Когда ланч подошел к концу, Рамон ушел к себе, соснуть часок. День был жаркий и тихий. Высокие облака стояли над западным концом озера, как вестники. Рамон вошел к себе, закрыл все застекленные двери и ставни, пока в комнате не стало совсем темно, кроме желтых солнечных лучей, которые, казалось, можно потрогать, пробивающихся сквозь щели в ставнях.
Он разделся и в темноте вскинул над головой стиснутые кулаки, тело его страшно напряглось в нацеленной в высь молитве. В его глазах была лишь тьма, та же тьма медленно вращалась в его мозгу, пока не стерла все мысли. Только могучая воля рвалась с дуги станового хребта, трепеща в напряжении молитвы. Натягивая невидимый в темноте лук его тела с нечеловеческим усилием, пока стрелы души, бессознательные, не метнулись к мишени и молитва достигла цели.
Потом стиснутые и дрожащие руки упали вдоль расслабившегося тела. Человек вновь обрел силу. Он разорвал узы мира и был открыт иной силе.
Медленно, осторожно, стараясь не думать, не вспоминать, не потревожить ядовитых змей сознания, он завернулся в тонкое мягкое одеяло и лег на груду циновок на полу. Через мгновение он провалился в сон.
Он проспал мертвым сном около часа. Потом вдруг широко открыл глаза. Он увидел бархатистую темноту и побледневшие лучи. Солнце не стояло на месте. Прислушался: ни звука в мире, ни самого мира.
Потом начал различать: отдаленный слабый стук бычьей повозки, потом шелест листвы на ветру, потом едва уловимый стук барабана, потом скрипучий зов какой-то птицы.
Он встал, быстро оделся в темноте и распахнул застекленные двери на террасу. День клонился к вечеру, дул горячий ветер и на западе клубились высокие черные и бронзовые тучи, скрывшие солнце. Но дождя еще не было. Он надел соломенную шляпу с огромными полями. Спереди на ней было круглое, как глаз или солнце, украшение из черных, красных и голубых перьев. Он услышал негромкие голоса разговаривающих женщин. Ах, эта странная женщина! Он уже и забыл о ней. И Карлота! Карлота здесь! Секунду он думал о ней и ее непонятном бунте. Потом, прежде чем гнев успел овладеть им, вновь воздел руки в темной, бездумной молитве, глаза его потемнели и чувство возмущения погасло.
Он быстро прошел по террасе к каменной лестнице, ведущей ко внутреннему входу. Спускаясь во двор, он увидел под навесом двух человек, грузивших на ослов тюки с бананами. Солдаты в загуане спали. В распахнутые двери на противоположной стороне дома виднелась бычья повозка, медленно удалявшаяся по аллее. Во дворе же стоял звон металла на наковальне. Он раздавался из угла, где была кузница, в которой сейчас работали двое мужчин и подросток. Под другим навесом плотник работал рубанком.
Секунду дон Рамон стоял, озирая внутренний двор. Это был его мир. Его дух простерся над ним, как благодатная тень, и его безмолвная сила оберегала его покой.
Люди сразу почувствовали его присутствие. Смуглые разгоряченные лица одно за другим поворачивались взглянуть на него и тут же возвращались к своему делу. Это были его работники, и они радовались его появлению; но они побаивались подходить к нему, даже оглядываться на него. И начинали работать быстрей, словно его присутствие вливало в них новые силы.
Он направился в кузницу, где мальчишка качал старинные мехи, а мужчина ковал, нанося быстрые, легкие удары по металлу. Он продолжал работать и не поднял головы, когда подошел хозяин.
— Птицу куешь? — спросил Рамон, разглядывая остывшую полосу металла, лежащую на наковальне.
— Да, Patrón! Это птица. Похоже? — И кузнец поднял на Рамона черные, блестящие глаза, ожидая, что скажет хозяин.
Он поднял зажатую в клещах черную, плоскую, похожую на язык полосу металла, и Рамон долго смотрел на нее.
— Потом приделаю крылья, — сказал кузнец.
Рамон провел смуглой чуткой рукой воображаемую линию вдоль края железной заготовки. Он трижды повторил свое движение. Кузнец, как загипнотизированный, следил за ним.
— Немного плавней — вот так! — сказал Рамон.
— Да, Patrrón! Да! Да! Я понял, — нетерпеливо ответил кузнец.
— А остальное?
— Вот, смотрите! — Кузнец указал на два железных обруча, один побольше, другой поменьше, и на несколько треугольных по форме железных пластин.
— Положи их на землю.
Кузнец разложил обручи на земле, один в другом. Потом споро и осторожно разместил на них сверху треугольные пластины так, чтобы их основание приходилось на внешний обруч, а вершины касались внутреннего. Пластин было семь. И вместе с внутренним обручем они образовали солнце с семью лучами.
— Теперь птицу, — распорядился Рамон.
Кузнец схватил полосу металла — пока еще заготовку для птицы, с двумя лапками, но без крыльев. Ее он поместил во внутренний крут, так что лапки упирались в обруч внизу, а хохолок — вверху.
— Вот так! Точно входит, — сказал кузнец.
Рамон стоял, глядя на лежащую на земле большую железную эмблему. Стукнули двери черного хода: Кэт и Карлота шли через двор.
— Убрать? — быстро спросил кузнец.
— Ерунда, не обращай внимания, — спокойно сказал Рамон.
Кэт остановилась и стала разглядывать железную конструкцию.
— Что это? — оживленно спросила она.
— Птица солнца.
— Это птица?
— Будет птица, когда получит крылья.
— Ах, да! Когда получит крылья. И для чего все это?
— Это символ для народа.
— Очень мило.
— Да.
— Рамон! — окликнула его донья Карлота. — Не дашь ли мне ключ от лодки? Мартин покатает нас.
Он достал ключ из-под кушака.
— Откуда у вас такой красивый кушак? — спросила Кэт.
Кушак был белый, с голубыми и коричнево-черными полосами и тяжелой красной бахромой.
— Этот? — сказал он. — Соткали тут, у нас.
— А сандалии тоже сами сделали?
— Да! Мануэль смастерил. Потом я вам покажу поближе.
— О, с удовольствием взгляну! До чего красивые, вы не находите, донья Карлота?
— Да! Да! Вы правы. Но не уверена, всегда ли красивые вещи уместны. Не уверена. Совсем не уверена, сеньора. Ay[90], не уверена! А вы, вы знаете, когда они уместны?
— Я? — переспросила Кэт. — А меня это не слишком заботит.
— Ах! Вас это не заботит! Вы считаете, умно со стороны Рамона носить крестьянскую одежду и huaraches? — На этот раз донья Карлота спросила хотя и медленно, но по-английски.
— Конечно! — воскликнула Кэт. — Он замечательно смотрится! У мужчин такая жуткая одежда, а в этой дон Рамон просто красавец! — И впрямь, в своей огромной шляпе он имел вид благородный и внушительный.
— О да! — воскликнула донья Карлота, посмотрев на нее проницательным, чуть испуганным взглядом и вертя в руках ключ от лодки. — Так мы идем на озеро?
Женщины ушли, а Рамон, посмеиваясь про себя, прошел ворота и через внешний двор направился к большому, похожему на амбар строению у деревьев. Войдя в амбар, тихо свистнул. В ответ раздался свист с чердака и поднялась дверца люка. Дон Рамон поднялся по лестнице наверх и оказался в помещении, напоминавшем ателье художника или мастерскую столяра. Его встретил толстый курчавый молодой человек в просторной блузе и с киянкой и стамесками в руке.
— Ну как, продвигается дело? — спросил Рамон.
— Да… все хорошо…
Скульптор работал над головой в дереве. Она была больше натуральной величины, с условными чертами лица.
Однако в этой условности угадывалось сходство с доном Рамоном.
— Попозируйте мне полчасика, — сказал скульптор.
Рамон молча сидел, пока скульптор, склонившись над бюстом, сосредоточенно и тоже молча работал. И все это время Рамон сидел прямо, почти неподвижно, полностью уйдя в себя, ни о чем не думая, но распространяя вокруг себя темную ауру силы.
— Достаточно, — наконец сказал он, спокойно поднимаясь.
— Пока вы не ушли, примите позу, — попросил скульптор.
Рамон медленно снял блузу и стоял с обнаженным торсом, туго подпоясанный кушаком с сине-черными полосами. Так стоял он несколько мгновений, собирая в кулак всю свою волю. Потом вдруг резко выбросил руку вверх в самозабвенном, гордом молитвенном жесте и застыл в этой позе, левая его рука висела свободно, касаясь пальцами бедра. На лице одновременно выражение неизменной, невероятной гордости и мольбы.
Скульптор смотрел на него с изумлением и восторгом, к которому примешивался страх. Человек, стоявший перед ним, мощный и напрягшийся, с черными глазами, в которых пылала безмерная гордость, и одновременно молящими, этот сверхъестественный человек внушал ужас и восторг.
Дон Рамон повернулся к скульптору.
— Теперь ты! — сказал он.
Скульптор испугался. Видимо, струсил. Но посмотрел в глаза Рамону. Мгновенно то же сосредоточенное спокойствие, похожее на транс, овладело им. И внезапно, в этом состоянии транса, он вскинул вверх руку в молитве, и его пухлое, бледное лицо прекрасно преобразилось, в нем появились умиротворенность, величие, покой, голубовато-серые глаза смотрели уверенно, гордо, устремляясь в нездешнее.
— Хорошо! — сказал Рамон, склоняя голову.
Скульптор будто очнулся; Рамон протянул ему руки, прощаясь. Скульптор взял их, поднял правую руку Рамона и прижал тыльной стороной к своему лбу.
— Adiós! — сказал Рамон, подбирая блузу.
— Adiós, Señor! — ответил скульптор.
И с гордым, сияющим радостью лицом вернулся к работе.
Рамон зашел в саманный домик, где во дворе, обнесенном плетнем из стеблей сахарного тростника и затененном огромным манговым деревом, Мануэль, его жена, дети и два помощника пряли пряжу и ткали. Под банановыми пальмами две маленькие девочки усердно чесали белую и коричневую шерсть; жена Мартина с девочкой постарше пряли тончайшую нить. На веревке сушилась окрашенная шерсть: красная, синяя и зеленая. Под навесом стояли за двумя ткацкими станками Мануэль с юношей.
— Как идут дела? — крикнул дон Рамон.
— Muy bien! Muy bien! — откликнулся Мануэль, взгляд и улыбка которого сияли светом этого удивительного преображения. — Очень хорошо, очень хорошо, сеньор!
Рамон постоял, глядя на замечательное серапе, ткущееся на станке. По краям шли зигзагообразные полосы из небольших черных и синих ромбов, а на концах — переплетенные черноватые и синие ромбы. Мануэль только начал ткать середину, которая называлась boca — «рот», и озабоченно смотрел на рисунок, прикнопленный к станку. Но рисунок был такой же простой, что и железная эмблема, которую ковал кузнец: змей, кусающий себя за хвост, черные треугольники на его спине образовывали внешний круг, а в середине — синий гордо стоящий орел с изящными крыльями, своими концами касающимися живота змея, и попирающий его лапами.
Рамон направился обратно к дому, к террасе наверху короткого крыла дома, где находилась его комната. Перебросив сложенное серапе через плечо, он шел по террасе. В конце крыла, обращенного к озеру, терраса была квадратной, с низкой, толстой стеной и черепичной крышей; с массивных столбов свисала бегония цвета алого коралла. Терраса, или лоджия, была устлана petates, индейскими циновками из пальмовых листьев, в одном углу стоял барабан, на котором лежала колотушка. В дальнем конце была каменная лестница, внизу упиравшаяся в запертую железную дверь.
Рамон постоял, глядя на озеро. Тучи вновь рассеялись, гладь воды источала беловатый свет. Вдали плясала точка лодки, возможно, Мартин с женщинами.
Он снял шляпу и блузу и стоял неподвижно, обнаженный по пояс. Потом поднял колотушку и, помедлив секунду-другую, чтобы душу объял покой, начал бить в барабан. Медленные, на две доли, призывные удары, тихий — громкий, звучали с настойчивостью непреложности. Он вернул барабану его древнюю варварскую мощь.
Какое-то время он был один: левая рука держит барабан, или тамтам, на ремне, правая размеренно бьет колотушкой, лицо бесстрастно. Потом с внутренней террасы прибежал человек. Простоволосый, в белой, как снег, хлопчатой одежде, но с темным свернутым серапе на плече и с ключом в руке. Он приветствовал Рамона, на мгновение прижав тыльную сторону его правой ладони к своим глазам, потом спустился по каменной лестнице и открыл железную дверь.
На веранду поднялись люди, все одетые одинаково, в белые хлопчатые рубахи и штаны, в сандалиях, у каждого через плечо перекинуто серапе. Но их кушаки были целиком синие, а сандалии сине-белые. Скульптор тоже появился, и Мирабаль был здесь, оба тоже во всем белом.
Мужчин было семеро, не считая Рамона. Поочередно появляясь на террасе, они приветствовали его, сбрасывали серапе, темно-коричневые с сине-белыми глазами по краям, расстилали их у стены, рядом клали шляпы. Потом все сняли рубахи и бросили их на шляпы.
Рамон оставил барабан и сел на свое серапе, белое с черно-синими полосами и алой каймой. Барабанщик тоже сел и взял барабан. Мужчины молча сидели кружком, скрестив ноги, обнаженные по пояс, с красновато-кофейными торсами, двое из них были белые, кожа Рамона — мягкого желтовато-коричневатого цвета. Некоторое время все молчали, только барабан отбивал однозвучный, гипнотический сокровенный ритм. Потом барабанщик запел странным, сдавленным голосом, вряд ли слышным за пределом круга, фальцетом древних индейцев:
— Спящий — проснется! Спящий — проснется! Идущий тропой змеи явится; пыльной тропой придет, облаченный в змеиную кожу…
Остальные один за другим присоединялись к поющему, и вот уже пели все — необычную, смутную песнь древнего варварского мира. Пели тихими, сокровенными голосами, звучащими как бы из самых древних, самых темных глубин души, песнь не внешнему миру, а тому, что внутри, — миру души, поющие сами себе.
Так они пели какое-то время в необычном этом единозвучии, как стая птиц, летящая в едином порыве. И когда барабан содрогнулся в последний раз, они тоже смолкли, издав горлом напоследок такой же хлесткий звук.
Воцарилась тишина. Мужчины поворачивались друг к другу, переговаривались, тихо смеялись. Но их голоса и их глаза были уже не те, что днем.
Потом раздался голос Рамона, и все тут же смолкли, слушая его, склонив головы. Рамон сидел, подняв голову и устремив взгляд вдаль в молитвенном экстазе.
— Нет ни Прошлого, ни Будущего, есть только Сейчас, — говорил он вдохновенно, но как бы обращаясь к самому себе.
— Великий Змей сворачивает и разворачивает плазму своих колец, и рождаются звезды и гаснут миры. И это всего лишь преобразование и выброс плазмы.
Я есмь вечно, говорит его сон.
Как человек, спящий глубоким сном, не сознает своего существования, но существует, так и Змей свернувшегося космоса, несущий свою плазму.
Как для человека, спящего глубоким сном, нет ни завтра, ни вчера, ни сегодня, но только настоящий миг, так и для безупречного, вездесущего Змея вечного Космоса есть Сейчас, вековечное Сейчас.
Сейчас, и только Сейчас, и во веки веков Сейчас.
Но спящий Змей видит летучие сны.
И слова приходят, как сны, и уходят, как сны.
И человек — это сон, снящийся Змею.
И только сон, который не снится, говорит: Я Есмь!
В не снящемся Сейчас, Я Есмь.
Сны являются, как должны являться, и человек — сон явленный.
Но спящая без сновидений плазма Змея есть плазма человека, вместе плазма и тела его, и его души, и его духа.
И совершенный сон Змея Я Есмь — это плазма человека, который един.
Когда плазма тела, плазма души и плазма духа едины, в Змее Я Есмь.
Я есмь Сейчас.
Прошлое — сон, и будущее — сон, как две разных, тяжелых ноги.
Но Сейчас — Я Есмь.
Деревья во сне раскрывают листья, цветы распускаются во сне навстречу целомудренному Я Есмь.
Птицы забывают свои беспокойные сны и громко поют в Сейчас: Я Есмь! Я Есмь!
Ибо у снов есть крылья и ноги, и пути, которые нужно пройти, и усилия, которые нужно совершить.
Но мерцающий Змей Настоящего не имеет ни крыльев, ни ног, неразделен, свернулся в безупречное кольцо.
Так кошка ложится, сворачиваясь в клубок Настоящего, и корова утыкает нос в свое брюхо.
На лапах сна скачет заяц по склону холма. Но когда останавливается на бегу, сон рассеивается, он входит в бесконечное Сейчас, и глаза его широко раскрыты: Я Есмь.
Лишь человек видит сны, видит сны, видит сны, видит сны и меняется ото сна ко сну, как тот, кто мечется на своем ложе.
Глаза его спят и рот спит, его руки спят и ноги, его фаллос и сердце, и живот, его тело и дух, и душа спят среди бури снов.
И он бросается из сна в сон в поисках совершенного сна.
Но я говорю вам, нет совершенного сна, ибо в каждом сне боль и томление, томление и боль.
И ничто не совершенно, кроме сна, переходящего в сон Я Есмь.
Когда сон глаз безвиден и вокруг — Сейчас.
И сон рта возглашает окончательное Я Есмь.
И сон рук как сон птицы на море, колышущейся с волнами и не ведающей об этом.
И сон ступней и пальцев ног касается сердцевины мира, где спит Змей.
И сон фаллоса познает великое Я Не Познал.
И сон тела есть покой цветка в темноте.
И сон души растворяется в аромате Сейчас.
И сон духа слабеет, и клонит голову, и стихает с Утренней Звездой.
Ибо всякий сон начинается в Сейчас и завершается в Сейчас.
В сердцевине цветка — мерцающем, спящем без сновидений Змее.
И что уходит, есть сон, и что приходит — сон. Есть вечное и единственное Сейчас, Сейчас и Я Есмь.
Сидящие мужчины молчали. На дороге скрипела повозка, влекомая волами, да с озера доносился слабый стук весел. Но семеро мужчин сидели, склонив головы, в состоянии близком к трансу, впитывая слова Рамона.
Мягко зазвучал барабан, словно сам по себе. И один из мужчин запел тихим голосом:
Бог Утренней Звезды
Стоял между ночью и днем:
Как птица, поднявшая крылья, стоит,
Сияя правым крылом,
Левым во тьму погрузясь.
Звезда Зари над горизонтом.
Вот! Я здесь всегда!
Далеко, в бездне Вселенной,
Взмахну дневным крылом, и свет
Лицо вам озарит мгновенно,
Взмахну другим, и станет тьма.
Но я на месте неизменно.
Да, я здесь всегда, я Бог
Всего. И сквозь мельканье
Крыл моих владыки пред людьми видят меня.
Видят меня и вновь им застит зренье.
Но вот! я здесь всегда
Для жаждущих познанья.
Миллионы не видят меня никогда,
Только взмах крыла моего,
Течение времени, смену всего,
Жар солнца, холод льда.
Но вас, кто прозревает меня самого
Мелькания дня и ночи среди.
Я сделаю Богами Пути
Невидимого.
Тропы между пропастью тьмы и бездною света;
Тропы, как след проползшей змеи, как шнур запала в это
Сердце тени, чтобы взорвать ее, разнести ее прах по ветру.
Я здесь всегда. С рассвета до рассвета.
На крыльях бесконечного полета,
Посередине между миром и войной.
В животворящей влаге мира
И в жерле, что грозит войной,
Меня найдете — не кумира,
Не мстителя, но кто совсем иной.
Я беспредельно далек
От любви и схваток земных,
Как звезда, как воды поток,
Омывающий мирских владык.
— Говорю вам! — сказал Рамон в наступившей тишине. — Мы будем боги перед людьми и владыки перед людьми. Но богами людей и владыками людей мы не будем. Говорю вам! Мы — боги ночи, Боги дня и ночи. Сыновья Утренней Звезды, сыновья Вечерней Звезды. Люди Утренней и Вечерней Звезды.
Мы не боги людей: как люди могут сделать нас богами? И мы не владыки людей, ибо люди не заслуживают этого.
Но я — Утренняя и Вечерняя Звезда, и я бог дня и ночи. Властью, которою наделена моя левая рука, и властью, которая в моей правой руке, я бог двух путей.
И мой цветок на земле — жасмин, а на небе — цветок Венеры, вечерней звезды.
Я не буду ни командовать вами, ни служить вам, ибо змей уползает и сворачивается в своем жилище.
И все же я буду с вами, чтобы вы не отступились от самих себя.
Нельзя ни давать, ни принимать. Когда пальцы дарят прикосновение пальцам, принимающим его, Утренняя Звезда тут же вспыхивает от этого прикосновения, и цветок жасмина светится между ними. Таким образом, вы не даете и не берете, и нет руки предлагающей и руки получающей, но есть лишь звезда между ними, и обе руки, темная и светлая, невидимы. Цветок жасмина объединяет в своей чашечке дающего и получающего, и благоухание единения плывет в воздухе.
Думайте не о том, чтобы дать, и не о том, чтобы получить, но лишь о том, чтобы расцвел цветок жасмина.
Не расточайте того, чего у вас избыток, и не позволяйте ничего отнимать у вас.
И не отнимайте ничего. Даже аромат у розы, или сок у граната, или тепло у огня.
Но скажите розе: Вот! Я срываю тебя с твоего стебля, и твое дыхание в моих ноздрях, и мое дыхание глубоко в тебе. Пусть это будет наше причастие друг другу.
И гранат разламывайте с трепетом; у вас в руках солнечный закат. Скажите: Я иду, приди и ты. Пусть Вечерняя Звезда встанет между нами.
И когда возгорается огонь, а ветер промозгл, и вы протягиваете руки к огню, прислушайтесь к тому, что говорит он: «Ах! Ты ли это? Ты пришел ко мне?». — И вы говорите: Вот, я проделал длиннейший путь, по тропе величайшего змея. Но ты сошел ко мне, и я иду к себе. И где ты протягиваешь ко мне руки, я протягиваю руки к тебе, и жасмин расцветает на пылающем кусте между нами. Наша встреча — пылающий куст, на котором распускается цветок жасмина.
Ничего не отнимайте сами и не позволяйте отнимать у себя. Ибо тот, кто отнимает, и тот, у кого отнимают, равно подрывают корень жасмина и оскорбляют Вечернюю Звезду.
Ничего не присваивайте, чтобы сказать: Это мое! Ибо ничем не можете распоряжаться, даже покоем.
Ничем, ни золотом, ни землей, ни любовью, ни жизнью, ни покоем, ни даже скорбью или смертью, ни даже спасением.
Ни о чем не говорите: Это мое.
Но говорите только: Оно со мной.
Ибо золото, которое с вами, медленно убывает, как луна на ущербе, с высоты освещающая вам путь, говоря: Вот! Мы любовались друг другом. Вот! так недолго, ты и я любовались друг другом.
И ваша земля говорит вам: Ах, мое дитя далекого отца! Приди, холь меня, холь меня недолгое время, чтобы маки и пшеница гнали ветерок меж моею грудью и твоей! Потом ляг со мной общим могильным холмиком.
И слушайте вашу любовь, говорящую: Возлюбленный! Твой меч скосил меня, как траву, и тьма на мне, и дрожь Вечерней Звезды. И ты для меня тьма и неизвестность. О, когда ты встанешь и отправишься в путь, говори со мной, скажи только: Звезда между нами.
И скажите вашей жизни: Я твой? Ты моя? Я голубая кривая дня вокруг твоей прямой ночи? И мои глаза — сумрак ни твой и ни мой, а тот, где звезды висят? Верхняя губа моя — закат, нижняя — рассвет, и во рту дрожит звезда?
И скажите вашему покою: Ах! взойди, бессмертная звезда! Уже воды зари мчат над тобой, и уносит меня их поток!
И скажите вашей скорби: Топор, ты сражаешь меня!
Но дает искру твое острие, и моя рана!
Рази же меня, я закрываю руками лицо, отец Звезды.
И скажите вашей силе: Вот, воды ночи поднимаются по моим ногам и чреслам, воды дня текут по глазам и рту — в море моей груди. Вот, они встречаются! Мой живот — волны силы, что устремляются вниз по желобу позвоночника, и звезда низко висит над потоком, над беспокойной зарей.
И скажите вашей смерти: Да будет так! Я и моя душа, мы идем к тебе, Вечерняя Звезда. Плоть, иди в ночь. Дух, прощай, настал твой день. Оставь меня. Я ухожу окончательно наг к самой нагой Звезде.