Нагиб Махфуз Переулок Мидак

1

Многие свидетельствуют о том, что переулок Мидак был одной из диковинок минувших эпох, и когда-то сиял в истории Каира как яркая звезда. Какой Каир я имею в виду?… Фатимидский?… Мамлюкский?.. Султанский?.. О том ведает только Аллах, да учёные-археологи, но в любом случае, это — ценный памятник древности. Да и как может быть иначе, если дороги его вымощены каменными плитками и прямиком спускаются к Санадикийе — тому историческому переулку с его знаменитой кофейней Кирши, чьи стены, украшенные разноцветными арабесками, разрушаются и сыпятся, а ныне источают крепкие запахи прежних лекарств, ставших парфюмерией как дня сегодняшнего, так и завтрашнего..!

Хоть и живёт переулок Мидак почти в полной изоляции от происходящего в мире, тем не менее в нём бушует собственная особая жизнь — полностью и глубоко связанная с ним корнями и хранящая множество секретов прошлого.

* * *

Солнце возвестило о своём заходе, и переулок Мидак завернулся в вуаль из тёмных теней, сотканных из закатных сумерек. Темень была особенно густа в своеобразной ловушке — промежутке меж тремя стенами, неровно поднимаясь от ворот в переулок Санадикийя, окружённый с одной стороны лавкой, кофейней и пекарней, а с другой — ещё одной лавкой и караван-сараем, а затем резко обрывающийся — так же резко и быстро, как прошла его мимолётная слава — на двух стоящих бок о бок домах, каждый из которых состоял из трёх этажей.

Стихла дневная жизнь и началась ночная — то нашёптывание здесь, то бормотание там: «О Господь мой, о Устроитель, о Щедрый Податель благ, наложи печать добра. Всякое дело по велению Твоему. Добрый вечер. Пожалуйте, пожалуйте, пришло время приятного ночного досуга. Просыпайся уже, дядюшка Камил, да закрывай свою лавку. Санкар, поменяй воду в кальяне! А ты, Джаада, разожги-ка печь! Давит мне на сердце гашиш. Если мы натерпелись пять лет тому назад ужасов темноты и воздушных налётов, то всё это в наказание нам же за зло, содеянное нами».

И хотя лавки, — в частности, та, что принадлежит дядюшке Камилу, продавцу басбусы, справа от входа в переулок, а салон парикмахера Аль-Хулва — слева от него — обе они остаются открытыми почти до заката. По привычке, а если честно, по полному на то праву, дядюшка Камил, погружённый в сон, сидит на стуле на пороге своей лавки с мухой на коленях, и просыпается только тогда, когда его позовёт какой-нибудь клиент или Аббас Аль-Хулв-парикмахер надумает подшутить над ним. Это дородная человеческая громадина одета в джильбаб, обнажающий икры, похожие на два бурдюка; зад его только в центре помещается на стул, свешиваясь по бокам и напоминая купол. Живот его как бочка, грудь — круглая как шар в области сосков, шеи же не видно совсем. Меж плечей покоится круглая вытянутая голова, к которой прилила кровь, и настолько разбухшая, что на ней не разберёшь черты лица. На поверхности лица почти не видно ни одной линии, нет ни носа, ни глаз. В довершение всего этого — маленькая лысая голова, не выделяющаяся по цвету от бледной красноватой кожи. Дышал он с трудом, похрапывал, словно бегом преодолел большую дистанцию, однако по-прежнему продавал басбусу, пока не погружался в дрёму. Ему много раз твердили, что смерть явится к нему внезапно, и убьёт его давящим на сердце жиром. Он был согласен с этим, но как может ему навредить смерть, если вся его жизнь — это непрерывный сон?!

Салон Аль-Хулва был маленькой лавкой, считавшейся самой изысканной во всём переулке: там было зеркало и кресло, а также другие инструменты парикмахерского искусства. Владелец салона был молодым человеком среднего роста, склонным к полноте, с яйцеобразной головой и выпуклыми глазами, волнистыми желтоватыми волосами при смуглой коже. Он носил костюм и не забывал надевать фартук, следуя примеру самых известных мастеров своего дела!

Оба эти типа оставались в своих лавках, когда крупное агентство по соседству с салоном начинало закрывать двери, а его работники — расходиться по домам. Последним, кто покидал его, был владелец, господин Салим Алван, горделиво щеголявший в джуббе и кафтане, направляясь к пролётке, что ждала его у ворот переулка. Он степенно поднимался в неё и заполнял всё место своим дородным телом и черкесскими усами. Кучер ногой тронул звонок, и тот громко прозвенел; пролётка же, запряжённая единственной лошадью, свернула в сторону Гурийи по пути в Хилмийю.

Оба дома захлопнули окна от холода, и за щелями их показались огни светильников. Мидак погрузился в тишину, разве что из кофейни Кирша доносился свет электрических ламп, на проводах от которых устроились мухи. В кафе начали собираться ночные посетители. Оно представляло собой квадратное ветхое помещение, но несмотря на это, стены его были декорированы арабесками. О былой славе этого места говорила лишь его история, да несколько кресел, расставленных то тут, то там. У входа работник усердно трудился над установкой допотопного радиоприёмника на стене. Немногие посетители прохаживались между своими местами, покуривая кальян и попивая чай.

На пороге кафе сидел на кресле мужчина лет пятидесяти, одетый в джильбаб с воротничком и галстуком, из тех, что носят солидные господа. На его слабовидящих глазах красовались драгоценные очки в золотой оправе! Шлёпанцы свои он поставил на землю у ног, и уселся неподвижно, словно статуя, храня молчание как покойник, не смотря ни вправо, ни влево, так, будто бы на всём свете он один.

Вслед за тем в кофейне появился дряхлый старик, у которого от времени уже не осталось ни одной здоровой части тела; его вёл за левую руку мальчик. Под правой подмышкой он нёс ребаб и книгу. Старик поприветствовал всех присутствующих и немедленно направился к креслу, что стояло посреди помещения; взгромоздился на него с помощью мальчика, который затем поднялся и сел рядом. Старик положил между собой и ним книгу и инструмент и принялся устраиваться на кресле, вглядываясь в лица посетителей, словно желая проверить, какой эффект создаёт его присутствие среди них. Затем его поблёкшие воспалённые глаза тревожно и выжидательно уставились на юного разносчика кофе, Санкара, но ожидание его затянулось. Заметив пренебрежение к себе мальчишки, он нарушил тишину и грубым голосом сказал:

— Кофе, Санкар..!

Мальчик ненадолго поглядел в его сторону, затем после некоторых колебаний отвернулся, не произнеся ни слова и не обращая никакого внимания на него. Старик понял его пренебрежение к себе, да иного он и не ожидал. Но затем словно звезда взошла на небе — и подоспела к нему на помощь — то был человек, вошедший в кафе и услышавший восклицания старика и заметивший равнодушие мальчика. И приказным тоном он сказал последнему:

— Принеси-ка кофе этому поэту, дитя…

Старый поэт признательно поглядел на вновь прибывшего, и не без грусти заметил:

— Хвала Аллаху, доктор Буши…

Доктор поздоровался с ним и присел рядом. На нём был джильбаб, круглая шапочка и шлёпанцы. Это был зубной врач, который научился этому ремеслу у самой жизни, без всякого медицинского или другого образования. В начале карьеры он работал санитаром у одного стоматолога в Гамалийе, и ловко перенял его искусство,

наловчившись и сам. Он прославился своими полезными советами, хотя и предпочитал удаление зубов как наилучшее лечение. Возможно, вырывание зубов в его передвижной приёмной и было болезненным и мучительным, да зато дешёвым — по пиастру для бедноты, и по два — для богатеев (богатеев из переулка Мидак, разумеется!) Если случалось кровоизлияние, — а это было нередко, — он обычно считал, что на то была божья воля. Впрочем, и предотвращение этого он возлагал на Бога! Он вставил золотые зубы учителю Кирше, владельцу кафе, всего лишь за две гинеи. В переулке и в близлежащих кварталах его называли «доктор», возможно, он был первым доктором, получившим такое прозвище от своих пациентов.

Санкар принёс кофе поэту, как приказал доктор, и старик взял чашку и поднёс её ко рту, дуя, чтобы остудить напиток. Он принялся потягивать свой кофе маленькими глотками, пока не выпил всё, затем отставил его в сторону. Тут он припомнил плохое обращение с ним официанта кафе, и искоса поглядел на него, процедив сквозь зубы:

— Невоспитанный…

Затем он взял ребаб, пробуя струны и избегая гневных взглядов, что бросал на него Санкар, и исполнил вступление, которое кафе Кирши слушало каждый вечер в течение двадцати лет или даже больше со времён своего существования. Его истощавшее тело задрожало вместе с ребабом, затем он прочистил горло, сплюнул, и произнёс «Во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного», после чего воскликнул своим грубым голосом:

— Первое, с чего мы начнём сегодня — помолимся о пророке. Арабском пророке, лучшем из сынов Аднана[1]. Об этом рассказывает Абу Саада Аз-Занати…

Его прервал хриплый голос человека, который вошёл в этот миг в кафе и сказал:

— Заткнись, ни слова больше!

Он оторвал смиренный взгляд от ребаба и увидел учителя Киршу — длинного, худого, со смуглым лицом и тёмными сонными глазами. Безмолвно посмотрел на него и немного поколебался, словно не веря своим ушам. Затем притворился, что не заметил гнева хозяина кофейни, и продолжил речитатив:

— Абу Саада Аз-Занати говорил…

Однако учитель вне себя от раздражения закричал на него:

— Ты навязываешь нам это силой?!… Прекрати!… Прекрати!.. Разве я не предупреждал тебя на прошлой неделе?!

На лице поэта проскользнула тень недовольства, и тоном порицания он заметил:

— Вижу, ты слишком часто был под кайфом. И не находишь ни одной другой жертвы, кроме меня!

Учитель в гневе заорал:

— С головой-то у меня всё в порядке, слабоумный, я знаю, чего хочу. И ты считаешь, что я позволю тебе читать стихи в моём кафе, когда ты оскорбляешь меня своим грязным языком?!

Поэт смягчил тон, пытаясь выпросить у него симпатию к своей персоне, и заговорил:

— Это и моё кафе тоже. Разве я не читал стихи в нём на протяжении всех этих двадцати лет?!

Учитель Кирша, садясь на своё привычное место за кассой, сказал:

— Мы узнали все твои истории и выучили их наизусть, так что нет никакой необходимости их пересказывать снова. В наши дни людям не нужны поэты, у меня много раз требовали радио, и вон там его уже устанавливают. Оставь нас, и да подаст тебе Господь на пропитание.

Лицо поэта помрачнело, и он с грустью вспомнил, что кафе Кирши осталось последним для него из всех заведений, точнее, из возможностей заработать себе на пропитание в этом мире, которое долгие годы исправно помогало ему в этом. Ещё совсем недавно его выгнали из кафе у Крепости. В таком пожилом возрасте без средств к существованию что ему ещё оставалось делать в жизни?! Зачем тогда он обучал своего несчастного сына этому искусству, если оно как товар на рынке залежалось и не находит больше себе сбыта? Что таит для него будущее, и что замышляет оно для отрока? Отчаяние его усилилось вдвойне, когда он заметил на лице учителя Кирши нетерпеливую настойчивость. Он сказал:

— Потише, потише, учитель Кирша. Рассказчики обладают такой новизной, которая никогда не исчезнет, и радио их вовек не заменит…

Однако учитель решительно заявил:

— Это ты так говоришь, но клиенты утверждают иначе. Ты не посмеешь разрушить моё заведение. Всё изменилось!

Поэт в отчаянии произнёс:

— Разве целые поколения не слушали без всякой скуки эти повествования ещё со времён Пророка, да будет над ним мир и благословение?

Кирша с силой стукнул кулаком по кассе и закричал на него:

— Я сказал, всё изменилось!

Тут впервые зашевелился дотоле неподвижный растерянный человек в джильбабе, шапочке, галстуке и очках в золотой оправе. Он поднял глаза к потолку и издал глубокий вздох, так что всем присутствующим показалось, что он выдыхает вместе с воздухом кусочки своего сердца. Словно разговаривая сам с собой, он произнёс:

— Ах, всё изменилось. Да, всё, моя госпожа! Всё, за исключением моего сердца, которое любит по-прежнему всех домочадцев Амира…

Он медленно нагнул голову, покачивая её тихонько то вправо, то влево, пока не вернулся в исходное состояние, не стал снова неподвижным и не впал в оцепенение. Никто из сидевших подле него и уже привыкших к этому, не обернулся в его сторону, кроме поэта, который обратился к нему словно прося о помощи, и тоном просьбы сказал:

— Шейх Дервиш, и тебя это устраивает?

Однако тот не вышел из своего оцепенения и не проронил ни слова. Тут появился некто, привлёкший к себе восхищённые дружелюбные взгляды и услышавший в ответ на своё приветствие ещё более почтительные приветствия.

Это был господин Ридван Аль-Хусейни, обладавший солидным сложением, раздавшийся и вдоль, и поперёк, и одетый в просторный чёрный кафтан поверх мощного туловища. Лицо у него было крупное, белое, но склонное к красноте, а борода рыжеватого оттенка. Лоб его излучал свет, и в целом всё лицо источало красоту, великодушие и веру. Он прошествовал смущённо, опустив голову, на губах его играла улыбка, возвещавшая о любви к людям и всему миру. Он выбрал себе место рядом с креслом, где сидел поэт, и тот сразу же поприветствовал его и поведал о своих жалобах. Господин Аль-Хусейни весь обратился во слух, любезно подставив ему уши, и так зная, что его гложет. Он уже неоднократно пытался отговорить учителя Киршу от его решения отказаться от услуг поэта, да только всё без толку.

Когда поэт закончил наконец свои причитания и сетования, он утешил его, пообещав найти его сыну работу и возможность прокормить себя. Затем покрыл его ладонь, насыпав туда монет по широте душевной, в то же время шепча ему на ухо: «Все мы сына Адама, и если нужда замучает тебя, приходи к брату своему, а давать пропитание — это задача Аллаха, всё совершается по милости Его». После этих слов его красивое лицо ещё больше засияло, как у любого достойного великодушного человека, который любит делать благодеяния и совершает их, оттого становясь только ещё более счастливым и прекрасным. Он всегда стремился к тому, чтобы в жизни его не проходило и дня без совершения благих дел, и не мог возвращаться домой под гнётом порицания и печали. Он казалось, любил добро и прощение, как если бы был из числа весельчаков, обременённых капиталами и имениями, хотя на самом деле ему принадлежал только дом на правой стороне переулка Мидак, да несколько акров земли в Аль-Мардже. Остальные жильцы его дома — учитель Кирша с третьего этажа, дядюшка Камиль и парикмахер Аль-Хулв с первого этажа — находили его добросердечным и справедливым в делах хозяином. Он даже отступился от своего права согласно специальному военному указу взимать большую плату с жильцов первого этажа из чувства сострадания к этим простым людям. Где бы он ни жил, где бы ни находился, он был сострадательным человеком.

Его жизнь, особенно на первых этапах, была юдолью разочарования и страданий. Неудачей закончилась его учёба в Аль-Азхаре: огромный пласт его жизни прошёл в тех кулуарах и галереях, но так и не удалось ему получить учёную степень. Он испытал на себе утрату детей — несмотря на то, что было их немало, у него не осталось ни одного. Он вкусил горечь разочарования настолько, что сердце его чуть ли не до краёв переполнилось отчаянием, и испил чашу боли, пока перед глазами его не появился призрак досады и тревоги. Он надолго замкнулся в себе в окутывающем всё и вся мраке. Из темноты печали к свету любви его вывела лишь вера, и больше сердце его не знало тоски и тревоги. Он сам превратился во всеобъемлющую любовь, универсальную доброту и прекрасное терпение, топча своими ботинками мировую скорбь, воспаряя сердцем к небесам и полностью отдавая свою любовь всем людям. Всякий раз, как время подвергало его напастям и бедам, его терпение и любовь лишь усиливались. Однажды люди увидели, как он провожает одного из своих сыновей к могиле — последнему пристанищу своему, — при этом он цитировал строки из Корана с озарённым ликом. Они окружили его, выражая сочувствие и соболезнуя, однако тот лишь улыбался им, и указав на небо, сказал: «Он даёт и Он же забирает. Всё по велению Его, всё принадлежит Ему. А скорбь — это неверие». Он сам был утешением.

Вот почему доктор Буши сказал о нём так: «Если ты болен, то прикоснись к господину Аль-Хусейни, он исцелит тебя. А если ты в отчаянии, то взгляни на свет во лбу его — и тебя охватит надежда, а если ты опечален — послушай его — и тебе навстречу поспешит счастье». Его лицо было олицетворением его сути — величественная красота во всём своём блеске.

Что же до поэта, то он испытал удовлетворение и даже некоторое утешение. Вставая с дивана, он пододвинул его в сторону, и мальчик-прислужник последовал за ним к выходу, неся его ребаб и книгу. Поэт пожал руку господину Ридвану Аль-Хусейни и попрощался с присутствующими, делая вид, что не замечает учителя Киршу. Затем он бросил презрительный взгляд на радио, которое рабочий уже почти закончил крепить, и подал руку мальчику, потянув его наружу. Оба они скрылись из глаз.

Жизнь снова зашевелилась в шейхе Дервише: он повернул голову в том направление, где исчезли только что те двое, и вздохнул:

— Поэт ушёл, а радио появилось. Таков обычай Аллаха в делах творения. Давным-давно это уже упоминалось в истории, что по-английски называется history, а читается х-и-с-т-о-р-и.

Прежде чем он успел выговорить, как произносится это слово, в кафе вошли дядюшка Камил и Аббас Аль-Хулв, которые успели запереть свои лавки. Сначала показался Аль-Хулв, он умылся и причесал свои волосы желтоватого оттенка. Вслед за ним последовал дядюшка Камиль, что шествовал, горделиво отрывая ноги от пола, будто паланкин. Оба поприветствовали присутствующих в кафе и уселись рядом друг с другом, потребовав себе чаю. Не успели они занять свои места, как тут же принялись болтать. Аббас Аль-Хулв сказал:

— Послушайте-ка, люди: мой друг, дядюшка Камил, пожаловался мне: он говорит, что в любой момент к нему может явиться смерть, и если он умрёт, то его даже не в чем будет хоронить…

Несколько человек саркастически заметили:

— У общины Мухаммада всё хорошо.

Другие тоже добавили:

— Наследства от продажи твоей басбусы хватит на то, чтобы похоронить всю общину целиком.

Доктор Буши засмеялся и заговорил с дядюшкой Камилом:

— Ты всё вспоминаешь о смерти? Клянусь Аллахом, ты ещё нас всех прежде похоронить успеешь собственными руками…

Невинным, словно у ребёнка голосом, дядюшка Камил сказал:

— Побойся Аллаха, я всего-навсего бедняк…

Аббас Аль-Хулв продолжил:

— Мне в тягость жалобы дядюшки Камила. А его басбуса всем нам мила, это нельзя не признать. Я же на всякий случай приобрёл для него саван, и храню его в одном недоступном месте до тех пор, пока не придёт тот неизбежный момент, от которого никому не скрыться, — тут он обратился к дядюшке Камилу. — Это секрет, который я хранил от тебя, но сейчас объявляю об этом во всеуслышание при свидетелях.

Многие из присутствующих при этих словах проявили радость, хотя и притворялись серьёзными, чтобы дать дядюшке Камилу, известному тем, что он быстро всему верил, возможность высказаться. Они похвалили Аль-Хульва за великодушие и щедрость и сказали:

— Такой поступок достоин человека, который любит тебя и делит с тобой одну квартиру и даже жизнь, будно он из той же крови и плоти, что и ты.

Даже господин Ридван Аль-Хусейни с довольным видом улыбнулся, отчего дядюшка Камил наивно и удивлённо поглядел на своего молодого друга и вымолвил:

— Это правда то, что ты говоришь сейчас, Аббас?!

За него ответил доктор Буши:

— Пусть тебя не тревожит сомнение, дядюшка Камил. Я знал то, о чём только что сказал твой друг и сам видел воочию саван. Это дорогостоящий саван, мне бы такой…

Шейх Дервиш зашевелился в третий раз и сказал:

— Счастливчик. Саван — это одежда в ином мире. Камил, получи удовольствие от этого савана прежде, чем он — от тебя. Ты будешь приятной пищей для червей. Они будут пастись в твоём рассыпающемся теле как в басбусе, разжиреют и станут похожими на лягушек. По-английски лягушка будет frog, и произносится как ф-р-о-г.

Дядюшка Камил принял всё это за чистую монету и снова стал расспрашивать Аббаса про саван — какого он типа, цвета и размера. Затем долго посылал благословения в адрес друга, улыбался и слал хвалу Аллаху. Тут все услышали голос юноши, который только что вошёл с улицы:

— Добрый вечер…

Тот, кому принадлежал этот голос, направился в сторону Ридвана Аль-Хусейни. Им был Хусейн Кирша, сын учителя Кирши, владельца кафе, юноша лет двадцати, такой же чернявый и смуглый, как и отец, грациозный, чьи тонкие черты лица указывали на ловкость, молодость и энергичность. На нём была синяя шерстяная рубашка, брюки цвета хаки, шляпа и тяжёлые сапоги. Физиономия его благостно светилась как у всех тех, кто служит в британской армии. Он обычно возвращался именно в такое время из лагеря, как они это называли. Многие из присутствующих взирали на него с восхищением и завистью. Его друг Аббас Аль-Хулв позвал его выпить кофе, однако он лишь поблагодарил и ретировался.

* * *

В переулке Мидак воцарился ночной мрак, за исключением кафе, где было светло от ламп: они вырисовывали на полу квадрат из света, рёбра которого отражались на стенах помещения. Бледные отблески света проникали сквозь ставни окон в двух домах и исчезали один за другим. Ночные посетители кафе всецело отдались игре в домино и карты, за исключением шейха Дервиша: тот погрузился в оцепенение, да дядюшки Камила: он склонил голову на грудь и задремал.

Санкар продолжал свои дела: разносил заказы и бросал в кассу фишки, а учитель Кирша тяжёлым взглядом следил за ним, ощущая вялость от растворения комочков опиума в желудке и покоряясь его приятной власти.

Прибыла орда ночи, и господин Ридван Аль-Хусейни покинул кафе и отправился домой. Через некоторое время за ним последовал и доктор Буши, который пошёл в свою квартиру, что была на первом этаже второго дома в переулке. К ним присоединились Аббас Аль-Хулв и дядюшка Камил. К полуночи кафе постепенно начало пустеть, пока не осталось всего трое: сам хозяин, мальчик-слуга и шейх Дервиш. Затем появился один из сверстников учителя Кирши и вместе они поднялись в деревянное помещение на крыше дома господина Ридвана, где сели вокруг жаровни, вновь начав ночное бдение, которое оканчивалось лишь в тот момент на рассвете, когда уже нельзя было отличить чёрную нить от белой. Санкар же мягко заговорил с шейхом Дервишем:

— Наступила полночь, шейх Дервиш…

Шейх взглянул в ту сторону, откуда до него доносился голос, и неспешна снял свои очки, потёр их о край джильбаба, затем снова нацепил, выровнял галстук на шее и встал, ставя ноги в шлёпанцы, и не проронив ни слова, покинул кафе, нарушая тишину только ударами шлёпанцев о булыжники переулка Мидак. Тишина была полной, тьма густой, а дороги и тропы — пусты и безлюдны. Он позволил ногам самим вести себя туда, куда им хотелось, ибо не было у него ни дома, ни цели. Он исчез во тьме.

* * *

В молодости шейх Дервиш был учителем в одной из вакуфных школ[2], более того, был преподавателем английского языка!.. Он был известен своим трудолюбием и энергичностью. Судьба была благосклонна к нему и сделала его главой счастливого семейства. Когда вакуфные школы перешли в ведение Министерства просвещения, его положение, впрочем, как и у многих других его коллег, не имеющих диплома о высшем образовании, изменилось, и он стал простым клерком в Министерстве вакфов, снизившись с шестого до восьмого класса государственной службы. Жалованье его также стало соответствующим. Вполне естественно, что он глубоко опечалился из-за случившегося с ним несчастья и повёл неукротимый бунт, насколько это было в его силах, то объявляя об этом напрямую, то борясь скрытно, будучи вынужденным и сломленным обстоятельствами. Он прилагал все старания, подавал ходатайства, прося заступничества у вышестоящих лиц, жаловался на нужду и обременённость многочисленным потомством, но безрезультатно. Наконец он предался отчаянию, когда нервы его начали сдавать. В министерстве он прослыл служащим, который был вечно всем недоволен, жалобщиком, напористым, упрямым, вспыльчивым, в чьей жизни и дня не проходило без распрей и столкновений, к тому же слишком самоуверенным и ведущим себя вызывающе по отношению к другим. Если у него возникал с кем-то конфликт — а такое случалось нередко — в нём возрастало высокомерие, и к своему противнику он обращался по-английски, а если последний возражал против такого беспричинного использования иностранного языка, он с огромным презрением кричал ему: «Сначала выучись, потом уже заговаривай со мной!» Вести о его склочничестве и упрямстве наконец долетели сначала до руководства школы, однако оно было снисходительным, жалея и симпатизируя ему, с одной стороны, и боясь его гнева, с другой. Поэтому жизнь его продолжалась без серьёзных последствий, за исключением, разве что нескольких предупреждений и вычетов из жалованья за день-два. Но по прошествии времени он становился всё более заносчивым, пока однажды не додумался дать свободу своим корыстным речам на английском языке. В оправдание этому он сказал, что является артистичным служащим, а вовсе не обычным, как все остальные клерки. Он перестал работать, что заставило его начальника повести себя с ним решительно и сурово. Однако судьба действовала быстрее начальства: однажды учитель потребовал аудиенции у замминистра. Дервиш-эфенди — как его стали называть в то время — вошёл в кабинет замминистра неспеша и с достоинством, поприветствовав его как равного, и уверенно обратился к нему:

— Ваше превосходительство заместитель министра, поистине, Аллах избрал этого человека.

Замминистра попросил его пояснить, что он хочет, и тот величаво и самоуверенно продолжил:

— Я являюсь посланником Аллаха к вам с новой миссией.

Так закончилась его карьера в министерстве вакфов, а также прервались связи с социальной прослойкой, частью которой он являлся. Он покинул свою семью, друзей и знакомых и ушёл в мир Аллаха — как сам называл это. Из всех признаков прежней жизни у него остались лишь очки в золотой оправе. В свой новый мир он вошёл без друга, без средств и без пристанища. Сама его жизнь указывала на то, что в этом гноящемся мире некоторые люди могут выжить посреди горестной борьбы, без денег, дома и друзей, но и без тревог, печалей и нужды. Ни дня у него не прошло, чтобы он остался голодным, нагим и без крова. Положение его стало теперь мирным, спокойным и блаженным, которого он не знал до того никогда. И хотя он утратил свой дом, весь мир был отныне его домом, и хотя и был он лишён жалованья, его зависимость от денег также прекратилась, а что до семьи и друзей — несмотря на то, что он потерял их, все люди становились для него родными. Если изнашивался его джильбаб — ему приносили новый, если рвался галстук — ему дарили ещё один. Всюду, куда бы он ни шёл, люди тепло встречали его. Даже самому учителю Кирше, при всём его замешательстве и рассеянности, не хватало его, если он отсутствовал в кафе хотя бы один день. Несмотря на то, что простой люд был уверен в его способности творить чудеса, он ничего удивительного не совершал, и не предсказывал будущее. Он либо бывал замкнут и молчалив, погрузившись в оцепенение, либо наоборот, был посланником речей, сам не зная, как остановиться. Он был любимым и почитаемым, радуя всех одним своим присутствием среди них как добрый знак. Про него говорили, что он один из приближённых к Аллаху святых угодников, на которого снизошло божественное откровение сразу на двух языках — арабском и английском.

Загрузка...