Оуэн возвратился в отель около половины седьмого вечера, усталый, возбужденный, чувствуя себя провинившимся, и очень обеспокоенный оттого, что отпустил Кэт одну. Но теперь все кончилось, причем оставив в душе ощущение скуки.
— Ну, как добралась? — закричал он, едва увидев ее, напуганный, почти как мальчишка, грехом своей оплошности.
— Прекрасно добралась. Заглянула в «Сэнборн», выпила чаю с земляничный пирогом — так вкусно!
— Браво! — с облегчением рассмеялся он. — Значит, ничего особо страшного не произошло! Я так рад! Ужасно ругал себя, что отпустил тебя. А я чего только не вообразил — в Мехико всякое может случиться, — что шофер завез тебя в какое-нибудь жуткое место и ограбил, ну и все в таком роде, но, с другой стороны, я знал, на самом деле с тобой все будет в порядке. Ох, ну а я — ливень! — люди бросаются чем ни попадя, целя в плешь — эти лошади — разве не ужас? — удивляюсь, как я еще жив. — Сложив руки на животе и вращая глазами, он смеялся, постепенно приходя в себя.
— Не промок? — спросила она.
— Промок! — ответил он. — По крайней мере вначале. До нитки. Мой дождевик никуда не годится — не знаю, почему не купил себе новый. Ох, что было! По лысине хлещет дождь, толпа сзади швыряет в нее апельсинами. Да еще сердце кровью обливается из-за того, что отпустил тебя одну. Но другого случая увидеть бой быков мне больше не представится. Когда я ушел, он еще продолжался. Бад не придет. Думаю, он до сих пор там.
— Но начало было ужасным, не находишь? — сказала она.
— Нет! Нет! Не было! Первая лошадь — да, это было самое неприятное. О, потом убили еще двух лошадей. И пять быков! Согласен, настоящая скотобойня. Но местами — чистая работа; эти тореадоры демонстрировали настоящее искусство. Один встал на свой плащ, когда бык бросился на него.
— Знай я заранее, — прервала его Кэт, — что кого-то из этих тореадоров бык поднимет на рога, думаю, я бы пошла еще раз. Ух, как я их ненавижу! Чем дольше живу, тем противней мне человеческий род. Насколько быки лучше!
— Да, конечно! — вяло поддакнул Оуэн. — Ты права. Но все же местами они демонстрируют большое искусство, очень приятно смотреть. И настоящую отвагу.
— Вот как? — разозлилась Кэт. — Отвагу! Со всеми их кинжалами, копьями, плащами и дротиками — и зная все повадки быка. Просто истязание человеком животных превратили в спектакль, где те вульгарные типы, красуясь, показывают, какие они мастера в этом деле. Гадкие мальчишки, отрывающие лапки мухам, — вот кто они. Только они взрослые, эти сукины дети, уже не мальчишки. О, хотела бы я стать быком, хоть на пять минут. Подлость, вот как я это называю!
— Ну и ну! — натянуто рассмеялся Оуэн. — Отнюдь.
— Еще назови их настоящими мужчинами! — закричала Кэт. — И миллион раз благодари Бога за то, что я женщина и вижу, когда передо мной трусы и негодяи.
Оуэн снова смущенно засмеялся.
— Иди наверх и переоденься. Не то заболеешь и умрешь.
— Да, лучше так и сделать. По правде сказать, я на последнем издыхании. Тогда до обеда. Я постучусь к тебе через полчаса.
Кэт села и взяла шитье, но руки у нее дрожали. Перед глазами стояла арена, и было такое ощущение, что все внутренности болят. Она была по-настоящему зла и на Оуэна. По природе он был такой чувствительный, такой добрый. Но тоже заразился современной коварной болезнью терпимости. Ко всему он должен был относиться снисходительно, даже к вещам, которые внушали ему отвращение. Он называл это Жизнью! Сегодня днем он чувствовал, что живет. И жаждал даже еще более низменных ощущений.
Тогда как она чувствовала себя так, будто отравилась трупным ядом. Разве это — жизнь!
Ах, мужчины, мужчины! У всех у них душа поражена этой мягкой гнилью, всем свойственен странный противоестественный взгляд на вещи, который позволяет им смотреть даже на что-то мерзкое, отталкивающее как на часть жизни. Жизни! А что такое жизнь? Вошь, лежащая на спинке и сучащая ножками? Тьфу!
Около семи постучался и вошел Виллиерс. Лицо бледное, заострившееся, как у птицы, которая, однако, вдоволь наклевалась на мусорной куче.
— Это было ВЕЛИКОЛЕПНО! — воскликнул он, присев на краешек кресла. — ВЕЛИКОЛЕПНО! Они убили семь БЫКОВ.
— Не телят, к сожалению, — отозвалась Кэт, неожиданно вновь придя в ярость.
Он помолчал, желая понять, что она имеет в виду, потом засмеялся. Это было еще одно, несколько неожиданное, развлечение — ее гнев.
— Нет, не телят, — сказал он. — Телят отправили обратно набирать вес. Но лошадей — еще несколько, после того как ты ушла.
— Не желаю слышать, — холодно сказала она.
Он засмеялся, чувствуя себя чуть ли не героем. В конце концов, человек должен быть способен спокойно смотреть на кровь и выпущенные кишки, даже испытывая некоторое возбуждение. Молодой герой! Но под глазами у него были черные круги, как после загула.
— Как! — начал он, делая скромную мину. — Неужели не хочешь услышать, что было потом?! Я отправился в отель к главному тореадору и увидел его лежащим на кровати одетым, курящим толстую сигару. Прямо Венера в мужском обличье, которая никогда не раздевается. Так забавно!
— Кто взял тебя туда? — спросила она.
— Тот поляк, помнишь? — и один испанец, который говорил по-английски. Он был великолепен, этот тореадор, лежавший на кровати во всем своем облачении, кроме туфель, и целая толпа суетилась вокруг — бу-бу-бу-бу-бу! — ты никогда не слышала такого шума!
— Ты не мокрый? — спросила Кэт.
— Нет, ни чуточки. Совершенно сухой. Видишь ли, я надел плащ. Только голова, разумеется, мокрая. Мои бедные волосы прилипли к лицу, словно краска стекала с головы. — Он со смущенной улыбкой провел рукой по своим тонким волосам. — Оуэн пришел? — спросил он.
— Да, он переодевается.
— Я тоже поднимусь наверх. Полагаю, скоро время обеда. Ах да, уже поздновато для обеда! — Обнаружив это, он просиял, словно получил подарок.
— Кстати, как та добралась? С нашей стороны было довольно подло отпускать тебя одну, — сказал он, нерешительно задержавшись в дверях.
— Вовсе нет, — отмахнулась она. — Вам хотелось остаться. А я сама сумею о себе позаботиться, не маленькая.
— Та-ак! — протянул он в своей американской манере. — Пожалуй, можешь! — Потом с хохотком сказал Тебе бы стоило видеть, как народ в спальне, воздевая руки, расхваливал тореадора на все лады, а тот возлежал на кровати, как Венера с толстой сигарой, слушая своих обожателей.
— Рада, что я этого не видела, — отрезала Кэт.
Она села; руки ее дрожали от ярости и муки. Грех так злиться! Какой тут грех, если ты возмущена до глубины души! Как можно быть таким, как эти американцы, — налетать на мертвечину сенсаций и пожирать ее с жадностью стервятников! В этот момент оба, и Оуэн, и Виллиерс, казались ей, как стервятники, омерзительными.
Более того, она чувствовала, что они оба ненавидят ее прежде всего потому, что она женщина. Все шло хорошо, пока она не противоречила им, была с ними заодно. Но стоило ей разойтись с ними хоть в малейшем, они автоматически начинали ненавидеть ее уже за то, что она женщина. Ненавидели саму ее принадлежность к женскому полу.
И здесь, в Мехико, с его исконным убожеством и злом, давящим, как объятия рептилии, ей было трудно это выносить.
Она по-настоящему любила Оуэна. Но как она могла уважать его? Столь пустого, ждущего, чтобы внешние события заполнили его пустоту. Охваченного американского рода безысходностью от ощущения, что жизнь проходит зря, что еще не жил по-настоящему. Упустил что-то. И это ужасное предчувствие заставляет его бросаться к любому уличному сборищу, оно притягивает его, как магнит стальную стружку. И тут вся его поэзия и философия улетучиваются, как дым докуренной сигареты, он стоит, вытянув шею в очередной отчаянной попытке увидеть — просто увидеть. Что бы это ни было, он обязан это увидеть. Не то что-то упустит. А потом, увидев старуху в лохмотьях, попавшую под машину и истекающую кровью на мостовой, возвращается к Кэт, бледный от испуга, больной, смятенный, ошеломленный и все-таки, да, довольный, что видел это! Видел Жизнь!
— Я, — сказала Кэт, — не устаю благодарить Бога, что я не Аргус{4}. Мне часто даже двух глаз слишком много для всех этих ужасов. У меня не текут слюнки при виде жертв дорожных происшествий.
За обедом старались говорить о вещах более приятных, чем бои быков. Виллиерс приоделся к обеду и щеголял безупречными манерами, но она знала, что он посмеивается про себя над тем, что она никак не может переварить проглоченные днем отбросы. У него самого были черные крути под глазами, но это оттого, что он вкусил «жизнь».
Развязка наступила во время десерта. Вошли поляк и тот испанец, что говорил на американском английском. Вид у поляка был нездоровый и неопрятный. Она слышала, как он сказал Оуэну, который, конечно, приветливо поднялся ему навстречу:
— Мы предполагали, что вы здесь будете обедать. Ну, как вы?
У Кэт мурашки пошли по коже. Но в следующий момент она услышала, как тусклый голос, кое-как говорящий на стольких языках, фамильярно обращается к ней:
— Ах, миссис Лесли, вы пропустили самое интересное. Самое захватывающее! О, скажу я вам…
Сердце у Кэт зашлось от ярости, глаза вспыхнули. Она резко вскочила и обрушилась на него.
— Благодарю покорно! Не желаю вас слушать. Не желаю, чтобы вы обращались ко мне. Не желаю вас знать.
Она посмотрела на него, повернулась спиной, села и взяла питайю[7] из вазы с фруктами.
Малый позеленел и на мгновение онемел.
— Хорошо, молчу! — оторопело проговорил поляк, оглядываясь на испанца.
— Что ж… до встречи! — поспешно сказал Оуэн и вернулся к Кэт.
Странная парочка села за другой столик. В ожидании кофе Кэт молча ела свой кактус. Сейчас ее злость прошла, и она была совершенно спокойна. Даже Виллиерс спрятал восторг по поводу новой сенсации — вспышки Кэт — и вел себя сдержанно.
Когда принесли кофе, она посмотрела на двоих приятелей за другим столиком, потом на двоих мужчин за своим и сказала:
— Надоели мне всякие canaille[8].
— Я тебя понимаю, прекрасно понимаю, — сказал Оуэн.
После обеда она ушла к себе. Ночью она не могла уснуть, лежала, прислушиваясь к шуму Мехико, потом к тишине и странному, ужасному страху, который так часто выползает во тьме мексиканской ночи. В глубине ее души жила неприязнь к Мехико. Она даже боялась его. Днем в нем было что-то колдовское — по ночам выползали затаенные ужас и зло.
Утром Оуэн объявил, что тоже не спал всю ночь.
— А я никогда не спал так хорошо с тех пор, как приехал в Мексику, — сказал Виллиерс с торжествующим видом птицы, только что наклевавшейся «вкусненького» на навозной куче.
— Ты только посмотри на этого хилого юного эстета, — загробным голосом сказал Оуэн.
— Мне его болезненный вид и его эстетство внушают опасение, — зловеще сказала Кэт.
— И молодость. Она, конечно, тоже! — вяло рассмеялся Оуэн.
Но Виллиерс только холодно фыркнул, довольный их реакцией.
Мексиканка горничная сообщила, что кто-то просит миссис Лесли к телефону. Кэт знала лишь одного человека в столице — иначе Distrito Federal[9]— миссис Норрис, супругу британского посла, овдовевшую тридцать лет назад. У нее был большой громоздкий старый дом в деревушке Тлаколула.
— Да! Да! Это миссис Норрис. Как вы поживаете? Прекрасно, прекрасно. Миссис Лесли, не приедете ли ко мне на чашку чаю сегодня, посмотрите мой сад? Мне будет приятно вас видеть. Придут два моих друга, мексиканцы: дон Рамон Карраско и генерал Вьедма. Очаровательные люди, а дон Рамон к тому же великий эрудит. Уверяю вас, оба — совершенное исключение среди мексиканцев. О, совершенное! И еще, моя дорогая миссис Лесли, не привезете ли с собой и вашего кузена? Буду рада его видеть.
Кэт вспомнила маленького генерала; он был намного ниже нее. Ей вспомнились его невысокая фигура, прямая и настороженная, в которой было что-то птичье, его лицо с раскосыми глазами под дугами бровей и с эспаньолкой: странно напоминавшее лицо китайца, хотя на самом деле ничего китайского в нем не было. Необычный, независимый и в то же время воинственный маленький человечек, настоящий маленький индеец, говорящий с оксфордским произношением, быстро, низким, музыкальным голосом с необычайно мягкими интонациями. И эти нечеловечески черные глаза!
До этой самой минуты она не могла толком вспомнить его, составить себе хоть сколь-нибудь отчетливое мнение о нем. Теперь оно у нее сложилось. Это был самый натуральный простой индеец. А генералов в Мексике, как она знала, больше, чем солдат. В пульмановском вагоне, в котором она ехала из Эль-Пасо, было три генерала, двое более или менее образованных — в купе, а третий, настоящий индеец-крестьянин, ехал со своей завитой подругой метиской, которая выглядела так, словно упала в мешок с мукой: на лице толстый слой пудры, она осела даже на ее кудряшки и коричневое шелковое платье. Ни сей «генерал», ни эта женщина в жизни не видели пульмановского вагона. Но генерал был умней своей спутницы. Он был высок, жилист, с лицом в оспинах и с острыми черными глазками. Он ходил за Оуэном в вагон для курящих и пристальными глазками следил за тем, что и как тот делает. И скоро набрался манер. И раковину в умывальнике вытирал так же насухо, как все. В нем было нечто настоящее. Но бедная женщина, когда ей потребовалось в дамский туалет, заблудилась в проходе и громко вопила: «Я не знаю, куда идти! No sé adonde! No sé adonde!», пока генерал не послал мальчишку коридорного показать ей нужную дверь.
Но Кэт было противно видеть, как этот генерал со своей женщиной едят цыпленка, спаржу и желе в вагоне-ресторане, уплатив пятнадцать песо за довольно плохонький обед, когда за полтора песо с каждого они могли купить на остановке куда лучшей еды, настоящей мексиканской. И все те бедные, босые люди на платформе возмущались, когда генерал, который был одним из них, с видом аристократа заглатывал спаржу за окном вагона-ресторана.
Но так они спасают народ — в Мексике и повсюду. Какой-нибудь головорез выбивается из грязи и убожества в князи и так спасает себя. Кто платит за спаржу и желе, за пудру, никто не спрашивает, потому что все и так знают.
Но довольно о мексиканских генералах — как правило, сословии, которого следует всячески сторониться.
Кэт все это знала. Ее не слишком интересовали мексиканцы, пусть и занимающие государственные посты. В мире столько всего, от чего желательно держаться подальше, как от немытой толпы, если не хочешь набраться вшей.
Прилично опаздывая, Оуэн и Кэт помчались в Тлаколулу на такси. Путь был неблизкий: через неповторимые нищенские окраины города, потом по прямой дороге, обсаженной деревьями, в долину. Ярко сияло апрельское солнце, в небе над вулканами громоздились пирамиды облаков. Долина тянулась до мрачных, призрачных холмов — плоское пространство, выжженное, кроме отдельных клочков поливной земли, где зеленели посевы. Необычная почва — сухая, черноватая, поливаемая искусственно, древняя. Высокие деревья стояли, поникнув голыми ветвями, и если давали тень, то чахлую. Дома, попадавшиеся по дороге, были или новые и принадлежавшие иностранцам, как Загородный клуб, или потрескавшиеся и обветшавшие, с обвалившейся штукатуркой. Казалось, что слышно, как падают на землю ее толстые куски!
Желтые трамваи мчались по огороженным рельсам, мчались к Сочимилко или Тлалпаму. Вдоль рельсов бежала асфальтовая дорога, по которой неслись до неправдоподобия дряхлые фордовские омнибусы, забитые смуглыми аборигенами с непроницаемыми лицами, в грязной хлопчатой одежде и в больших соломенных шляпах. С внешнего края шоссе, по пыльной тропе под деревьями тащились к городу маленькие ослики с громоздкой поклажей на спине, которых вели в поводу мужчины с почерневшими лицами и с такими же почерневшими босыми ногами. Трехрядное движение — лязгающие трамваи, грохочущие автомобили, одиночные ослики и бредущие, словно сами по себе, люди.
Изредка — цветы, брызгами краски пестреющие на кучах обвалившейся штукатурки. Изредка — женщины с сильными, дочерна загорелыми руками, стирающие лохмотья в дренажной канаве. Изредка — всадник, направляющийся к стаду пасущихся черно-белых коров. Изредка — всходы маиса, начинающие зеленеть на возделанных полях. И один за другим мелькали столбы, отмечающие водные каналы.
Они проехали усаженную деревьями площадь в Тлаколуле, на которой сидели на корточках местные жители, торговавшие фруктами или сластями, дальше дорога пошла между высоких стен. Наконец такси остановилось у больших ворот, за которыми виднелись массивный розово-желтый дом, а позади дома — высокие, темные кипарисы.
У ворот стояли два автомобиля. Значит, другие гости уже прибыли. Оуэн постучал в обитые гвоздями ворота, похожие на крепостные, в ответ раздался бешеный лай собак. Наконец маленький ливрейный лакей с тоненькими черными усиками молча открыл им дверцу, прорезанную в воротах.
Квадратный внутренний двор, погруженный в тень, — солнце лежало на тяжелых арках, перекрывавших часть его, — с вазами красных и белых цветов навевал тоску, словно был мертв не одну сотню лет. Возникало ощущение присутствия некоей мертвой, тяжеловесной силы и красоты, неспособных прейти, освободиться, истлеть. Тут был каменный бассейн с чистой, но недвижной водой, массивные красные с желтым арки стояли по периметру двора с обреченностью воинов, их основания тонули в глубокой тени. Мертвый, грузный дом конкистадоров с заросшим садом, виднеющимся позади него, а дальше ацтекские кипарисы, высоко вздымающие свои чуждые здесь темные вершины. И мертвая тишина, как черная, пористая, глухая базальтовая скала. Нарушаемая только лязгом трамваев за сплошной стеной.
Кэт поднялась по каменной гагатово-черной лестнице и вошла в обитые кожей двери. Миссис Норрис вышла на террасу верхнего патио встретить гостей.
— Как я рада вас видеть, моя дорогая. Мне следовало позвонить вам раньше, но неважно было с сердцем. И мой доктор хотел, чтобы я переехала жить пониже! Я сказала ему: мое терпение кончилось! Если собираетесь лечить меня, лечите здесь, на высоте семи тысяч футов, или сразу признайте свою некомпетентность. Нелепость — переезжать то ниже, то выше. Я все эти годы прожила на этой высоте. Просто не желаю, чтобы меня спроваживали в Куэрнаваку или куда-нибудь еще. Ну, моя дорогая, а как вы поживаете?
Миссис Норрис была женщина пожилая и сама как конкистадор: черное шелковое платье, на плечах тонкая кашемировая шаль с короткой шелковой бахромой, украшения из черной эмали. У нее было сероватое лицо, острый и загорелый нос, голос с металлическим оттенком, медленный, отчетливый, звучавший жестковато и по-своему музыкально. Она была археологом и так долго изучала ацтекские руины, что серо-черный цвет базальтовых скал и выражение ликов ацтекских идолов с их острыми носами, чуть выпуклыми глазами и могильной усмешкой наложили свой отпечаток на ее лицо. Одинокая дочь культуры, с независимым умом и сильной волей, она всю жизнь паслась на жестких камнях древних руин и в то же время сохраняла исключительную душевность и окрашенное своеобразным юмором отношение к своим почитателям.
С первого момента она вызвала в Кэт уважение своей самостоятельностью и своим бесстрашием. Мир состоит из массы народа и лишь незначительного количества личностей. Миссис Норрис была одной из них. Правда, она все время играла в общественную жизнь. Но она была сама себе хозяйка; и, живя одна как перст, могла замучить обыкновенных семейных людей.
— Но входите же. Входите! — сказала она, приглашая их на террасу, украшенную черными идолами и пыльными индейскими корзинами, щитами, стрелами и тапой{5}, как музей.
В сумрачной гостиной, двери которой открывались на террасу, уже находились другие гости: седовласый и седобородый старик в черной визитке и женщина в черном крепдешиновом платье и неизменной соответствующей шляпке на седых волосах: жесткий атлас, подвернутый наверх с трех сторон, и черная эгретка. У нее было детское личико, поблекшие голубые глаза и явный акцент уроженки Среднего Запада.
— Судья и миссис Берлап.
Третий гость был моложавый мужчина, очень учтивый и державшийся не вполне уверенно. Это был майор Лоу, нынешний американский военный атташе.
На вновь прибывших они смотрели с осторожной подозрительностью. Кто знает, кто такие. В Мехико действительно столько сомнительных типов, что не подлежит сомнению, если кто-то появился в столице нежданно и негаданно для общества, то, скорее всего, не под своим именем и на уме у него что-нибудь нечистое.
— Давно в Мексике? — отрывисто спросил судья; полицейское дознание началось.
— Нет! — гулко ответил Оуэн, которого уже начало тошнить от этой компании. — Около двух недель.
— Вы американец?
— Я — да, — сказал Оуэн. — Миссис Лесли англичанка, а точней, ирландка.
— В клубе еще не были?
— Нет, — ответил Оуэн, — не был. Я не любитель американских клубов. Хотя Гарфилд Спенс дал мне рекомендательное письмо.
— Кто? Гарфилд Спенс? — Судью словно ужалили. — Да он не лучше какого-нибудь большевика! Он же поехал в Россию.
— Я бы сам с большим удовольствием посетил Россию, — сказал Оуэн. — Это, возможно, самая на сегодня интересная страна в мире.
— Но не вы ли рассказывали мне, — вмешиваясь в разговор, сказала миссис Норрис своим ясным, металлически-музыкальным голосом, — что очень любите Китай, мистер Рис?
— Действительно, я очень любил Китай, — признался Оуэн.
— Уверена, вы собрали замечательную коллекцию китайских вещиц. Откройтесь, чем вы особенно увлекались?
— Пожалуй, — ответил Оуэн, — больше всего яшмой.
— Ах, яшмой! Да! Яшма прекрасна! Фигурки, которые они вырезают из яшмы, изумительны!
— И сам камень тоже! Меня восхищает его изысканность, — подхватил Оуэн. — Дивный камень!
— Да, дивный, дивный! Скажите, миссис Лесли, как вы проводили время с тех пор, как мы виделись?
— Мы ходили на бой быков и пожалели об этом, — ответила Кэт. — Я по крайней мере. Мы сидели на «Солнце», близко от арены, и это было ужасно.
— Ужасно, не сомневаюсь. В Мексике я никогда не хожу на бой быков. Только в Испании, там это так красочно. А вы, майор, видели когда-нибудь бой быков?
— Да, был несколько раз.
— Вот как! Тогда вы все знаете о корриде. Нравится вам Мексика, миссис Лесли?
— Не очень, — сказала Кэт. — Она кажется мне зловещей.
— Вы правы! Правы! — кивнула миссис Норрис. — Ах, если бы вы знали ее раньше! Мексику до революции{6}! Тогда она была другой. Что слышно новенького, майор?
— Да все то же, — сказал майор. — Ходят слухи, что армия свергнет нового президента за несколько дней до того, как он приступит к своим обязанностям. Но никогда не знаешь наверняка, что произойдет.
— Думаю, будет большим позором не дать ему попробовать, — горячо заговорил Оуэн, — он кажется честным человеком, и просто потому, что он подлинный лейборист, его хотят убрать.
— Ах, дорогой мой мистер Рис, до избрания они все сулят золотые горы. Если бы их дела не расходились с их словами, Мексика была бы раем на земле.
— А не адом на земле, — резко сказал судья.
Новых гостей, молодого человека и его жену, представили как мистера и миссис Генри. Молодой человек был вида цветущего и жизнерадостного.
— Мы беседовали о новом президенте, — сказала ему миссис Норрис.
— Президент как президент! — беспечно сказал мистер Генри. — Я только что вернулся из Орисабы. И знаете, что они там расклеивают на стенах? Hosanna! Hosanna! Hosanna! Viva el Jesus Cristo de Mexico, Socrates Tomas Montes![10]
— Нет, вы слышали что-то подобное! — удивилась миссис Норрис.
— Hosanna! Hosanna! Hosanna! Новому президенту лейбористу. Думаю, это великолепно, — сказал Генри.
Судья в немом негодовании стукнул палкой об пол.
— Когда я проезжал Веракрус, — сказал майор, — мне на багаж наклеили такое: La degenerada media clasa, Sera regenerada, рог mi, Montes. «Я возрожу выродившийся средний класс, Монтес».
— Бедный Монтес! — воскликнула Кэт. — Похоже, ему придется отказаться от своего поста.
— Не подлежит сомнению! — поддержала миссис Норрис. — Бедняга. Хотела бы я, чтобы он мог мирно прийти к власти и навести порядок в стране. Но, боюсь, на это мало надежды.
Все замолчали, и Кэт почувствовала, какая горькая безнадежность владеет людьми, которые хорошо знают Мексику. Горькая тоскливая безнадежность.
— Как может человек, который приходит к власти от лейбористов, даже фальсификатор, навести порядок в стране! — прорычал судья. — Он же пришел к власти благодаря своему лозунгу: «Покончим с насилием!» — Старик в крайнем раздражении снова стукнул палкой об пол.
Это была еще одна характерная черта иностранцев, давно живших в столице: постоянное, хотя часто подавляемое, раздражение, раздражение, доходящее до бешенства.
— Но разве не может так быть, что он немного изменит свои взгляды, придя к власти? — возразила миссис Норрис. — Со многими президентами случалось такое.
— Я бы сказал, что это очень вероятно, если он вообще придет к власти, — заявил молодой Генри. — Ему придется приложить все усилия, чтобы спасти себя, Сократеса Томаса, так что спасать Мексику ему будет некогда.
— Он опасный человек и еще покажет, какой он негодяй, — сказал судья.
— А я, — возразил Оуэн, — приглядевшись к нему, верю, что он честный человек, и восхищаюсь им.
— Я еще думала, — сказала Кэт, — хорошенькое дело. В Нью-Йорке его встречали оглушительной музыкой: играл оркестр уличных уборщиков. Оркестр послали, чтобы встречать его у трапа корабля!
— Видите ли, — сказал майор, — нет сомнений, что лейбористы сами захотели послать встречать его именно этот оркестр.
— Но быть избранным президентом, и чтобы тебя встречал оркестр уличных уборщиков! — возмутилась Кэт. — Нет, не могу в это поверить!
— Так оно и было, — подтвердил майор. — Лейборист приветствовал лейбориста, можете не сомневаться.
— По последним слухам, — сказал Генри, — до двадцать третьего, за неделю до инаугурации, армия перейдет на сторону генерала Ангуло.
— Но как такое возможно, — удивилась Кэт, — когда Монтес так популярен?
— Это Монтес-то популярен! — закричали все разом. А судья рявкнул: — Еще чего! Он самый непопулярный человек в Мексике.
— Зато лейбористская партия популярна! — защищался до последнего Оуэн.
— Лейбористская партия! — прошипел, как кот, судья. — Нет такой вещи. Что такое лейбористская партия в Мексике? Горстки изолированных фабричных рабочих там и аут, в основном в штате Веракрус. Лейбористская партия! Они уже сделали все, на чаю были способны. Знаем мы их.
— Это правда, — сказал Генри. — На какие только уловки не шли лейбористы. Когда я был в Орисабе, они двинулись к отелю «Франция», чтобы перестрелять всех гринго и гачупинов{7}. Управляющему отелем хватило мужества выйти к ним и убедить их уйти. Они двинулись к другому отелю. Когда к ним вышел тамошний управляющий, они застрелили его, не дав слова сказать. Право, непонятный народ! Если вам нужно в ратушу, а вы одеты прилично, вам придется несколько часов просидеть на жесткой скамье, ожидая, пока вас примут. Но если придет какой-нибудь мусорщик или тип в грязных хлопчатых подштанниках, тогда: Buenos dias! Senor! Pase Usted! Quiere Usted algo?[11] — а вы так и будете сидеть. Они получают удовольствие, заставляя вас ждать. Непонятное дело!
Судья трясся от гнева, как в приступе подагры. Компания сидела в мрачном молчании, охваченная тем чувством обреченности и отчаяния, которое охватывало всех, кто серьезно говорил о Мексике. Даже Оуэн молчал. Он тоже проезжал через Веракрус и тоже был напуган; носильщики потребовали двадцать песо за то, чтобы донести его чемодан от парохода до поезда. Двадцать песо — это десять долларов, за десятиминутную-то работу. И когда Оуэн увидел, как человека перед ним арестовали да еще повели в тюрьму, мексиканскую тюрьму, к тому же за отказ платить требуемую цену, «законную цену», то безропотно выложил деньги.
— На днях я зашел в Национальный музей, — спокойно заговорил майор. — Просто заглянул во внутренний дворик, где выставлены все эти камни. Утро было довольно холодное, дул Norte[12] Я пробыл там минут десять, когда кто-то вдруг ткнул меня в плечо. Я повернулся и увидел вахлака в сапогах. «Говоришь по-аглицки?» Я ответил, что говорю. Тогда он жестом показал, чтобы я снял шляпу: я должен был снять шляпу! «Это еще зачем?» — сказал я, отвернулся и продолжал осматривать их идолов и прочее: самую, думаю, отвратительную коллекцию на свете. Возвращается этот тип и с ним дежурный — у дежурного, конечно, фуражка на голове. Начинают нести чушь: что, мол, это Национальный музей и я должен снять шляпу перед их национальными памятниками. Представьте: перед теми грязными камнями! Я засмеялся им в лицо, напялил шляпу поглубже и спокойно ушел. Сущие обезьяны, когда дело касается их патриотизма.
— Совершенно верно! — воскликнул Генри. — Когда они забывают все эти лозунги о Родине, Мексике и прочем в том же роде, они милые люди. Но стоит им вспомнить о своем патриотизме, они превращаются в сущих обезьян. Человек из Мишкоатля рассказал мне прелестную историю. Мишкоатль{8} — это на юге столицы, и у них там есть что-то вроде комитета лейбористской партии. Так вот, индейцы с гор приходят в город, пугливые, как зайцы. И их ведут в этот комитет, где агитаторы Laboristas[13] говорят им: «Ну, сеньоры, что можете рассказать о своей жизни? Хотите что-нибудь изменить у себя в деревне?» Индейцы, разумеется, начинают жаловаться друг на друга, и секретарь говорит: «Минутку, джентльмены! Дайте мне позвонить губернатору и доложить, что вы мне рассказали. — Потом идет к телефону, набирает номер: — Это дворец? Губернатор на месте? Передайте ему, что с ним хочет поговорить сеньор Фулано!» Индейцы сидят, разинув рот от изумления. Для них это как чудо. «А, это вы, губернатор! Доброе утро! Как поживаете? Можете уделить мне минутку внимания? Премного благодарен! Так вот, у меня тут несколько джентльменов из Апаштле, что в горах: Хосе Гарсиа, Хесус Керидо и т. д. — и они хотят сообщить то-то и то-то. Да! Да! Верно! Да! Что? Вы проследите, чтобы справедливость восторжествовала и все было как надо? Ах, сеньор, тысячу раз благодарю вас! От имени этих джентльменов с гор, из деревни Апаштле, тысячу раз благодарю вас».
Индейцы сидят, вылупись, словно небеса разверзлись и Святая Дева Гваделупская явилась перед ними, чтобы помочь им. И что вы думаете? Телефон просто для отвода глаз. Он даже не подсоединен. Разве не абсурд? Но это Мексика.
На мгновение в гостиной повисла мертвая тишина.
— Но это же, — воскликнула, нарушив тишину, Кэт, — безнравственно! Уверена, индейцы жили бы хорошо, если бы их оставили в покое.
— Нет, — сказала миссис Норрис, — Мексика — особая страна, не похожая ни на какую другую страну в мире.
Но в ее голосе слышались страх и отчаяние.
— Впечатление такое, что они с удовольствием предают всех и вся, — сказала Кэт. — Что они любят преступников и все отвратительное. Что получают удовольствие от мерзости. Что получают удовольствие, когда всякая мерзость выходит наружу. Когда вся грязь, лежащая на дне, поднимается наверх. Это как будто доставляет им наслаждение. А еще наслаждение — добавить новой грязи. Это ли не странно!
— Странно, — согласилась миссис Норрис.
— Но это так, — сказал судья. — Они хотят превратить страну в сообщество преступников. Все иное им не по душе. Им не по душе честность, порядочность, чистота помыслов. Им нравится поощрять ложь и преступность. То, что здесь называют свободой, — это свобода совершать преступление. Вот что они имеют в виду под либерализмом, все они. Свободу преступления, и ничего больше.
— Удивляюсь, что все иностранцы не уехали, — сказала Кэт.
— У них здесь собственность, — пробурчал судья.
— Но хорошие люди уезжают. Почти все уехали, те, кому еще есть куда ехать, — сказала миссис Норрис. — Некоторые из нас, у кого здесь собственность, кто прожил здесь жизнь и знает страну, те упорно держатся. Но мы знаем, надежды нет никакой. Чем больше страна меняется, тем она становится хуже. А, вот и дон Рамон с доном Сиприано. Как я рада вас видеть. Позвольте вас представить.
Дон Рамон Карраско был высокий, крупный, красивый мужчина, который производил внушительное впечатление. Он был средних лет, с большими черными усами и огромными глазами, которые смотрели из-под прямых бровей с некоторой надменностью. Генерал пожаловал в штатском и казался совсем маленьким рядом со своим гигантом спутником, но был изящен и держался самоуверенно.
— Что ж, — сказала миссис Норрис, — пора выпить чаю.
Майор извинился и откланялся.
Миссис Норрис плотней укутала плечи шалью и повела компанию через сумрачную прихожую на маленькую террасу, где на низких стенах густо цвели вьющиеся растения и цветы. Тут были колокольчики, красные и бархатистые, похожие на капли засыхающей крови, и грозди белых роз, и ворохи пурпурных бугенвиллий.
— Как тут красиво! — воскликнула Кэт. — И эти огромные темные деревья вокруг!
Но стояла словно в каком-то ужасе.
— Да, красиво, — сказала миссис Норрис с удовлетворением обладательницы этой красоты. — Столько времени уходит на то, чтобы ухаживать за ними. — И, проходя по террасе в своей короткой черной шали, она отвела бугенвиллии от ржаво-алых колокольчиков и ласковым движением продвинула между ними маленькие белые розы.
— Мне кажется, сочетание двух оттенков красного выглядит интересно, — сказал Оуэн.
— Вы находите? — машинально откликнулась миссис Норрис, не реагируя на его замечание.
Небо в вышине было голубым, но у низкого горизонта затянуто мутной, перламутровой дымкой. Облака рассеялись.
— Никогда не увидишь ни Попокатепетль, ни Иштасиуатль, — огорчилась Кэт.
— В это время года не увидишь. Но посмотрите туда, между деревьями, и увидите Ауско{9}!
Кэт взглянула на сумрачную гору, видневшуюся сквозь деревья.
На низких каменных перилах были разложены ацтекские вещицы: обсидиановые ножи, необычного вида довольно толстый каменный жезл или дубинка, сидящие на корточках гримасничающие идолы из черного базальта. Оуэн взвесил в руке жезл: даже по ощущению — смертоносная вещь.
Кэт обернулась к генералу, стоявшему рядом с ней с лицом безучастным, хотя и готовым в любой момент оживиться.
— Ацтекские вещи действуют на меня угнетающе, — сказала она.
— Для того они и сделаны, — ответил он на своем красивом культурном английском, тем не менее, речь его несколько напоминала болтовню попугая.
— В них нет надежды, — сказала она.
— Возможно, ацтеки никогда ни на что не надеялись, — машинально проговорил он.
— Но ведь надежда — это то, что дает человеку силы жить?
— Вам — может быть. Но не ацтекам, не сегодняшнему индейцу.
Он говорил как человек, который думает о чем-то своем, которого не очень занимают вопросы собеседника и даже собственные на них ответы.
— Что же тогда у них есть, если нет надежды? — спросила она.
— Вероятно, у них есть иной источник силы, — ответил он уклончиво.
— Я хотела бы дать им надежду, — сказала она. — Если бы у них была надежда, они не были бы столь печальны, соблюдали бы чистоту и забыли о паразитах.
— Это, конечно, было бы замечательно, — слегка улыбнулся он. — Но, думаю, они не так уж печальны. Они много смеются, они веселы.
— Нет, — сказала она. — Они действуют на меня угнетающе, словно камень ложится на сердце. Из-за них я становлюсь раздражительной, и мне хочется уехать.
— Из Мексики?
— Да. Я чувствую в себе желание уехать и больше никогда, никогда не видеть ее. Гнетущая, ужасающая страна.
— Попробуйте пожить здесь еще немного, — сказал он. — Возможно, ваши ощущения изменятся. А возможно, нет, — закончил он неопределенно, непонятным тоном.
Она почувствовала в нем какое-то томительное влечение к ней. Это было как некий зов, долетающий до нее и исходящий от сердца, бьющегося в его груди. Словно само его сердце испускало темные лучи, ищущие и тоскующие. Она в первый раз уловила это сейчас на мгновение, совершенно независимо от разговора, и поневоле смутилась.
— И что же, нас все угнетает в Мексике? — добавил он почти застенчиво, но с оттенком насмешки, и повернул к ней обеспокоенное наивное лицо, таившее в себе вековые суровость и непримиримость.
— Почти все! — ответила она. — Каждый раз сердце сжимается. Посмотрите, какие глаза у этих мужчин в больших шляпах — я называю их пеонами. В них нет зрачков. Этих мощных красивых мужчин, под их большими шляпами, их по-настоящему нет. В них нет души, нет реальной личности. Их зрачки — яростные черные дыры, как око циклона.
Она посмотрела тревожными серыми глазами в черные, раскосые, внимательные, умные глаза маленького человека, стоящего рядом. В них были детская обида, озадаченность. Но одновременно какое-то упрямство и мудрость, демоническая мудрость, по-звериному противящаяся ей.
— То есть вы имеете в виду, что в нас нет подлинности, что за нами ничего не стоит, кроме убийства и смерти, — сказал он утвердительно.
— Не знаю, — ответила она, пораженная тем, как он истолковал ее слова. — Я только хотела сказать, что я так чувствую.
— Вы очень умны, миссис Лесли, — раздался у нее за спиной спокойный, но насмешливый голос дона Рамона. — Это истинная правда. Всякий раз, когда мексиканец кричит: «Viva!», последнее слово обязательно: «Muera!»[14]. Когда он говорит: «Viva!», он в действительности имеет в виду: «Смерть тому или другому!» Я думаю о всех мексиканских революциях и вижу скелет, шагающий впереди народных масс, размахивая черным знаменем, на котором большими белыми буквами начертано: «Viva la Muerte!» — «Да здравствует смерть!» Не «Viva Cristo Ray!» Но «Viva Muerte Ray! Vamos! Viva!»[15]
Кэт оглянулась. Дон Рамон сверкал проницательными карими испанскими глазами, пряча под усами сардоническую улыбку. Кэт и он, европеец по сути своей, мгновенно поняли друг друга. Он размахивал рукой, произнося свое последнее «Ура!».
— Но, — сказала Кэт, — я не хочу говорить «Viva la Muerte!»
— Но когда ты настоящий мексиканец… — сказал он, поддразнивая ее.
— Никогда не смогу стать настоящей мексиканкой, — горячо возразила она, и он засмеялся.
— Боюсь, с этим «Viva la Muerte!» вы попали в точку, — сказала миссис Норрис. — Но идемте же пить чай! Прошу!
Она повела всех, похожая на конкистадора в своей маленькой черной шали и с седеющей головой, иногда оборачиваясь и глядя сквозь пенсне ацтекскими глазами, идут ли гости за ней.
— Мы идем, идем, — сказал по-испански дон Рамон, насмешливо успокаивая ее. Величественный в своем черном костюме, он шел за ней следом по узкой террасе, за ним Кэт с тоже облаченным в черный костюм миниатюрным, важно шагающим доном Сиприано, который как бы ненароком задержался, чтобы оказаться с ней рядом.
— Как мне обращаться к вам, генерал или дон Сиприано? — спросила она, обернувшись к нему.
Довольная улыбка на мгновенье осветила его лицо, хотя глаза, черные, проницательные, не улыбались.
— Как пожелаете, — ответил он. — Но знаете, в Мексике генералы не в чести. Не предпочесть ли нам дона Сиприано?
— Да, так мне больше нравится, — сказала она.
Ему это как будто было приятно.
Стол был круглый, на нем стояли сверкающие чайный сервиз и серебряный чайник, под которым горел огонек спиртовки, и в вазе розовые и белые олеандры. Чистенький юный лакей в белых перчатках внес чашки. Миссис Норрис разлила чай и по-хозяйски уверенно разрезала пироги.
Дон Рамон сел по правую руку от нее, судья — по левую. Кэт оказалась между судьей и мистером Генри. Все, кроме дона Рамона и судьи, были немного скованны. Миссис Норрис всегда смущала гостей своим несколько бесцеремонным обращением, словно они были ее пленниками, а она атаманом, их захватившим. Она наслаждалась взятой на себя ролью, восседая во главе стола, — властная королева-археологиня. Но ясно было, что дон Рамон, самый представительный из присутствовавших, любит ее в этой роли. Сиприано, с другой стороны, безмолвно подчинялся ей, прекрасно знакомый с чайным обрядом, и внешне держался совершенно непринужденно, хотя внутри оставался холоден и замкнут. Время от времени он поглядывал на Кэт.
Она была женщиной по-своему красивой и бесспорно эффектной. На следующей неделе ей исполнялось сорок. Бывая в разных обществах, она наблюдала за людьми, как другой листает страницы романа, с удовольствием, но без особого интереса. Она никогда не принадлежала ни к какому обществу: слишком ирландка, слишком умна.
— Но, конечно же, никто не живет без надежды на что-то, — шутливо говорила миссис Норрис дону Рамону. — Если только это надежда на что-то реальное, купить литр пульке, например.
— Ах, миссис Норрис! — ответил он своим негромким, но удивительно глубоким, как звучание виолончели, голосом: — Если бы высшее счастье заключалось в пульке!
— Тогда нам везет, потому что toston[16] перенесет нас в рай, — сказала она.
— Это bon mot, Senora mia[17], — рассмеялся дон Рамон и отхлебнул из чашки.
— Отведайте вот эти мексиканские лепешки с кунжутом! — сказала миссис Норрис, обращаясь ко всем. — Их печет моя кухарка, и когда кто-нибудь хвалит их, это льстит ее национальным чувствам. Миссис Лесли, попробуйте.
— Непременно, — кивнула Кэт. — Надо ли говорить: «Сезам, откройся!»[18]
— На ваше усмотрение, — ответила миссис Норрис.
— А вы, не желаете? — предложила Кэт, протягивая блюдо судье Берлапу.
— Не желаю, — рыкнул судья, отворачиваясь, словно его тошнило от мексиканской еды, и заставив Кэт сидеть с протянутым блюдом.
Миссис Норрис быстро, но с явной обидой забрала у нее блюдо, проговорив:
— Судья Берлап боится сезама, он предпочитает, чтобы пещера оставалась закрытой. — И спокойно передала блюдо Сиприано, который следил за выходкой старика черными, змеиными глазами.
— Видели вы статью Уиллиса Райса Хоупа в «Эксельсиоре»? — неожиданно прорычал судья, обращаясь к хозяйке.
— Да. И нашла ее очень разумной.
— Единственная разумная статья из всего, что было написано об этом аграрном законодательстве. Разумная! Надо думать. Ведь Райс Хоуп явился ко мне, и я подсказал ему кое-что. И его статья говорит обо всем, ни один важный вопрос не упущен.
— О да! — сказала миссис Норрис довольно холодно. — Если бы только слова могли изменить существующее положение, судья Берлап.
— Все зло от неверных слов! — прорычал судья. — Такие, как Гарфилд Спенс, приезжают сюда и говорят преступные вещи. Дело в том, что город наводнен социалистами и Sinverguenzas[19] из Нью-Йорка.
Миссис Норрис поправила пенсне.
— К счастью, — сказала она, — до Тлаколулы они не добрались, так что нам и думать о них ни к чему. Миссис Генри, позвольте налить вам еще чашечку.
— Читаете по-испански? — спросил, как из пушки выпалил, судья Оуэна. Оуэн в своих больших очках в черепаховой оправе явно был для своего раздражительного соотечественника что красная тряпка для быка.
— Нет! — выпустил ответное ядро Оуэн.
Миссис Норрис снова поправила пенсне.
— Какое облегчение, слышать, что кто-то совершенный невежда в испанском и совершенно не стыдится этого, — сказала она. — Нас отец к двенадцати годам заставил выучить четыре языка, и мы по сию пору помним ту каторгу. До взрослых лет меня вынуждали быть синим чулком. Кстати! Как ваша нога, судья, трудно ходить? Слышали о беде с моей лодыжкой?
— Конечно, слышали! — вскричала миссис Берлап, как мореплаватель, увидевший наконец землю. — Я так старалась выкроить минутку и навестить вас, разузнать о вашем здоровье. Мы так переживали за вас.
— А что произошло? — поинтересовалась Кэт.
— Да я совершенно глупо поскользнулась на апельсиновой корке, будучи в городе — как раз на углу Сан Хуан де Латран и Мадеро. И грохнулась. Ну, конечно, поднявшись, я первым делом сбросила корку ногой в сточную канаву. И, вы не поверите, компания мекс… — она тут же поправилась: — парней, стоявших на углу, принялась хохотать, увидя, как я толкаю эту корку. Сочли, что это ужасно смешно.
— Ну, разумеется, захохотали, — сказал судья. — Они ведь поджидали очередную жертву.
— И никто не пришел вам на помощь? — спросила Кэт.
— О, нет! Если в этой стране с кем-то произойдет несчастный случай, вы никогда, никогда не должны пытаться помочь. Если только прикоснетесь к бедняге, вас могут арестовать как виновника происшествия.
— Таков закон! — сказал судья. — Если вы прикоснетесь до прибытия полиции, вас арестуют за соучастие. Лозунг таков: пусть жертва лежит и истекает кровью.
— Это правда? — спросила Кэт дона Рамона.
— Истинная правда, — ответил он. — Нельзя дотрагиваться до пострадавшего.
— Как отвратительно! — сказала Кэт.
— Отвратительно! — закричал судья. — В этой стране масса чего отвратительного, о чем вы узнаете, если побудете здесь подольше. Я едва не погиб из-за банановой шкурки; несколько дней лежал в затемненной комнате, находясь между жизнью и смертью, так и охромел на всю жизнь.
— Ужасно! — содрогнулась Кэт. — А что произошло, когда вы упали?
— Что произошло? Я просто сломал бедро.
Случай был действительно тяжелый и доставил судье большие страдания.
— Вряд ли стоит винить в этом Мексику, — сказал, втайне ликуя, Оуэн. — Я поскользнулся на банановой кожуре в Лондоне, на Лексингтон авеню; но, к счастью, отделался только синяком на мягком месте.
— Ударились не головой? — спросила миссис Генри.
— Нет, — засмеялся Оуэн. — Противоположным местом.
— Мы должны добавить банановую кожуру к перечню общественных угроз, — сказал юный Генри. — Я американец и готов в любой день превратиться в большевика, чтобы сберечь свои песо, так что мне можно повторить, что сказал мне вчера один человек. Он сказал: в сегодняшнем мире две болезни — большевизм и американизм; и худшая из них — американизм, потому что большевизм уничтожает только ваш дом, или бизнес, или разносит вам череп, американизм же губит вашу душу.
— Кто он, тот человек? — проворчал судья.
— Не помню, — насмешливо ответил Генри.
— Интересно, — медленно проговорила миссис Норрис, — что он имел в виду под американизмом.
— Он не объяснил, — сказал Генри. — Полагаю, культ доллара.
— Гм, — хмыкнула миссис Норрис. — По моим впечатлениям, культ доллара куда более силен в странах, не имеющих долларов, нежели в Соединенных Штатах.
У Кэт было такое чувство, будто все они прикованы к столу и не могут отлепиться от него, как от круглого магнита.
— Так где же ваш сад, миссис Норрис? — спросила она.
Все с облегчением двинулись гурьбой на террасу. Судья ковылял позади, и Кэт приотстала, чтобы составить ему компанию.
Они были на маленькой террасе.
— Не правда ли, какая странная вещь! — сказала Кэт, беря с парапета один из каменных ацтекских ножей. — Это какая-то разновидность нефрита?
— Нефрита! — проворчал судья. — Нефрит зеленый, а не черный. Это обсидиан.
— Бывает и черный нефрит, — возразила Кэт. — У меня есть маленькая черепашка из нефрита, китайская, так она черного цвета.
— Не может такого быть. Нефрит — ярко-зеленый.
— Но есть еще и белый нефрит. Я знаю, что есть.
Судья от ярости потерял дар речи, потом пришел в себя и рявкнул:
— Нефрит — ярко-зеленый.
Оуэн насторожил уши, как рысь.
— О чем спор?
— Я доказываю, — объяснила Кэт, — что нефрит бывает не только зеленого цвета!
— Что! — закричал Оуэн. — Не только! Да он какого только цвета не бывает — белый, розовый, лавандовый…
— И черный? — спросила Кэт.
— Черный? О да, сколько угодно. Вам надо взглянуть на мою коллекцию. Богатейшая палитра красок! Только зеленый! Ха-ха-ха! — делано засмеялся он.
Они подошли к ступенькам, ведущим вниз, старым каменным ступенькам, навощенным и натертым до черного блеска.
— Я буду держаться за вашу руку, — сказал судья молодому Генри. — На этой лестнице ничего не стоит шею свернуть.
Миссис Норрис промолчала. Только поправила пенсне на остром носу.
Внизу, под аркой, дон Рамон и генерал откланялись. Остальные побрели в сад.
Вечерело. Сказочный сад тянулся ввысь, занимая пространство от громадных темных деревьев до высокого, красноватого с желтым дома. Вы словно оказывались на дне сумеречного цветущего сада в Аиде. С кустов свисали алые гибискусы, высовывая колючие желтые языки. Розы роняли непахнущие лепестки на смутные и выглядевшие одинокими гвоздики, никнущие на своих слабых стеблях. На огромных густых кустах призраками звука таинственно белели колокольчики дурмана, большие и безмолвные. Их густое благоухание бесшумно стекало с деревьев и плыло над дорожками.
Миссис Берлап увязалась за Кэт и, повернув к ней глупое, детское личико с застывшей на нем любезной улыбкой, забрасывала ее вопросами.
— В каком отеле вы остановились?
Кэт назвала свой отель.
— Не знаю такого. Это где?
— На авенида дель Перу. Вы и не можете его знать, это маленький итальянский отель.
— Вы долго здесь пробудете?
— Еще не решили.
— Мистер Рис работает в газете?
— Нет, он поэт.
— И зарабатывает на жизнь стихами?
— Нет, даже не пытается.
Это было похоже на допрос, какому в секретных службах в этой столице подвергают подозрительных людей, в особенности, подозрительных иностранцев.
Миссис Норрис остановилась под аркой, увитой растениями с маленькими белыми цветками.
Уже сверкали светляки. Наступила ночь.
— До свидания, миссис Норрис! Не позавтракаете ли с нами как-нибудь? Я имею в виду, не обязательно у нас дома. Только дайте мне знать, и мы встретимся за ланчем в городе, в любом месте, где пожелаете.
— Благодарю за приглашение, моя дорогая! Благодарю сердечно! Я подумаю!
В этот момент миссис Норрис чем-то походила на королеву, каменную, ацтекскую королеву.
Наконец все попрощались с ней и высокие двери закрылись за ними.
— На чем вы приехали? — бесцеремонно справилась миссис Берлап.
— На старом фордовском такси, но где же оно? — сказала Кэт, вглядываясь во тьму. Машина должна была ждать под деревьями напротив. Но ее там не было.
— Непонятно, в чем дело! — сказал Оуэн и исчез в ночи.
— Вам куда? — спросила миссис Берлап.
— В Сокало, — ответила Кэт.
— Нам надо на трамвай, в другую сторону, — произнесло детское личико, увядшая женщина со Среднего Запада.
Судья, как кот по горячим кирпичам, проковылял по тротуару до угла. Через дорогу стояла группа местных парней в больших шляпах и белой миткалевой одежде, к тому же видно было, что они уже хлебнули пульке. Ближе, на этой стороне дороги, стояла другая группка — фабричные рабочие, одетые по-городскому.
— Вот и они, — сказал судья, с мстительной злобой размахивая своей палкой. — Там их две оравы.
— Что за оравы? — удивилась Кэт.
— Пеоны и obreros[20], все пьяные, там их полно. Полно! — И в приступе неодолимой, бессильной ненависти повернулся к ней спиной.
В этот момент они увидели огни трамвая, летевшего, как дракон, по темной дороге между высокой разделительной стеной и огромными деревьями.
— Вот и наш трамвай! — сказал судья и возбужденно заскреб палкой по тротуару.
— Вам в другую сторону, — дернулась поблекшая, с детским личиком женщина в треугольной атласной шляпке, тоже засуетившись, словно собираясь, как в воду, броситься с тротуара.
Парочка, спотыкаясь, вскарабкалась по ступенькам в ярко освещенный вагон, в первый класс. Местные набились во второй класс.
Tren[21] с грохотом умчался. Чета Берлапов даже не попрощалась. Их приводила в ужас возможность более близкого знакомства с кем-то, кого они, может, знать не хотели и от знакомства с которыми им вряд ли была какая выгода.
— Ничтожества! — высказалась вслух Кэт, глядя вслед удалявшемуся трамваю. — Невоспитанные ничтожества.
Она немного побаивалась мексиканцев, не вполне трезвых, которые ждали трамвая в нужном ей направлении. Но некоторая симпатия к этим смуглолицым молчаливым людям в больших шляпах и простых коротких хлопчатых блузах была сильнее страха. Во всяком случае, в их венах текла настоящая кровь, горячая, темная.
Эти же двое со Среднего Запада — бескровные, озлобленные, тошнотворно бледные!..
Ей припомнился местный миф. Когда Творец создавал первых людей, Он слепил их из глины и сунул в печь обжигать. Они получились черные. «Передержал!» — сказал Творец. Слепил других и сунул в печь. Эти получились белые. «Недодержал!» — сказал Он. Тогда Он сделал третью попытку. Теперь они получились теплого коричневого цвета. «В самый раз!» — сказал Творец.
Эти двое со Среднего Запада, увядшая дамочка с детским личиком и хромой судья, остались сырыми. Вряд ли их вообще обжигали.
Кэт взглянула на смуглые лица, освещаемые дуговой лампой. Они пугали ее. В них таилась смутная угроза. Но она чувствовала, что они по крайней мере прошли обжиг в божественном огне, придавшем им должный цвет.
Слегка петляя, подъехало такси, Оуэн высунул голову из окошка и открыл дверцу.
— Нашел его в pulqueria[22], — сказал Оуэн. — Но не думаю, что он очень пьян. Не боишься возвращаться с ним?
— И pulqueria, конечно, называлась «La Flor de un Dia», «Дневной цветок», — с понимающим смешком добавил Оуэн.
Кэт с сомнением посмотрела на водителя.
— Не опасней, чем дожидаться трамвая, — сказала она.
Такси рвануло с места и помчалось на полной скорости в ад.
— Скажи же ему, чтобы так не гнал, — взмолилась Кэт.
— Не знаю, как, — ответил Оуэн, потом закричал шоферу на правильном английском: — Эй! шофер! Не так быстро! Не нужно так гнать.
— No presto. Troppo presto. Va troppo presto[23]! — сказала Кэт.
Водитель посмотрел на них расширенными черными глазами, в которых стояло бездонное непонимание, и вдавил в пол педаль газа.
— Он только прибавил скорость! — нервно рассмеялся Оуэн.
— А, да оставь его! — сказала Кэт устало.
Водитель несся так, словно в него вселился сам дьявол.
Но в то же время управлял машиной с дьявольским же бесстрастным мастерством. Ничего не оставалось, как смириться: пусть гонит.
— Не правда ли, отвратительное было сборище! — сказал Оуэн.
— Отвратительное! — согласилась Кэт.