Между бараками свистел ветер. Потускнели звезды в небе. Приближался рассвет.
Установленный в лагере порядок, словно тугая веревка, душил ее. Люди стояли на бетонной площадке не шевелясь, на расстоянии вытянутой руки друг от друга. Каждой клеточкой нервов она следила за тем, чтобы не пошевелиться. Искусала себе все губы, чтобы не клацать зубами, напрягла до предела мышцы, и все-таки все ее тело дрожало. Сегодня холод не так чувствовался, как в другие дни, хотя тогда тоже было холодно, но она почему-то его не ощущала.
На стене барака виднелась надпись, и ее уже можно было прочитать. Это был все тот же лозунг, что красовался и над железными воротами лагеря: «Труд делает человека свободным». Он был написан мелом четкими печатными буквами.
Когда она увидела его впервые, то облегченно вздохнула. По-немецки она знала ровно столько, сколько осталось в памяти от школы. Но надпись поняла и даже перевела себе слово в слово: «Труд делает человека свободным». В тот момент воспоминания о поезде, телячьем вагоне, окошке, затянутом колючей проволокой, и невыносимой вони казались ей очень далекими. Теперь она хотела только одного — работать. А работать она могла и решила делать это так, как никогда раньше в жизни. Она жаждала свободы. Ничего другого, только свободы. Свободы любой ценой. Ей казалось, что Енё будто был возле нее, сжимал ее руку. Для нее Енё был дороже всего на свете. «Надо хорошо работать, и я буду свободна». Перед глазами стояло лицо Енё.
Тут вдруг выкрикнули какой-то номер. Кричали по-немецки, и голова, словно онемевшая от холода, очень медленно переводила на венгерский язык немецкие номера. «Две тысячи…» Она взглянула на свою руку, как будто забыла свой собственный и как будто можно было сквозь полосатую дерюгу рассмотреть его на руке. Хотя она точно знала, что ее номер тысяча восемьсот сорок восьмой и буква «S». Когда эти цифры татуировали на ее руке, она втайне улыбалась, как бы чувствуя за этим номером кокетку-свободу, так как была уверена, что однажды выберется отсюда.
А сейчас, стоя на плацу, она уже ни во что не верила. Она знала, что установленный здесь порядок нарушать было запрещено под страхом смерти.
Она хорошо усвоила этот порядок и помнила тех, кого забивали насмерть за его нарушение. Те же, кого избивали, но не до смерти, старались строго соблюдать его. Все просто, как пощечина, остальное не столь важно. Никого из узников не волновало и не интересовало, кого и за что убивали и почему кого-то оставляли в живых. Тем более что это был лишь вопрос времени: рано или поздно, но очередь дойдет до всех. Либо забьют насмерть теперь, либо позднее переведут в другой барак — направят в «баню». При этой мысли она вздрогнула: тех, кого отвозили в «баню», уже никто никогда не видел в живых. В «баню» отвозили тех, кто больше не выдерживал порядка, всех без исключения.
Она не хотела попасть в их число.
Кружилась голова, подташнивало, как после хорошей выпивки, дрожали ноги, а колени временами прямо подкашивались.
Зубы она сжимала с такой силой, что разболелась нижняя челюсть.
«Я должна выжить, должна… Домой хочу вернуться… И я вернусь…» — думала она, хотя не имела понятия, есть ли у нее сейчас вообще дом. Да это теперь и неважно. Иногда она вспоминала мать, особенно в последнее время, когда казалось, что нет сил больше терпеть. Лицо матери она видела как в тумане и уже не могла четко различать его черты. «Пожалуй, сейчас я не узнала бы свою маму…» От этой мысли защемило сердце. Весь день и всю ночь она снова и снова пыталась мысленно представить себе мать, но ее образ каждый раз вырисовывался иным, чем в жизни. Сначала это вызывало в ней неимоверные душевные муки. Потом она с этим свыклась. О младшем брате вспоминала редко, да и то с упреками. «Наверняка опять ничем не помогает матери…» И снова полностью забывала о нем, будто кто-то вытеснил его из памяти.
О родных тоже не вспоминала, перезабыла почти всех знакомых. Образ же Енё сохранился в ее памяти очень ясно.
Енё вместе с ней переступил порог лагеря и в мыслях всегда был с ней. Именно мысленно, вот как сейчас.
Собственно говоря, остаться в живых она хотела только из-за Енё. «Обними меня, Енё, как ты обнимал меня когда-то: горячо, пылко и крепко, чтоб косточки затрещали. Обними так, чтобы я опять почувствовала себя человеком, женщиной из плоти и крови. Только раз. Один-единственный… Потом я его убью, перережу ему горло, пырну ножом в сердце или… хотя не все ли равно как, лишь бы убить…»
Она решилась на это несколько дней назад. И расплакалась громко, навзрыд. Все подумали, что она плачет из-за надзирательницы, которую здесь все называли коротким словом «капо». Надзирательница ее сильно избила: сначала плетью по рукам и ногам, а потом куда попало по всему толу. А все из-за чего? Во время обеда капо выбила из рук французской девушки миску с супом. Она же пожалела несчастную, отломив от своей пайки хлеба половину и протянув ее француженке: «На, ешь!» Капо это заметила, выхватила из рук француженки хлеб и только после этого набросилась на венгерку. Плеть со свистом рассекала воздух, и она вдруг опять подумала: «Все равно убью Енё, что бы ни случилось, но убью!» И разрыдалась.
Потом в бараке она прорыдала весь вечер, оплакивая Енё.
Она знала, что убьет и капо. Как только выйдет на свободу, сразу убьет. Капо такая же еврейка, как и все остальные. Между прочим, польская и еще более жестокая, чем эсэсовцы. Понимала она и причину этой жестокости. Эсэсовцам не надо было доказывать, какие они хорошие немцы. По ним и так видно — СС. Но капо должны постоянно доказывать эсэсовцам свою преданность. Поэтому они так и стараются, надеются таким образом выжить.
«Нет, они не останутся в живых, точно так же, как не будет жить и Енё…»
Один раз, только один-единственный раз он должен обнять ее. Да так, чтобы растаял на ее теле этот пронизывающий, замораживающий холод. Только раз…
При дыхании из носа и рта выходил пар. На ногах вместо пальцев будто торчали ледышки, хотя она хорошо набила тряпьем деревянные колодки. Ветер то и дело поднимал полы полосатого рубища, забирался под него и ледяным дыханием обдувал голое тело. Она дрожала. Но все-таки не так чувствовала холод, как прежде. «Привыкла…» — подумалось ей. Она, как могла, напрягала мышцы, и от этих усилий в уголках глаз появлялись слезы. Перед ней стояла крупная женщина. «Свежее пополнение…» Венгерка вздохнула. Ей хотелось иметь хоть какие-то мышцы, такие, как вот у этой женщины. Мышцы тела, которые можно было бы потрогать, ощутить, размять руками.
Стоявшая перед ней в строю женщина вдруг зашаталась.
У нее самой кружилась голова, и ей казалось, что это она качается из стороны в сторону. Было жалко смотреть на себя, на кости и обтягивающую их высохшую, сморщенную кожу. Она презирала себя, такую противную, страшно боялась вшей, но теперь она пожалела и их: они ведь тоже влачили жалкое существование. Женщина впереди опять закачалась, а венгерка застывшим взглядом смотрела на нее и шептала: «Только не упасть, только бы не упасть…»
Женщина рухнула на бетонку во всю длину.
С удивлением посмотрела венгерка на упавшую женщину и очень удивилась, что это упала не она.
«А она еще не свела свои мышцы…» — подумала о женщине венгерка.
Что последует дальше, было хорошо известно. Придет капо, несколькими ударами плети приведет женщину в сознание, потом отгонит ее в сторону, переведет на более легкую работу в другой барак. Потом женщина получит пять минут на сборы своих шмоток и ее поведут в «баню».
«Баню» венгерка однажды видела. По какой-то причине они задержались на работе, и эсэсовец повел их в барак более коротким путем, мимо «бани». Над входом — надпись «Баня». Двери были открыты: проветривали помещение, и все увидели душевые. Это были обыкновенные душевые, как дома или на фабрике.
В воздухе стоял странный, тошнотворный запах. «Проводят дезинфекцию», — заметил кто-то. Но большинство узников знало, откуда такой запах. За «баней» стояло приземистое здание с поднявшейся ввысь трубой.
Из этой трубы все время шел дым: днем и ночью, всегда. Она ни разу не видела трубу без того, чтобы та не дымила.
Подошла капо, и тонкий свист плетки рассек воздух.
Капо носила немецкие сапоги с короткими голенищами и серую юбку.
Венгерка отвернулась от капо и стала смотреть на эсэсовца. Тот стоял на краю бетонного плаца с зажатым под мышкой автоматом и с удовольствием наблюдал за разыгравшимся событием.
«Скучает», — подумала она и вздрогнула от отвращения.
Эсэсовца звали Куртом, у него были красивые светлые волосы.
А она продолжала думать о Енё и о бане. О заводской бане там, дома, которой добился Енё. В профсоюзе о бане разгорелись споры. Енё во что бы то ни стало хотел построить ее, а другой профсоюзный активист — нет. Имя того второго она уже забыла, да и черты его лица не помнила, в голове осталось только то, что он существовал и тоже ухаживал за ней. Тогда она еще потешалась над тем, что эти двое рвут друг перед другом глотки вовсе не из-за бани, а из-за нее. Но воспоминания о тех давних событиях промелькнули перед ней как-то нечетко, словно в тумане, и казались такими далекими, будто все это происходило вовсе не с ней, а с кем-то другим. «Нужно использовать уступки капиталистов», — агитировал тогда Енё. «Но не на такие пустяки тратить силы рабочего класса», — не соглашался с ним другой. Ее очень забавлял этот спор двух активистов, и она была рада, когда руководство профсоюза поддержало Енё, и спустя месяц для цеха была построена отдельная душевая.
Из всего этого в ее памяти остался только Енё да душевая. Баня и Енё слились в сознание воедино. Почему? Она сама не знала. А где-то в глубине, в самом дальнем уголке памяти, как бы между прочим, появилась мысль, что ведь был и другой, о котором она не знала, что и думать.
Свист плетки перешел в короткие глухие удары.
Крупная женщина тихо стонала под этими ударами. Потом она поднялась и, выбежав из шеренги, помчалась туда, куда гнала ее плеткой капо. С ее ног слетели деревянные сандалии, и по бетону шлепали босые ноги.
«Сволочь…» Уголками глаз она наблюдала за бежавшей женщиной. Потом глубоко вздохнула и подумала: «Скоты здесь все, она сама тоже — самое обыкновенное животное, даже хуже. Бедный бычок и тот мычит, когда его гонят на бойню». Тут ее взгляд опять упал на женщину, наполовину скрытую фигурой капо. Опять вспомнилась баня, и опять перед мысленным взором возник Енё. Она видела его под тугими струями душа, как он, закрыв глаза и полуоткрыв рот, стоит под душем и хлопает себя ладонями по телу. «Убью… собственными руками, убью…» — решительно подумала она.
На краю бетонки громко сморкался эсэсовец.
Венгерка знала, что немца зовут Куртом, и опять желудок свели тошнотворные судороги. Она опустила глаза, ее взгляд уперся в бетонку и безобразные деревянные колодки на ногах. Но и оттуда на нее опять смотрели глаза Енё.
Теперь она уже ни в чем не винила его. Даже за то, что она находится здесь. Просто-напросто забыла, что сюда она попала по вине Енё. Это он отговаривал ее прятаться от фашистов, имея на руках фальшивые документы. «Все равно поймают, — говорил он, — и тогда уж тебе не будет никакого спасения, повесят или расстреляют. Иди спокойно на фабрику, там я смогу за тобой присматривать. Как-никак, а я все-таки старший уполномоченный профсоюза, а это что-нибудь да значит. Сейчас они не станут трогать профсоюзы: они им нужны. — И добавил: — К тому же я наполовину переберусь на фабрику. В правлении профсоюза есть кушетка, на ней и буду спать. Не бойся, я буду оберегать тебя. Будем вместе».
Мать же страшно рассердилась, услышав об этом. «Енё нужна любовница, видно, быстро надоела ему жена… Говорит, что любит тебя, а женился на другой. Даже это не открыло тебе глаза?! Когда ты наконец опомнишься?!» От отчаяния и злобы мать расплакалась.
«Этот брак у него только для виду, — возразила она матери, — потому что я не арийка…» Но она сама знала, что это не так, что она обманывала себя. Мать же опять налетела на нее и крикнула, как на сопливую девчонку: «Чем ты забиваешь себе голову?! Стоит ему свистнуть, и ты уже бежишь к нему! Ты бежишь к своей погибели. Когда что-нибудь случится, он сразу же оставит тебя с носом, ты даже не заметишь!»
Ей с трудом удалось успокоить мать. «С фабрики я в любое время могу сбежать», — сказала она. Мать только махнула рукой, а она все-таки ушла на фабрику. Ох, и хорошо же ей было там с Енё. Потом…
Венгерка стояла на бетоне, ноги дрожали мелкой дрожью, она всеми силами напрягала свои мышцы.
Забыла обо всем на свете. Знала только одно: она убьет Енё. За что? Об этом она просто не думала.
О другом, который хотел за ней ухаживать, тоже не думала. Тот, другой, любил ее, она знала это и, как могла, старалась избегать его. Он ругал Енё. Всегда и за все, в том числе и за баню, обзывал его оппортунистом, до мозга костей гнилым соцдемом. Ругал тайком, за его спиной. И однажды она его спросила: «Почему все это ты не скажешь ему в лицо?» Тот посмотрел на нее странным испытующим взглядом и ответил: «Настанет время, и я все скажу ему в глаза. Из-за таких, как Енё, пролетарии становятся такими, какими… — он махнул рукой, — жаль, что ты его любишь», — добавил он и закусил губу. А она, чуть не рассмеявшись, спросила: «Почему? Быть может, мне полюбить тебя?»
Но все это было так давно, что уже выветрилось из головы. Все, что не существенно, не важно, все забылось. Важен был только Енё. Да установленный в лагере порядок, потому, что за его нарушение грозила смерть. А она хотела жить, хотя бы для того, чтобы отомстить Енё и капо. Пережить бы весь этот кошмар, это скотское состояние. А потом посмотреть им в глаза. Хотя бы раз. Она доживет, обязательно доживет до этого момента.
Ночью в бараке о чем-то шептались. Она валялась на дерюге и слышала, что разговаривают про русских и про Будапешт.
Ей не спалось: она и то и дело вставала по нужде. С наступлением темноты выходить из барака запрещалось, и они ходили справлять нужду в угол барака, где была насыпана куча песка, как для кошки. На этот раз она не могла удержаться и обмочилась. Тряпье на ней сначала было мокрым, потом от мороза задубело. Она валялась в состоянии полусна, полубодрствования и тогда вдруг услышала, что русские находятся под Будапештом. Медленно, почти механически начала повторять про себя слово «Будапешт», а перед глазами все равно стоял Енё. «Будапешт».
Она тяжело дышала. Пар от дыхания, словно облачко дыма, окутывал ее голову. Ей нужно было отойти в сторону. И прежде чем подали команду выходить на плац, она уже отходила в сторону, но это было давно, а сейчас опять хотелось, но она знала, что этого делать никак нельзя. Уйти с плаца невозможно. На плацу надо стоять. При любых обстоятельствах, что бы ни случилось, стоять. На одном месте, не шевелясь.
Белобрысый солдат-эсэсовец со скучной миной разгуливал вдоль бетонной площадки.
Остановившимся взглядом она смотрела прямо перед собой и нечеловеческим усилием сжимала колени. От напряжения дрожали уголки губ. Все ее существо протестовало против чувства отвращения, она безумно повторяла слова: «Нет… нет…»
Капо впереди кого-то избивала. Ветер заглушал свист плетки, слышались только удары.
Солдат стоял рядом с капо и ухмылялся.
Она взглянула на свои деревянные сандалии, вокруг которых на бетоне образовалась парящая лужица. Она подумала о капо. «Только бы не заметила… только бы не…»
Сердце билось где-то в горле, она не смела поднять глаза. Послышались шаги капо. «Может, не заметит?..» Когда же свист кнута рассек воздух, страшный крик вырвался из ее глотки.
Она пыталась убрать ноги из-под ударов, но деревянные сандалии примерзли к бетону. Тогда она хотела выдернуть ноги из колодок, но не пускало тряпье, которое она сама же туда натолкала, чтобы не мерзли ноги. Плетка свистела, и при каждом ударе ремень обвивался вокруг ног. Наконец сандалии оторвались от бетона, она пошатнулась и упала. Попыталась встать, подняла голову. Капо ударила плетью по лицу.
Жгучая боль, словно ножом, пронзила все ее тело. Боль была настолько сильной, что она начала кататься по бетону.
Наконец ей кое-как удалось подняться. Венгерка сама не знала, как ей это удалось. Не заметила она и того, как сошла с бетона и очутилась в ряду тех, кто был предназначен для перевода в другой барак…
«Глаза…» — подумала она с ужасом, тяжело дыша. Поднесла правую руку к лицу, нащупав какой-то кровавый кусок мяса, свисавший из правого глаза. «Глаза…»
Капо стояла перед строем и говорила, ее голос, казалось, доносился откуда-то издалека:
— Даю вам пять минут на сборы!
Капо говорила по-немецки. Курт стоял рядом с ней с засунутыми в карман руками, зажатым под мышкой автоматом. Он слегка наклонил голову и с любопытством смотрел на нее.
А она думала уже о «бане», и ей казалось, будто сохранившимся глазом в лице эсэсовца видит образ Енё. Тогда она прыгнула к капо, вырвала у нее из рук плеть и хлестнула ею Курта.
Раздалась короткая автоматная очередь.
И венгерка рухнула на землю.
Назначенные в «баню» построились. Труп подцепили двумя железными крючками, и члены группы поочередно, сменяя друг друга, тащили его за собой до самой «бани». Когда очередь дошла до рослой женщины из свежего пополнения, она начала на чем свет ругать погибшую за ее бессмысленный бунт, который не только привел к гибели ее саму, но и угрожал жизни остальных. «Наше счастье, что пули пролетели мимо нас… А сейчас тащи ее…»
Курт с улыбкой кивал головой. Труп венгерки оставили у входа в «баню», чтобы потом, после мытья, тащить его туда, куда укажет эсэсовец. Примерно через час его на тележке довезли до здания всегда дымящего крематория, а чуть позднее (трупов было очень много) вместе с телом крупной женщины и многими другими столкнули в печь.