметно оживившись, пред глазами раскрывается совсем особый мир, полный движения и жизни, — мир непохожий на тот, который привыкли видеть люди, живущие на земле. Глубина морей раскрывает там пред нами все свои тайны и открывает глазам такие картины, которые здесь на земле нам недоступны.
Я с любопытством и изумлением слушал этого тщедушного, невзрачного японца. Тот ли это несчастный водолаз, за которого я его сначала принял?
Мой собеседник охотно рассеял мои недоумения. Он, как оказалось, вовсе не поэт и не ученый; он всего только водолаз, никогда и не учившийся ни в каком из высших или даже средних учебных заведений Японии; но в то же время — он грамотен («в Японии нет неграмотных», — с гордостью добавил он) и любит читать; а в стране, где «книги так дешевы», где «они издаются не для того, чтобы валяться на полках и служить только богатым людям, которым и без них хорошо живется на свете в стране, «где всякий нищий знает цену знания и образования, где «образование одинаково доступно, притом, и даймиосу (б. феодал) и гиакшо[89]: — нет, конечно, ничего удивительного в том, что в такой стране и он, «бедный водолаз, пожелал и имел возможность» познакомиться из книг («ведь, и для водолазов там кое-что найдется») с тем миром, в котором ему приходится работать всю свою жизнь.
Любопытно, между прочим, что наряду с этими рассуждениями, которые сделали бы честь и просвещенному европейцу, — мой собеседник оказался полон всяких суеверий и предрассудков, отличающих, впрочем, вообще всех моряков и всех тех, кто имеет дело с морем.
Мой собеседник упорно настаивал, между прочим, на том, — это оригинальное поверье я слышал позже в другой части света, также от водолазов, — что воды открытого моря, вдали от берегов, находятся на известной глубине в абсолютном покое, что всякая органическая жизнь за известными пределами там прекращается; случайно же попадающие туда организмы немедленно умирают и, как и все вообще предметы, попадающие туда, остаются навеки в том положении, в котором застигла их смерть. Так, например, он утверждал, что покойник, спущенный с корабля с гирей в ногах, сохраняет вечно стоячее положение на дне океана и т. п.
Времени у меня оставалось немного (я еще хотел посетить перед отъездом в Посьет производившийся невдалеке манзами лов морской капусты), и я собрался оставить гостеприимный японский сампан.
Все японцы прекратили работу и начали усиленно выряжать меня в дорогу: кто давал мне завернутую в японскую бумагу сушеную камбалу на память о посещении мной сампана, кто — какие-то микроскопические корзинки японской работы и т. п. Все эти скромные подношения делались там радушно, и просьба принять их была сделана в такой настойчивой форме, что я только с большим трудом мог убедить их отказаться от своих настояний.
Когда я уселся, наконец, в свою лодку, то все японцы в полном составе вошли туда вслед за мной и поочередно пожимали мне руку, проделывая при этом все формальности, предписываемые строгим японским этикетом, т. е. приседая, прижимая руки то к груди, то к коленям и не переставая напутствовать меня длиннейшими прощальными приветствиями, которые они произносили на своем певучем языке. Вся эта оригинальная и в то же время сильно растрогавшая меня сцена закончилась единодушным криком «саванара» (до свиданья!), которое они хором проговорили, стоя уже на палубе своего сампана.
— Ну, до свиданья! — только и мог вымолвить я, буквально подавленный всей этой сценой прощанья. — Желаю вам хорошего, обильного лова...
— Только не такого, какой был у нас вчера, — ответил мне с улыбкой мой прежний собеседник.
— А что разве? — полюбопытствовал я и задержал свою шлюпку, уже готовившуюся отчалить от сампана.
— А то, — не переставая улыбаться, ответил он, — что иногда у этих берегов попадается уже слишком крупная добыча.
— Например?
— Да вчера, вот, мы вместо трепанга вытащили целого человека?
— Человека?!
— Это нередко случается в этих местах, — продолжал мой словоохотливый собеседник.
— Кто ж это был?
— Как водится, — труп т. е., вернее, не труп, а скелет корейца с привязанным к ноге камнем.
— Как водится? — говорите вы. Разве это часто случается здесь?
— Не совсем часто, — но и не редко. Это все подвиги прежних китайских хун-хузов.
Это предположение было весьма вероятно. Еще не так давно, когда край этот еще не принадлежал русским, и все это побережье было совершенно пустынно, китайские пираты, крейсировавшие в ближних корейских водах (корейская граница отстоит отсюда всего верстах в 20-25-ти), часто привозили сюда, где они были в полной безопасности, пленных корейцев и здесь безнаказанно расправлялись с ними, спуская их в воду для сокрытия следов преступления.
Мне приходилось уже раньше слышать об этом от старожилов Уссурийского края. Они рассказывали мне даже, что где-то (где именно, — неизвестно) у прибрежья нынешнего Посьетского округа, недалеко от корейской границы — находится даже особое «морское кладбище», — подводная впадина, сплошь наполненная корейскими трупами. Многие жители края не подтверждают, впрочем, этого факта, хотя в то же время никто не отрицает возможности его существования: память о подвигах китайских пиратов, наводивших в то недавнее время ужас и страх на жителей приморской части Кореи, слишком свежа еще. К счастью, владычество пиратов, еще лет тридцать назад безраздельно и полновластно царивших по всему северному побережью Японского моря, ныне отошло уже в область преданий: с появлением первого русского крейсера в восточных водах они все дальше и дальше уходили на юг от нашей границы, а, наконец, и вовсе исчезли с лица земли.
— Впрочем, это что — скелет? — продолжал, между тем, мой собеседник. — Хоть и не так приятно наткнуться на него, да еще под водой, да все ж не опасно. А то на днях вот ему (указал он на одного из своих товарищей) пришлось наткнуться на добычу пострашнее скелета: акула метнулась к нему, да к счастью успели вовремя вытащить его. Хорошо, что их здесь не особенно много[90].
Дальнейшая беседа наша неожиданно прервалась. Моему шлюпочнику надоело бесплодно стоять у сампана, и он, не дожидаясь моего разрешения, отчалил от него и завертел своим единственным веслом у кормы. Пришлось покориться желанию шлюпочника, тем более, что времени впереди у меня было не особенно много: солнце заметно уже склонялось к закату.
Вскоре я был далеко от гостеприимного сампана.
Мы проезжали в это время совсем близко от берега. Ленивая морская волна колыхала на своих чуть видных гребнях наш утлый челнок, словно убаюкивала его в своих нежных, но в то же время и мощных объятиях. С каждым поворотом весла гористый и извилистый берег открывал мне другие картины и виды. То предо мной восставал во всем своем гордом величии отрог Сихотэ-Алиня с его высокими горами, возвышающимися под самое небо пиками, тесными горными проходами и глубокими черными впадинами-ущельями из гранита и камня; то взор мой падал на болотистый низменный берег с сверкающими кой-где на солнце лагунами и озерами. Лишь изредка мне приходилось видеть здесь берега, поросшие яркой зеленой растительностью: большей частью, безлесные, лишенные всякой растительности, сплошь состоящие из голых — то крутых, то пологих — каменных скатов, они выглядели еще мрачней и печальней при солнечном свете.
Проехав большой выступ берегового утеса, мы, наконец, увидели невдалеке флотилию манзовских шлюпок, бывших главной целью моего путешествия.
Сверх ожидания, я нашел здесь не больше ста — двухсот промысловых лодок, на которых работало всего человек 500 — 600 китайцев. Обыкновенно, как мне было известно, промысловых лодок здесь бывает гораздо больше: 1000 и даже 1½, с 3 — 4 тысячами рабочих-китайцев. Это заметное уменьшение промысловых лодок объясняется тем, что в последние два — три года местной администрацией установлен строгий надзор за нашей морской границей, и промышленники обложены сборами в пользу казны. До этого времени на всем почта протяжении нашей морской границы в крае — от Тюмень-Улы до бухты Пластун — лов производил всякий, кто хотел. По преимуществу же занимались да и теперь еще занимаются у наших берегов промыслом морской капусты: у прибрежья Уссурийского края — китайцы, у берегов острова Сахалина — главным образом японцы, не уплачивая никаких сборов и пошлин, что лишало наше правительство больших доходов, если принять во внимание, что даже по официальным сведениям вывоз морской капусты из наших пределов в Китай превышал ежегодно 1.200,000 р. с.[91]! Эти цифры едва ли, впрочем, даже приблизительно определяют истинное количество вывозимой капусты; благодаря отсутствию надзора (он установлен только три года назад) и контроля за промыслом, есть основание думать, что немало десятков тысяч пудов вовсе ускользает от учета.
Была, впрочем, как после оказалось, и еще одна причина, вызвавшая сокращение промысла у побережья Посьетского округа: — в этом году в соседней Небесной империи царил, по слухам, сильный неурожай, приближавшийся к голоду, и это значительно сократило добычу и вывоз морской капусты не только здесь в Посьетском округе, но и дальше на севере, у берегов Сахалина и даже в Японии, прибрежье которой изобилует этой водорослью даже больше, чем прибрежье Уссурийского края и Сахалина.
Я должен, однако, заметить, что, вообще говоря, сбыт морской капусты, а, следовательно, и успешность самого промысла зависит не от одной только степени урожайности в ближнем Китае, где исключительно существует спрос на нее. В не меньшей мере на расширении или сокращении промысла отражается: во-первых, самая урожайность морской капусты — неодинаковая в различные годы от причин, до сих нор еще не выясненных; во-вторых, качество её, неодинаковое в различных частях Японского моря (именно, лучшие сорта добываются у берегов Японского архипелага, несколько хуже сорт морской капусты, добываемой на Сахалине, еще хуже — добываемая у северо-восточных берегов Уссурийского края, и, наконец, еще хуже — на юге, в Посьетском округе), в-третьих, конкуренция японской капусты, — так, наконец, и самая обработка её, которая, к слову сказать, здесь всегда проигрывает в сравнении с японской, и конкуренция в китайских портах со стороны добываемой на Малакском полуострове однокачественной водоросли, известной под именем «агар-агар».
Но даже в лучшем случае, т. е. даже при вполне благоприятном рынке, южно-уссурийская морская капуста до самого последнего времени пользовалась слабым спросом вследствие своих плохих качеств по сравнению с японской, — что является, к слову сказать, в значительной степени неизбежным последствием практикующихся здесь хищнических способов добычи, — добычи никем не контролируемой, никакими правилами не регламентированной и не соображающейся с специальными условиями произрастания этой водоросли.
Как утверждает г. Семенов — единственный в крае русский промышленник, более 20 лет занимающийся добычей морской капусты, — полного развития морская капуста достигает только на второй год после сбора. Таким образом, при правильной постановке промысла сбор капусты должен повторяться не раньше двух лет и притом, именно, в июне месяце, когда водоросль достигает полного своего развития; сбор, совершаемый при таких условиях, по его наблюдениям, не принесет ущерба промыслу в будущем, и урожаи её при таких условиях будут всегда одинаковы, поскольку на них не окажут, впрочем, влияния другие, еще невыясненные условия, вследствие которых вообще капуста родится в иное лето плоше, чем в другое, как можно убедиться в этом даже в местах, которых вовсе еще не коснулся промысел.
Правильное производство промысла, с соблюдением указанных периодов, по наблюдениям того же промышленника, вполне совпадающим с наблюдениями японских промышленников, — весьма часто даже содействует росту морской капусты и её урожайности, так как при особенно обильном урожае в местах, не подвергающихся правильной разработке, отжившие листы капусты, не убранные своевременно, ложатся на дно таким толстым слоем, что препятствуют в следующем году развитию молодых порослей, в ущерб сбору.
И только на мелких местах, у самого берега, это неблагоприятное для урожайности обстоятельство — и то не всегда — устраняется тем, что либо в осенние бури волны вырывают густые поросли и выбрасывают их на берег, либо же в более позднее время года нагроможденный ветром лед срывает листья с корней и уносит их с собой при повышении воды.
В Южно-Уссурийском крае, к сожалению, особенно там, где лов морской капусты, как, например, и в том промысловом участке, где я сейчас нахожусь, находится в руках у хищников-китайцев и маньчжуров, по преимуществу мелких промышленников, — о правильной добыче морской капусты пока еще и речи быть не может.
Оттого-то, между прочим, здесь и сокращается с каждым годом лов этой водоросли, и урожайность её здесь ниже средней, и качеством она здесь хуже, чем где-либо в другом месте Японского моря, да и тщательность её обработки куда хуже, чем у наших соседей-японцев.
Последнее обстоятельство бросилось мне, между прочим, в глаза сейчас же, как только я начал приближаться к манзовской флотилии, состоявшей почти исключительно из маленьких шлюпок, заметно отличающихся от тех, которые находятся в употреблении в портах Уссурийского края: промысловые лодки имеют более узкую корму и нос и более высокие борта.
Я ехал очень близко от берега и с шлюпки мог ясно видеть, как халатно и неаккуратно обращались эти промышленники, вернее, хищники, со своей ценной добычей: по всему побережью то там, то сям, близ самой воды, виднелись горы морской капусты, разложенной прямо на земле для просушки на солнце.
Между тем, аккуратность и тщательность в раскладке добытой капусты существенным образом влияет на её качество и, с другой стороны, небрежность в этом процессе не менее существенно отражается на ценности добычи.
Мне приходилось позже видеть в Японии, как обходятся с добытой из моря капустой японские промышленники. Большей частью, они её на земле вовсе не просушивают, а устраивают для этой цели деревянные подмостки на т. н. «козлах», чем вполне устраняется присыхание к лопастям водоросли песчинок, земли и т. п., значительно уменьшающих ценность добычи. Если же по каким-нибудь причинам просушка производится на земле, а не на «козлах», то для этой цели выбирается по преимуществу каменистый грунт, причем тщательно, до последнего листика, вырывается с корнем вся трава, пробивающаяся между камнями. И это имеет огромное значение для добычи, так как в тех местах, где морская капуста соприкасается с травой, она успевает сгнивать раньше, чем просушиться, и, таким образом, либо делается ни к чему негодной, либо же крайне низкопробной, известной под названием «удоменьдин».
Но китайских промышленников, по-видимому, весьма мало смущало это обстоятельство, судя по тому обильному количеству сгнивших, листьев морской капусты, которое я встретил на поверхности чуть колеблющегося моря, когда подъехал к промысловым лодкам.
Не могу сказать, чтобы здесь встретили меня особенно радушно и гостеприимно. Куда ни обращал я своих взоров, я всюду встречал недружелюбные взгляды маньчжуров, смотревших на меня с плохо скрытой злобой и подозрительностью. И мне здесь еще один лишний раз пришлось убедиться в той розни, в той отчужденности, которая везде, где бы вы ни встретились с сыном Неба, китайской стеной отделяет его от европейца.
Кажется, нигде больше, чем здесь на Востоке, европейскому туристу не приходится встречать такой явной враждебности. В этом, помню, мне впервые пришлось убедиться еще в бытность мою в Шанхае. Когда я вздумал там без провожатого и, главным образом, без полисмена, заглянуть вглубь туземных кварталов, то натолкнулся там на такие злобные, горевшие нескрываемой ненавистью, взгляды, что поспешил поскорее убраться оттуда. Европейцы (французы и американцы), жившие подолгу там в особых, вполне благоустроенных settlement’ах, которым я рассказывал об этом приключении, серьезно уверяли меня, что их ничуть не удивило бы, если бы китайцы «по-своему» расправились со мной, т. е. спустили меня в мутно-желтые воды Ян-тсе-кианга, «откуда, — добавили они, — еще никому в живых не удалось возвратиться».
— За что? — в недоумении воскликнул я.
— За то, что вы — европеец... Этого достаточно, — безапелляционно заявили мне. — Мы, здесь живущие, никогда не решаемся входить в туземные кварталы, не приняв необходимых мер предосторожности: мы не входим туда без оружия, в немногочисленном обществе и без полисмена.
Едва ли, впрочем, в возникновении этих столь обостренных отношений с желтой расой виновны одни китайцы. Стоит только вспомнить те прискорбные эпизоды, которыми сопровождалось вторжение европейцев в порты Небесной империи, стоит только вспомнить те подвиги европейцев же, которыми они ознаменовывали свои домогательства на азиатском Востоке, стоит только вспомнить, как мало считались они в своих далеко не бескорыстных стремлениях с национальным самолюбием китайцев, с их традициями, с их интересами, как сильно, наконец, эксплуатировали идо сих пор еще эксплуатируют они этих «длиннокосых варваров», стоит, наконец, видеть, с каким нескрываемым превосходством и презрением относятся гордые европейцы и теперь еще к «ces indigenes sauvages»[92], — чтобы значительную часть вины снять с этих последних.
Здесь, в Уссурийском крае, ко всем этим условиям, создававшим столь тягостную для меня обстановку на манзовских промыслах присоединялось и еще одно, существенно важное обстоятельство, усугублявшее традиционную враждебность всякого китайца по отношению к европейцу. Весь этот край, все эти воды, на которых сейчас плавно покачиваются наши лодки, еще почти вчера, — всего тридцать четыре года назад! — принадлежали сынам Неба, и эти «длиннокосые варвары» еще не могут забыть потери одной из самых лучших своих северных провинций, в которой они еще накануне были полными хозяевами, а теперь — являются только гостями, и притом нежеланными. Эти люди, задыхающиеся у себя на родине от тесноты и хронических голодовок, еще до сих пор не могут простить своим жирным мандаринам того, что те без борьбы, без протеста, без крови, одним почерком пера (по Пекинскому договору) отдали России этот край, куда они с каждым годом все более и более тщетно стучатся.
Явной враждебности по отношению ко мне лично китайцы-промышленники, однако, не проявляли: мы были все же в русских владениях, в двух шагах от хорошо вооруженных постов и урочищ. Справедливость требует притом же сказать, что и недоброжелательство (скрытое) я встретил не со стороны рабочих — китайских кули, китайцев из северных провинций Небесной империи, а со стороны их хозяев-маньчжуров.
Хозяевами были, конечно, они, маньчжуры, как об этом можно было судить уже по их крупным, рослым фигурам и той печати какой-то непримиримости во взоре, которая так поражает всех туристов, изредка заглядывающим в их неприветливую отчизну. С другой стороны, рабочие были, несомненно, китайцы, вернее — китайские кули. На это указывал уже их робкий, приниженный вид, их изможденные, тщедушные небольшие тела, возбуждающие всегда столько сострадания в зрителе. Их более взысканные судьбой хозяева, маньчжуры, умудряющиеся всегда в столкновениях с китайцами держать их в кабальной от себя зависимости, были здесь таковы же, как и у себя на родине: гордые, надменные и деспотичные с низшими и более слабыми, подобострастные — с высшими и более сильными. Это были все те же маньчжуры, которые за время своего сравнительно непродолжительного владычества над Китаем в конец развратили эту нацию своей пагубной системой управления, — системой, убившей в китайском народе всякое самобытное стремление к благородству и подвигу, всякую инициативу, самодеятельность и предприимчивость, стеснившей домашнюю жизнь китайца невероятным множеством обрядов, «спутавшей, по выражению одного путешественника, его общественную жизнь такими приемами, такой регламентацией и обязательными церемониалами, число которых даже для самого простого человека выходит свыше тысячи».
Работы я застал в самом разгаре. Солнце ярко светило, море слегка подернуто было легкой зыбью, не препятствовавшей рассмотреть в воде водоросль, и рабочие (по два-три человека на каждой шлюпке) то и дело опускали на дно свои оригинальные вилки, — единственное орудие производства в этом промысле, и вытаскивали в шлюпку кусты морской капусты, обильно усеивавшей подводные рифы[93]. Вилка эта, замечу, очень проста и удобна. Она представляет собой шест произвольной длины, глядя по глубине моря (не более, однако, 28 футов, так как на большей глубине управляться с ней уже трудно); у одного конца её по окружности вставляются палочки, как спицы в колесе. Взяв этот шест за верхний конец, рабочий опускает его в воду и старается захватить им куст морской капусты у его основания; затем, он поворачивает шест несколько раз вокруг вертикальной оси, наматывает водоросль на спицы и вытягивает ее на лодку, обрубая корни, которые бросает снова в море. Любопытно, между прочим, то обстоятельство, что, как в этом уверяли меня не одни здешние промышленники, эти корни не теряют своей производительной силы и пускают ростки так же хорошо, как и те, которые вовсе не тронуты промышленниками.
Добыча морской капусты не везде производилась здесь одинаковым способом. Ближе к берегу, на глубине, не превышавшей 3-4 футов, употребление описанного шеста, в видах большего удобства, заменялось искривленным ножом, которым водоросль срезывалась под корень и затем уже вытаскивалась прямо руками в лодку; при этом бедным китайцам приходилось работать уже почти по пояс в воде.
Морская капуста, которую здесь добывали, была, как я уже упоминал, не важного свойства, низкопробная, чему виной был как хищнический способ добычи, так и общие условия, в силу которых капуста на южном побережье Уссурийского края хуже, чем на северном. Здесь добывалась, главным образом, либо «сееза» (т. е. молодая поросль, требующая при правильной организации промысла еще года отдыха для полного своего развития), либо же так называемая «лабаньцза», т. е. перестоявшаяся капуста. Самый вид, форма кустов и цвет водоросли были, с китайской точки зрения, т. е. с точки зрения потребителей, оценивающих этот товар, неудовлетворительны.
Лучшей морской капустой (представляющей собой куст сходящихся основаниями у корня листьев, большей или меньшей длины и густоты) китайцы считают такую, которая имеет очень длинные листья (до 45 фут.!), отличающиеся, притом, одинаковой толщиной как в средине, так и по краям, и сохраняет свой естественный буровато-зеленый цвет даже в высушенном виде. Этот сорт капусты, пользующийся преимущественным спросом, называется «таеза».
Здешняя капуста далеко не удовлетворяет описанным требованиям: и листья её не особенно длинны, и толщина их неодинакова и неравномерна, и цвет её, особенно после просушки — красновато-желтый. Словом, это самый низший сорт капусты, которую потребляют беднейшие слои китайского населения.
Меня, между прочим, интересовал вопрос о взаимных отношениях между рабочими-китайцами и их хозяевами маньчжурами. Нелегко, однако, мне было добиться интересовавших меня подробностей. Отчасти этому препятствовали недружелюбные взгляды, которые маньчжуры бросали на своих подчиненных, как только те вступали со мной в беседу; отчасти же этому сильно мешало слабое знание китайцами русского языка, невзирая на то, что они годами не выезжают из Уссурийского края, так как в видах сокращения расходов, хозяева-маньчжуры, уезжающие обыкновенно с окончанием промыслового сезона в соседний Хунь-Чунь, оставляют рабочих зимовать здесь же на берегу в наскоро устроенных и на живую нитку сколоченных фанзах, превосходящих, к слову сказать, своими неудобствами все, что мне приходилось когда-либо видеть в этом отношении: сырость, грязь, убожество обстановки, широкие щели в потолке и стенах, — всем этим фанзы положительно злоупотребляли.
Говорить с китайцами было очень трудно. И мне, и им приходилось употреблять все силы ума, воображения, памяти, всевозможные извороты, ухищрения, окольные пути и подходы для того, чтобы, в конце концов, быть едва понятыми друг другом. Мне приходилось говорить с ними так, как говорят с годовалыми детьми, едва начинающими лепетать. Я должен был употреблять простейшие слова и выражения, какие я только мог придумать; я вынужден был пренебрегать родами, числами, падежами; глаголы мне можно было употреблять исключительно в неопределенном наклонении. Но каких мук стоило и мне и им, пока мы доходили до взаимного понимания. Здесь я впервые убедился, какое огромное значение имеют для человеческого общения и взаимного обмена мыслей мимика, выразительная интонация и, главным образом, тот особый язык жестов и демонстративный способ объяснения мыслей, которые мне во дни моей юности сослужили такую хорошую службу, когда я дрессировал простую дворняжку.
Suillina sumniarum, мне, все-таки, удалось добиться не лишенных интереса подробностей, вполне подтвердившихся впоследствии при расспросах моих владивостокских приятелей-китайцев, говоривших довольно сносно по-русски[94].
Расчет с китайскими рабочими производится задельный, приблизительно около 0,35 лана за пикуль[95] капусты добытой, высушенной и сданной к борту уходящего в Китай судна. Принимая во внимание, что каждый рабочий, в среднем вырабатывает в течении промыслового сезона 100-120 пикулей, — эту плату можно было бы назвать даже хорошей, так как при этих условиях рабочий зарабатывал бы в течении одного сезона — с марта по октябрь — до 150 р. Но дело в том, что расчет этот, так сказать, теоретический, и осуществление его зависит от таких условий и производится в таких формах, что у китайца-рабочего, в конце концов, не только ровно ничего не остается, но к концу одного — двух сезонов он даже умудряется сделаться неоплатным должником своего хозяина-маньчжура.
Дело в том, что хозяин-маньчжур устанавливает цену за труд рабочего только условно и, более или менее, гадательно. Окончательный расчет производится уже после того, как капуста доставлена на китайские рынки и находится в прямой зависимости от той цены капусты, какая там существует в момент продажи.
Благодаря этому, рабочие-китайцы не только во время промыслового сезона, но даже в течении всей последующей зимы не имеют и приблизительного представления о том, по какой, собственно говоря, цене они работали и как велика сумма, заработанная каждым.
По существующим, далее, обычаям, впредь до окончательного расчета, рабочий ни одной копейки наличными деньгами в счет заработка не получает. В счет заработка в течении промыслового сезона хозяин доставляет ему на место работ пищу и одежду (китайцы работают здесь на полном своем содержании); зимой же, в период прекращения работ, хозяин открывает ему кредит, исключительно, впрочем, на предметы первой и настоятельной необходимости, в своих же лавках в Хунь-Чуне, куда рабочему предоставляется, как он может и знает, отправляться за ними и способами, ему одному только известными, доставлять их в зимний холод, стужу и пургу на промысловые зимовья.
Так длится обыкновенно до следующей весны, т. е. до начала следующего промыслового сезона. С наступлением весны на промысловый участок является хозяин, успевший уже к тому времени распродать весь прошлогодний сбор, и тогда-то, собственно говоря, и начинается окончательный расчет; тогда же, между прочим, рабочие окончательно узнают и ту цену, за которую они работали в течении прошлого сезона.
Прежде всего, из суммы заработка высчитывается, конечно, все то, что было рабочими забрано в течении всего предыдущего года провизией и одеждой.
Потребности китайского рабочего крайне мизерны и за вычетом стоимости забранного ими, даже по тем крайне высоким ценам, которые ставятся им в счет хозяевами-маньчжурами, — все же остается излишек, который должен быть выдан им на руки серебряными ланами.
Но тут оказывается, что при сдаче бунтов капусты покупщику в Шанхае или Чифу хозяином замечено было в них присутствие песка, приставшего, будто бы к стеблям вследствие неаккуратной просушки. По «взаимному» уговору, рабочие в этом случае подвергаются штрафу или вычету из заработной платы в размере от 40 до 50%.
Случается, впрочем, что даже и после этого вычета, большей частью поглощающего весь излишек, подлежащий выдаче рабочему на руки, остается еще, в весьма редких, к слову сказать, случаях, небольшая сумма, которую рабочий рассчитывает получить наличными деньгами. Хозяин-маньчжур охотно готов был бы выдать ее рабочему, но, «к великому его сожалению», капуста, которую они все здесь отнесли к сорту «лабаньцза», — в месте продажи, как оказалось, не могла быть по своим впоследствии обнаружившимся качествам отнесена к этому сорту и пошла по цене низшего сорта — «лоди». Таким образом, рабочий не только не может и рассчитывать на излишек, но и должен еще возместить хозяину всю ту потерю, которую он понес, благодаря низшей оценке...
Благодаря всему этому, в конце концов, получается то, что рабочий только с наступлением следующего промыслового сезона узнает, что не только нет никаких оснований для получки за работу прошлого года, но что сам он уже должен своему хозяину, неожиданно для него ставшему по отношению к нему в положение кредитора. Теперь ему приходится думать уже не о заработке, а о том, чтобы как-нибудь разделаться с возникшим для него, по-видимому, столь естественным путем, долгом. Но, само собой разумеется, чем больше работает китаец, тем больше растет его задолженность, тем туже и туже затягивается петля вокруг его шеи и тем меньше у него надежды вырваться из безысходной, безнадежной кабальной зависимости от хунчуньских маньчжуров.
Можно себе представить, до какой степени обнищания дошли у себя на родине эти несчастные люди, когда они соглашаются работать на таких убийственных и более чем возмутительных условиях, заведомо и заранее зная, к чему все это поведет!..
Все китайцы-рабочие, которых я здесь видел, были в таком же положении, и стоило только видеть их приниженные фигуры, робкие лица, изможденный и истощенный вид, истрепанные курмы и шаровары, чтобы проникнуться чувством бесконечного к ним сострадания.
Хозяева-маньчжуры остаются, конечно, не в убытке от описанного способа расплаты с рабочими. Этот способ имеет для них еще и ту выгоду, что ставит их вне конкуренции со всякими другими промышленниками-европейцами. Этим, между прочим, главным образом и объясняется то обстоятельство, что русская предприимчивость, за единственным исключением, до сих пор обходила этот промысел, дающий солидные доходы даже при добросовестной расплате с рабочими (до 70 к. за пуд) и имеющий большие перспективы в грядущем[96].
Впрочем, кроме непреодолимой конкуренции со стороны китайцев, русские предприниматели встречают сильные помехи также и в своеобразных условиях китайского рынка. Дело в том, что, как это выяснилось из опыта, произведенного г. Семеновым, вся торговля иностранцев с китайцами, по исстари заведенному обычаю, ведется на наличные деньги, что, конечно, сильно стесняет китайских покупателей и затрудняет совершение сделок.
Между тем, торговля между китайцами производится совсем иначе.
Маньчжур, доставляющий морскую капусту на рынок, в обмен на нее получает не деньги, а товары (чернослив, вермишель и т. п.), имеющие сбыт в Маньчжурии. Эти товары маньчжур, в свою очередь, обменивает лишь частью на деньги, частью же — в обмен на предметы потребности для рабочих, которые, в свою очередь, в следующий промысловый сезон поступают в новый оборот уже на побережья Уссурийского края. Наживая при каждом таком обмене, китаец пользуется, правда, небольшим процентом, но все же получает возможность так дешево продавать морскую капусту, что никакой европеец не угоняется за ним. Такая сложная операция, — справедливо замечает г. Семенов, — совершенно невозможна для русского, который никогда не приобретет обширных торговых связей внутри Китая, встречая везде лишь дружное противодействие со стороны туземцев.