Мужчины встали, надели рубахи и шляпы, попрощались с Рамоном, поднося на секунду ладонь к глазам, и спустились по лестнице. Лязгнула железная дверь внизу, привратник вернулся, положил ключ на барабан и неслышно, учтиво удалился.
Рамон продолжал сидеть на своем серапе, прислонившись голыми плечами к стене и закрыв глаза. Он устал и был в том состоянии внутренней сосредоточенности, когда очень трудно возвратиться в реальный мир. На периферии слуха различались звуки внешней жизни, даже звяканье ложечек в чашках, смутные голоса женщин, потом низкий, натужный гул машины, преодолевавшей неровности дороги и вскоре победно въехавшей во двор.
Трудно было возвращаться ко всем этим вещам. Звуки внешней жизни существовали отдельно от него, в ушах же продолжал звучать медленный, бескрайний, глухой рев космоса, словно шум моря в раковине. Трудно было заставить себя вернуться в пошлую повседневную жизнь, когда душа и тело были обнажены перед космосом.
Ему хотелось еще немного побыть за завесой одиночества. Но они не дадут, особенно Карлота. Она не могла обойтись без него и без обычных своих препирательств.
Она звала:
— Рамон! Рамон! Ты закончил? Сиприано здесь. — В ее голосе уже звучал страх, а еще больше — бесцеремонность.
Он откинул назад волосы, встал и быстро спустился вниз как был, голым по пояс. Не хотелось облачаться в будничную одежду, ибо обыденное было сейчас чуждо его душе.
Женщины поставили чайный столик на террасе, и Сиприано в мундире сидел с ними. Он быстро поднялся и, протягивая руки к Рамону, пошел ему навстречу по террасе, взгляд его черных глаз был напряженным, чуть ли не страдальческим. Рамон смотрел в ответ, широко открыв проницательные глаза, в которых, однако, ничего нельзя было прочитать.
Мужчины обнялись, Сиприано положил маленькие темные руки на голые плечи своего высокого друга и на миг замер у него на груди. Потом мягко отступил на шаг и смотрел на него, не произнося ни слова.
Рамон рассеянно опустил руку на плечо Сиприано, с легкой улыбкой глядя на него с высоты своего роста.
— Qué tal? Как дела? — спросил он краешком губ.
— Bien! Muy bien! — ответил Сиприано, не сводя с Рамона черных, по-детски восхищенных, внимательных глаз, словно пытался увидеть свое, Сиприано, отражение в лице Рамона. Рамон в свою очередь смотрел в индейские глаза Сиприано с легкой, доброй улыбкой узнавания, и Сиприано опустил голову, словно скрывая лицо, и его длинные черные волосы, зачесанные набок, упали ему на лоб.
Женщины наблюдали за их встречей в полном молчании. Когда мужчины медленно направились к столику, Карлота принялась разливать чай. Но ее рука так дрожала, что она с трудом удерживала чайник и вынуждена была поставить его на стол и села, сжав ладони коленями под белым муслиновым платьем.
— Как покатались? — рассеянно спросил Рамон, подходя.
— О, замечательно! — ответила Кэт. — Только было жарко, когда солнце опять появилось.
Рамон улыбнулся, провел пальцами по волосам. Потом оперся одной рукой о низкую стену террасы, посмотрел на озеро, и плечи его приподнялись в невольном вздохе.
Он стоял спиной к женщинам, обнаженный по пояс, пышные волосы взъерошены, и смотрел на озеро. Сиприано задержался возле него.
Кэт видела, как поднимаются от глубокого вздоха его мягкие, спокойные коричневато-кремовые плечи.
При взгляде на нежную кожу его спины, гладкую, целомудренно чувственную, по ее телу пробежала дрожь. Широкие, квадратные, высокие плечи, прямая шея, гордо поднятая голова. Она с волнением смотрела на это упругое, с мощной грудью, великолепное мужское тело. Она не могла удержаться, чтобы не представить себе, как нож вонзается между этих безупречных мужских плеч. Только бы сокрушить их надменную неприступность.
Это она чувствовала. В другое время его нагота была вещью в себе, чем-то далеким, смутно представимым. И думать о ней было чуть ли не кощунством, пусть даже тобой двигало бы просто любопытство. Вот так Саломея смотрела на Иоанна{26}. А в нем была эта красота Иоанна; подобный гранату высоко среди густой листвы, нагий, но не голый! Окутанный вечной тишиной и светом иного времени, прекрасного времени, не то что наше ничтожное, назойливо любопытное, трусливо-воровское время.
Едва Кэт вообразила, как нож вонзается между его плеч, ее сердце сжалось от горечи и стыда, и она как бы очнулась. Лучше заставить сердце умолкнуть, а глаза — погасить сверкающий в них острый интерес. От себя любопытной, бесцеремонной вернуться к себе спокойной, ненавязчивой, для которой нагота не что-то стыдное или возбуждающее, но защищенное, как цветок, собственным глубоким, тихим осознанием своей красоты, далеким от дешевого самолюбования.
Дул слабый вечерний бриз. Вдалеке, в жемчужно-сером свете плыли лодки, солнце над ними казалось золотым. Отчетливо, несмотря на расстояние в двадцать миль, виднелся противоположный берег, хотя в воздухе висела опаловая, похожая на пену дымка, неотличимая от мглистой воды. Кэт даже видела белое пятнышко двойной колокольни церкви в Тулиапане.
Внизу, в саду, росли густые манговые деревья. Среди темной и красноватой их листвы порхали маленькие алые птички, как неожиданно распускающиеся головки маков, и носились парами желтые птицы с серыми спинками и ярко-желтые снизу, как бабочки. Когда они на мгновение садились на ветку и складывали крылья, их становилось не видно. Когда садились птицы-кардиналы, они тоже будто исчезали — их крылья были сверху коричневыми, подобно ножнам снаружи.
— Птицы в этой стране такие разноцветно-яркие снизу, — сказала Кэт.
Рамон неожиданно повернулся к ней.
— Говорят, слово Mehico переводится как «внизу»! — сказал он, с улыбкой садясь в качалку.
Донья Карлота, с огромным усилием взяв себя в руки, принялась разливать чай, не отрывая глаз от чашек. Потом, не глядя на Рамона, протянула ему чашку. Боялась выдать себя взглядом. От этого ее охватил странный, истеричный гнев: она, которая была замужем за ним столько лет, знала его, ах, знала — и в то же время совершенно не знала. Ну просто совершенно.
— Передай мне кусочек сахару, Карлота, — сказал он спокойно.
Но при звуке его голоса жена замерла, словно некая рука резко схватила ее.
— Сахар! Сахар! — рассеянно повторила она.
Рамон подался вперед в качалке, держа чашку в руке, его выпуклая грудь спокойно вздымалась, дыша. Бедра, обтянутые тонким льном, казались обнаженными больше, чем смуглый обнаженный торс. Кэт поняла, почему на plaza запрещали появляться в хлопчатых штанах. Казалось, живая плоть просвечивает сквозь тонкую ткань.
Он был красив, почти до невероятности красив. Черноволосая голова, невесомо парящая над потемневшей от загара гладкой шеей. Откровенная чувственность, несущая в себе особую внутреннюю чистоту сильного человека, чистоту совершенно иного свойства, нежели ее чистота. От его фигуры с впившимся в талию голубым кушаком, облаченной в тонкий лен, обтягивающий бока и бедра и, казалось, светившийся их живой силой, исходило колдовское очарование, сродни наркотическому, завораживая ее своей чистой, утонченной чувственностью. И еще эта его странная, мягкая, спокойная уверенность, словно он знал, что он в безопасности, охраняемый своей темной аурой. Как если бы эта темная аура воздвигла стену между ним и сидящими рядом ею и его женой. Его чары были так сильны, что, казалось, ее рассудок мутится, а руки и ноги сковывает слабость.
А он был совершенно спокоен и невозмутим, добродушен и бесстрастен, защищенный своей непроницаемой ambiente[91]. To же и Сиприано. Их спокойствие, внутренняя отдаленность и сила давили на женщин, как тяжкий груз.
Теперь Кэт понимала, что чувствовала Саломея. Ясно представляла себе Иоанна Крестителя с его необыкновенной, отчужденной красотой, неприступного, но такого неотразимого.
«Нет! — сказала она себе. — Смотри на него не глазами просто, но только очами души. Закрой свои любопытные смотрящие глаза и погрузись в темное спокойствие этих мужчин. Они обрели больше, чем я, их мир богаче моего. Они избавились от того зуда глаз и желания, говорящего посредством глаз. Мои зудящие, горящие, знающие, выдумывающие глаза несут мне страдания, не дают видеть. Это мое проклятие проклятий, проклятие Евы. На мне проклятие Евы, мои глаза как рыболовные крючки, мое знание — рыболовный крючок, вонзившийся мне в жабры, тянущий меня, извивающуюся в судороге желания. О, кто избавит меня от жала моих глаз, от нечистой остроты зрения! Дочь Евы, жадного воображения, почему эти мужчины не спасут меня от этого!»
Она встала и подошла к краю террасы. Внизу выпорхнули из своей невидимости две желтые, как нарциссы, птицы. В маленькой галечной бухточке, защищенной коротким волнорезом, где качалась на цепи лодка, два человека, стоя в воде, забрасывали большую тонкую круглую сеть и вытаскивали маленьких серебристых рыбешек чарале, которые то и дело выскакивали из коричневатой воды, сверкая, как осколки стекла.
— Рамон! — услышала Кэт голос Карлоты. — Может, что-нибудь накинешь на себя?
Жена больше не в силах была это выносить.
— Да! Спасибо за чай, — ответил Рамон, вставая из-за стола.
Кэт смотрела, как он, по-прежнему в облаке своего обычного молчания, идет по террасе под тихий шорох сандалий по плиткам пола.
— Сеньора Катерина! — позвала Карлота. — Идите, выпейте чаю. Идите!
Кэт вернулась к столику, говоря:
— Здесь так удивительно покойно, мирно.
— Покойно! — как эхо, повторила Карлота. — Ах, я этого не нахожу. Ужасно тихо, это да, но это меня и пугает.
— Часто вы покидаете свою часть? — спросила Кэт Сиприано.
— Да. Довольно часто. Раз в неделю. Или два, — ответил он; его черные глаза смотрели на нее с каким-то таинственным выражением, которого она не понимала.
Эти мужчины хотели подавить ее волю, хотели сделать вид, что при ясном свете дня не замечают ее.
— Мне пора, надо возвращаться домой, — сказала она. — Солнце скоро начнет садиться.
— Ya va? Уже уходите? — произнес Сиприано своим мягким, бархатистым индейским голосом с ноткой легкого удивления и упрека.
— О, нет, сеньора! — закричала Карлота. — Останьтесь до завтра. Прошу, останьтесь со мной до завтра.
— Меня будут ждать дома, — ответила она нерешительно.
— Нет, нет! Я могу послать мальчишку, предупредить, что вы вернетесь завтра. Хорошо? Остаетесь? Ах, как прекрасно!
И она ласково коснулась руки Кэт, потом вскочила и поспешила к слугам.
Сиприано достал портсигар. Предложил Кэт.
— А что, если я не откажусь? — сказала она. — Это мой порок.
— Конечно, не отказывайтесь. Нет ничего хорошего в том, чтобы быть безупречной.
— Вы так считаете? — рассмеялась она, пуская дым.
— А вы по-прежнему считаете, что здесь царит мир и покой? — спросил он с непонятной иронией.
— Почему вы спрашиваете? — воскликнула она.
— А мне интересно, почему белые всегда хотят мира?
— Но это так естественно! Разве все люди не хотят мира? Вы не хотите?
— Мир — это всего лишь отдых после войны, — сказал он. — Так что он не более естествен, чем сражение, наверно, не более естествен.
— Но есть иной покой, который выше нашего понимания. Разве не знаете?
— Пожалуй, я не представляю, что это такое, — сказал он.
— Какая жалость! — воскликнула она.
— Вы хотите привить мне свои понятия! Но я смотрю на это по-другому. Каждый человек переживает два состояния духа. Одно подобно раннему утру в сезон дождей, очень спокойному, мягкому, влажному, да? — когда поет пересмешник и всюду порхают птицы, благоухающему. И другое, похожее на сухой сезон, — когда весь день струится постоянный, жаркий свет и кажется, что так будет всегда.
— Но вам больше нравится первое! — вскричала она.
— Не знаю! — ответил он. — Второе длится дольше.
— Уверена, свежее утро нравится вам больше, — повторила она.
— Не знаю! Не знаю! — мрачно улыбнулся он, и она поняла, что он действительно не знает. — В первом состоянии вы можете чувствовать, как цветы распускаются на своих стеблях, стебли очень крепкие и напоены соком, да?.. и цветок распускается, как лицо, от которого исходит аромат желания. Такой может быть женщина… Но это проходит, и начинает палить солнце, очень яркое, очень горячее, да? Тогда все внутри человека меняется, чернеет, да? И цветы вянут, а грудь человека становится как стальное зеркало. И внутри него чернота, он сворачивается и разворачивается, как змея. Все цветы засохшие, стебли поникли, да? И тогда для мужчины не существует женщин. Они исчезают, как цветы.
— И чего же он хочет тогда?
— Не знаю. Может, он хочет быть очень большим человеком и властелином над всеми людьми.
— Так почему же он не осуществит свое желание? — спросила Кэт.
Сиприано пожал плечами.
— А вы, — сказал он ей, — вы мне кажетесь тем свежим утром, о котором я говорил.
— Мне только что стукнуло сорок, — взволнованно сказала она.
Он снова пожал плечами.
— Это не имеет значения, — сказал он. — Все равно, сколько вам стукнуло. Ваше тело кажется мне стеблем цветка, о котором я говорил, а лицо, оно всегда будет как утро в сезон дождей.
— Зачем вы мне это говорите? — спросила она, не в силах побороть невольную дрожь, охватившую ее.
— Почему я не должен говорить этого?! — ответил он. — Вы как прохладное утро, очень свежее утро. Мы, мексиканцы, — конец жаркого сухого дня.
Его черные глаза, не отрываясь, смотрели на нее с затаенным мучительным желанием и, как ей показалось, непонятным вызовом. Она опустила голову, пряча лицо, и качалась в качалке.
— Мне бы хотелось жениться на вас, — сказал он, — если вы когда-нибудь соберетесь замуж. Мне бы хотелось жениться на вас.
— Не думаю, что вообще выйду замуж еще раз, — ответила она, метнув на него взгляд, грудь ее вздымалась, словно ей стало нечем дышать, лицо залил неудержимый густой румянец.
— Кто знает! — сказал он.
На террасе появился Рамон и направился к ним, через голое плечо перекинуто тонкое белое серапе с сине-черным узором по краям и длинной алой бахромой, раскачивавшейся в такт его шагам. Он прислонился к одному из столбов, глядя на сидящих Кэт и Сиприано. Сиприано поднял на него глаза, выражавшие глубокую привязанность.
— Я сказал сеньоре Катерине, — произнес он, — что, если ей когда-нибудь захочется выйти замуж, она может выйти за меня.
— Нельзя быть таким прямолинейным, — улыбаясь, сказал Рамон, глядя на Сиприано с тем же выражением.
Потом посмотрел на Кэт, улыбаясь проницательными глазами. Он стоял, сложив руки на груди, как это делают мексиканцы, когда становится холодно; его выпуклая гладкая грудь была кремово-коричневой, как опиум.
— Дон Сиприано говорит, что белые люди всегда хотят мира, — сказала она, ищуще глядя на него. — Разве вы не считаете себя белыми людьми? — спросила она с некоторым вызовом.
— Не белее, чем мы есть, — улыбнулся Рамон. — По крайней мере, не белые, как лилия.
— И неужели вы не хотите мира?
— Я? Нужно подумать. Как и было предсказано, кроткие наследовали землю{27}. Но кто я такой, чтобы завидовать им в их мире! Нет, сеньора. Разве я похож на проповедника мира? — или на проповедника войны? На мой взгляд, раскол проходит не здесь.
— Не понимаю, чего вы хотите, — сказала она, не сводя с него глаз.
— Мы лишь наполовину понимаем себя, — ответил он, улыбаясь переменчивыми глазами. — А может, и того меньше.
В нем была особая болезненная доброта, и она удивилась бы, поразилась, знай, что такое подлинная отеческая заботливость. Загадочность, благородство, неприступность — и болезненное сострадание мужчины в его тайном отцовстве.
— Вам не нравятся краснокожие? — мягко спросил он.
— Пожалуй, на них приятно смотреть, — ответила Кэт. — Но, — она едва заметно содрогнулась, — я рада, что я белая.
— Чувствуете, что близкие отношения были бы невозможны? — сказал он прямо.
— Да! — кивнула она. — Именно это я имела в виду.
— Верно чувствуете.
И когда он сказал это, она поняла, что для нее он красивее любого белокожего блондина и что близость с ним, о которой можно лишь мечтать, была бы прекрасней всего, испытанного ею до сих пор.
Впрочем, хотя он действовал на нее неотразимо, с его стороны не было ни малейших посягательств на нее, никаких попыток сблизиться. Такую попытку совершила лишь неудовлетворенность Сиприано.
Услышав голос Рамона, Карлота смущенно возникла в дверях. Поняв, что он говорит по-английски, гневно вспыхнула и вновь скрылась. Но немного погодя появилась, неся в руках маленькую вазу с кремовыми цветами, похожими на фрезию, и очень душистыми.
— Какая прелесть! — сказала Кэт. — Это храмовые цвета! На Цейлоне местные жители входят на цыпочках в маленькие храмы и кладут один такой цветок у статуи Будды. И столики для приношений сплошь покрыты этими цветами. Такой вот по-восточному утонченный способ поклонения.
— О, сеньора! — сказала Карлота, ставя вазочку на стол. — Я принесла их не каким-то богам, тем более чужим. Я принесла их для вас. Они так чудесно пахнут.
— Да, прекрасно! — сказала Кэт.
Мужчины удалились, Рамон шел, посмеиваясь.
— Ах, сеньора! — нервно воскликнула Карлота, присаживаясь к столу. — Могли бы вы последовать примеру Рамона? Могли бы вы отвергнуть Пресвятую Деву? Я бы скорей умерла!
— Да что вы! — слегка поскучнев, ответила Кэт. — Конечно же, не нужны нам никакие другие боги.
— Другие боги, сеньора! — донья Карлота была в шоке. — Как такое возможно! Дон Рамон совершает смертный грех.
Кэт промолчала.
— А он хочет заставить многих людей совершить то же самое, — продолжала Карлота. — Это грех гордыни. Мужчины слишком высокого мнения о себе! Это главный грех мужчин. Я говорила ему… и так рада, сеньора, что вы чувствуете то же, что я. Я так боюсь американских женщин. Они хотят, чтобы у них был мужской ум, поэтому одобряют всякое безрассудство и всякий порок мужчин… Вы католичка, сеньора?
— Я училась в монастырской школе, — сказала Кэт.
— Да, конечно! Конечно!.. Ах, сеньора, как будто женщина, которая познала Пресвятую Деву, способна отвергнуть ее. Какая женщина может быть настолько бессердечной, чтобы послать Христа снова на крест, распять его дважды! Но мужчины, мужчины! Вся эта история с Кецалькоатлем! Какое шутовство, сеньора; если бы это не было страшным грехом! И двое умных, прекрасно образованных людей!.. Слишком высокого мнения о себе!
— Мужчинам это свойственно, — сказала Кэт.
Было время заката. Небо затянула огромная плоская туча, лишь у горизонта оно было чистым. Солнца не было видно. Оно погружалось в густую, розово-красную дымку за волнистым горным хребтом. Холмы приобрели синеватый оттенок, воздух — оранжево-розоватый, по желтоватой воде бежала розоватая рябь. Мальчишки и мужчины, купавшиеся недалеко от берега, были цвета темного пламени.
По каменной лестнице в конце террасы Кэт и Карлота поднялись на azotea, плоскую крышу. С высоты им открылся целый мир: гасиенда с двором, похожим на двор крепости, дорога, идущая между густых деревьев, черные саманные домики вдоль разбитой автодороги, небольшие костры, уже мерцавшие у их дверей. Розоватый свет незаметно переходил в лавандово-голубой, и выделялись яблочно-зеленые ивы на берегу. В другой стороне, иссушенные и розовые, поднимались крутые холмы, похожие на могильные курганы. Вдалеке, за озером, белела двойная колокольня в Сайюле и сквозь деревья проглядывали виллы. По сверкающей глади озера медленно ползли лодки, растворяясь в вечерних сумерках.
В одной из них сидела мрачная Хуана, которую отвозили домой.