Кэт уединилась дома, переживая приступ немоты. Ей было невмоготу разговаривать с людьми. Невмоготу было даже слышать болтовню Хуаны. Казалось, обычные связи, связывавшие ее с человечеством, оборвались. Мелочи человеческого быта больше не интересовали ее. Казалось, глаза заволокла тьма и они не различали отдельных людей. Люди были просто отдельными людьми, как листья на деревьях, производящими шум. И она была одна под деревьями.
Торговка яйцами просила по шесть сентаво за яйцо.
— А я сказала ей — я сказала ей — мы заплатим по пять сентаво! — продолжала Хуана.
— Хорошо! — ответила Кэт. Ей было все равно, купят они их по пять сентаво или по пятьдесят или вообще не купят.
Ей было все равно, все равно, все равно. Даже собственная жизнь ее больше не волновала. Она не могла справиться с чувством полного безразличия. Она была равнодушна ко всему в мире, даже к смерти.
— Нинья! Нинья! Тут человек принес сандалии! Смотри! Смотри, какие хорошие сандалии он сделал для тебя, нинья! Смотри, в каких huaraches будет ходить нинья!
Она примерила. Человек заломил несусветную цену. Она отчужденно, равнодушно посмотрела на него. Но она понимала, что человеку нужно жить в этом мире, и заплатила — меньше, чем он просил, но больше, чем он действительно рассчитывал получить.
Она вернулась в качалку в затененной комнате. Только бы оставаться одной! Только бы никто с ней не заговаривал. Только бы никто не приближался! Потому что в действительности душа и дух в ней умерли, ушли в глубь некой пустыни, и ей невмоготу было возвращаться через разделяющую их даль ради конкретных встречи или дела.
Никогда не была она столь одинока, и столь апатична, и столь безучастна; не пребывала в тусклом забытьи, подобном смерти. Никогда не жила так машинально, так бессознательно, в такой бесконечной пустоте.
Иногда, чтобы не видеть и прислуги, она уходила на озеро и сидела там под деревом. И не заметила, как обгорели на солнце ее нога и лицо. Хуана накричала на нее. Нога пошла волдырями и распухла, лицо было красным и горело. Но это все случилось просто с ее оболочкой. И она отнеслась к этому с усталым, тоскливым равнодушием.
Только где-то глубоко в ней иногда вспыхивал слабый огонек, и она понимала, что хочет одного — чтобы жива была ее душа. Внешняя жизнь, обстоятельства и события никак не затрагивали ее, она была как труп. Но глубоко внутри нее теплился крохотный огонек, огонек ее тайной души. Иногда он мерк и, казалось, окончательно гаснул. Но потом вспыхивал вновь.
Его зажег Рамон. И как только это случилось, мир стал для нее пустым и мертвым, а происходящее в нем бессмысленно утомительным. Ее душа! Едва теплящаяся в сокровенной глубине ее существа! Она хотела жить ее жизнью, не своей.
Вновь настанет время, когда она увидит Рамона и Сиприано, и ее душа, оплывающая, как свечка, разгорится и засияет ярким пламенем. Пока же она чувствовала только слабость, слабость, слабость, как при смерти. Она чувствовала: тот день кровопролития погрузил души всех их в сумерки смерти. Но они вернутся. Они еще вернутся к жизни. Пока же ничего не остается, как смириться с этим — и ждать. Ждать с ощущением, что душа полумертва, а руки и сердце скованы глубокой апатией, безразличием.
Рамон потерял много крови. И из ее тела тоже, в каком-то смысле, утекла вся кровь. Она чувствовала себя обескровленной и обессиленной.
Но придет, придет, придет время, и новая кровь наполнит жилы.
Однажды появился Сиприано. Она сидела в «салоне», покачиваясь в качалке, в хлопчатом домашнем платье, лицо красное и распухшее. Она увидела, как он, одетый в военную форму, прошел мимо окна. Он остановился в дверях, выходящих на террасу, — смуглый, мрачный, невысокий красивый мужчина.
— Входите же, — сказала она, сделав усилие.
Веки у нее горели. Он посмотрел на нее большими черными глазами, всегда выражавшими такое многообразие чувств, что она даже терялась. Ей было трудно смотреть на него.
— Всех ваших бунтовщиков поймали? — спросила она.
— На этот раз да, — ответил он.
Он как будто чего-то выжидал.
— Вас не ранили?
— Нет, обошлось.
Она посмотрела в открытую дверь, совершенно не зная, о чем с ним говорить.
— Вчера вечером я был в Хамильтепеке, — сказал он.
— Как себя чувствует дон Рамон?
— Ему лучше.
— Намного?
— Нет. Не намного. Но он уже встает.
— Удивительно, как быстро выздоравливают люди.
— Да. Мы умираем очень легко. Но и к жизни возвращаемся очень быстро.
— А вы? Вам пришлось вступать с мятежниками в бой или они не желали сражаться?
— Желали. Раза два или три мы с ними сражались, не очень часто.
— Много людей убили?
— Скольких-то убили! Не много, да? Может, сто человек. Никогда нельзя сказать точно, да? Может, двести.
Он неопределенно махнул рукой.
— Но всего опасней было в Хамильтепеке, да? — неожиданно сказал он с тяжеловесной индейской серьезностью и помрачнел.
— Все произошло быстро, но в тот момент было ужасно.
— Действительно ужасно, да? Если бы знал! Я говорил Рамону: хочешь, пришлю солдат? Для охраны, да? Он ответил, что нет, мол, необходимости. И вот… никогда не знаешь наперед, да?
— Нинья! — крикнула Хуана с террасы. — Нинья! Дон Антонио говорит, что он хочет тебя видеть.
— Пусть приходит завтра.
— Он уже идет! — крикнула Хуана беспомощно. Дон Антонио был жирный хозяин дома, в котором жила Кэт, и, естественно, постоянный работодатель Хуаны, более важный в ее глазах, чем даже Кэт.
— Вот он! — крикнула она и исчезла.
Кэт подалась вперед в кресле и увидела в окно тучную фигуру домохозяина, стоявшего на дорожке; тот снял с головы фуражку и низко поклонился ей. Фуражка! Она знала, что он был закоренелый фашист и пользовался большим уважением у реакционеров Рыцарей Кортеса.
Кэт холодно кивнула в ответ.
Он еще раз поклонился, держа фуражку в руке.
Кэт не сказала ни слова.
Он переступил с ноги на ногу, постоял и зашагал дальше по гравийной дорожке, направляясь к кухне, словно не видел ни Кэт, ни генерала Вьедму. Минуту спустя он прошел обратно и снова словно не видя в открытую дверь Кэт и генерала.
Сиприано смотрел на грузного дона Антонио в фуражке, как на пустое место.
— Это мой домохозяин! — сказала Кэт. — Полагаю, он желает знать, останусь ли я в доме еще на три месяца.
— Рамон хотел, чтобы я навестил вас — узнать, как вы, да? — и пригласить вас в Хамильтепек. Поедете со мной прямо сейчас? Я на машине.
— Я должна ехать? — смутилась Кэт.
— Нет, не должны. Только если хотите. Рамон предупредил: только в том случае, если вы пожелаете. Он сказал, что вам, возможно, будет больно, да?.. снова увидеть Хамильтепек… так скоро после…
Какой все же Сиприано странный! Он говорил о таких вещах, словно это были простые факты, не вызывающие вообще никаких чувств. Словно его никак не трогало, что Кэт будет больно увидеть Хамильтепек.
— Большая удача, что вы были там в тот день, да? — сказал он. — Они могли убить его. Очень вероятно, что могли! Очень вероятно! Ужасно, да?
— Они могли убить и меня, — сказала она.
— Да! Да! Могли! — согласился он.
Странный человек! С виду ничем не примечательный, внутри же — черный вулкан, в котором кипит дьявол знает какая лава. И говорит полуобщими фразами, слова выскакивают мелкие, быстрые, вечно колеблется, к тому же добавляет это свое «да?». Не похож на себя, когда говорит.
— Что бы вы делали, если бы Рамона убили? — испытующе спросила она.
— Я? — В глазах его вспыхнул темный огонь понимания. Вулкан пробуждался. — Если бы его убили? — Взгляд его свирепо сверкнул, заставив ее опустить глаза.
— Вы бы очень переживали? — уточнила она.
— Я? Переживал бы я? — повторил он, и в его индейских глазах появилось темное подозрение.
— Для вас его гибель много бы значила?
Он сверлил ее свирепым и подозрительным взглядом.
— Для меня! — воскликнул он, прижав руку к пуговицам кителя. — Мне Рамон дороже жизни. Дороже жизни. — Глаза его как-то незряче заблестели: свирепость растворилась в странном слепом, доверительном блеске, незряче обращенном то ли внутрь себя, то ли в безграничную, безвидную пустоту космоса.
— Дороже всего? — спросила она.
— Да! — ответил он отрешенно, кивнув неопределенно.
Потом внезапно посмотрел на нее и сказал:
— Вы спасли ему жизнь.
Он имел в виду — потому, что… Но она не могла понять недосказанных слов.
Она пошла переодеться, и они поехали в Хамильтепек. Сиприано сидел рядом с ней, что немного смущало ее. Он заставлял физически ощущать его, его небольшое, но сильное и уверенное тело, полное темных потоков и бурь желания. По правде говоря, он был очень ограничен. Это была натура в основном бесстрастная и мрачная, невосприимчивая, ограниченная, как ограничены змея или ящерица. Но на своем мрачном, темном уровне он обладал удивительной силой. Она почти видела черное излучение этой силы, исходящее от него, темную, тяжелую дрожь его крови, и это завораживало.
Они бок о бок молча сидели в машине, подпрыгивавшей на ухабах дороги, и она чувствовала загадочный жар его крови, насыщенной мрачной силой воли. Снова буквально видела, как темнело небо и фаллическая тайна вздымалась, подобно крутящемуся столбу смерча, к зениту, темному, сумеречному зениту, пока не пронзила его; древняя, высшая фаллическая тайна. И себя в вековечном сумраке: над головой — небо с дымящимся солнцем, под ногами — земля, где возникли в темноте деревья и существа, и широко шагал мужчина, нагой, полувидимый, и внезапно закрутился в смерче высшей силы, высясь, как темная колонна урагана, крутящаяся, пропарывающая самый зенит.
Тайна первобытного мира! Она чувствовала его сейчас во всем его темном, яростном великолепии. Теперь она знала, что означает черный сверкающий блеск в глазах Сиприано. Могла представить себя его женой — теперь. В сумрачном мире, где мужчины были слепы и с земли взмывали ветры ярости, Сиприано до сих пор был силой. Стоило проникнуть в его тайну, как масштаб вещей менялся и он становился живой мужской силой, безликой и беспредельной. Малый рост, ограниченность переставали существовать. В его черных сверкающих глазах была безмерная сила, и, казалось, из него, из его плоти и крови мог вырасти тот облачный столб, который раскачивался и крутился, как змей, вставший на хвост, или дерево, пока не поражал зенит и вся земля внизу становилась тьма, и повиновение, и покорность. Эти маленькие руки, эта черная козлиная бородка, покатость лба и легкая раскосость глаз, вытянутая вверх индейская голова с густыми черными волосами, — все это было для нее как символы иной тайны, тайны сумеречного, первобытного мира, где вещи, незначительные по себе, вдруг принимают угрожающие размеры, отбрасывая гигантскую тень, и лицо, подобное лицу Сиприано, — это лицо бога и вместе дьявола, лицо бессмертного Пана. Прошлая тайна, действительно ушедшая в прошлое, но не умершая. Которая никогда не умрет.
Он молча сидел рядом, подавляя ее своей древней, сумеречной силой Пана, и она чувствовала, что покоряется, уступает ей. Он вновь, как в древние времена, был мужчиной-повелителем, загадочным, непостижимым, неожиданно вырастающим до громадных размеров, заслоняющим небо, накрывающим тьмой, которая есть он сам и только он сам, Пан-повелитель. И она в экстазе пала ниц перед ним, бесповоротно покорная.
Это была древняя фаллическая тайна, древний бог-дьявол Пан, воплощающий мужское начало. Сиприано, вечно непреклонный, в древнем полумраке, распространяющий вокруг себя древний полумрак. Она поняла теперь, почему солдаты беспрекословно подчинялись ему. Он обладал древним даром демонической власти.
Он никогда не станет ухаживать за ней; она это видела. Когда власть крови пробуждалась в нем, темная аура исходила из него, как облако, беременное властной силой, как ураган, и поднималась, как столб смерча, внезапно возникающий в сумерках и вздымающийся гигантским стволом дерева, мощно раскачивающимся и сгибающимся под тяжестью собственной силы, ясно видимый между небом и землей.
Ах! и какую тайну полной покорности означал бы для нее этот гигантский восставший смерч. Покорность абсолютную, как покорность земли перед небом. Перед выгибающимся абсолютом.
Ах! какой бы это был брак! Какой чудовищный! и какой бесповоротный! Окончательный, как смерть, и даже больше, чем смерть. Руки сумеречного Пана. И отвратительный, полудикий голос из облака.
Она теперь могла представить себя женой Сиприано: предельная покорность, как покорность земли, уступающей сумеркам, живая смерть, сплошная непрерывная тайна покорности. Ах, какой отказ, какой отказ, какой отказ! — от столь многих вещей, от которых хотелось отказаться.
Сиприано положил руку — ощущение непривычного мягкого тепла и тяжести — ей на колено, и ее душа потекла расплавленным металлом.
— En росо tiempo, verdad? — спросил он, посмотрев на нее древним, черным, блестящим взглядом власти, горящей утвердить себя окончательно, и повторил по-английски: — Скоро, да?
Она взглянула ответно, не находя слов. Язык отказал ей, и она склонилась, немая и беспомощная, перед огромным, неизъяснимым сумеречным миром Пана. Ее «я» покинуло ее, битва была проиграна. Она только и сказала себе:
«Мой демонический возлюбленный!»
Ее мир мог кончить не тем, так другим, этот вариант был одним из многих. Назад, в древний сумеречный мир Пана, где женская душа была нема, чтобы навек остаться безъязыкой.
Машина остановилась, они приехали в Хамильтепек. Он снова посмотрел на нее и неохотно открыл дверцу. И, когда он вышел из машины, ей бросилась в глаза его военная форма, его миниатюрная фигура в военной форме. Она совершенно забыла о его невзрачном росточке. Она видела лишь его лицо, лицо высшего существа, бога-демона, с дугами бровей и слегка раскосыми глазами, с редкой эспаньолкой. Повелитель. Бессмертный Пан.
Он, снова оглянувшись, смотрел на нее, вкладывая во взгляд всю свою колдовскую силу, чтобы помешать ей увидеть в нем маленького генерала в мундире, увидеть его трезвыми глазами. Но она избегала смотреть ему в глаза и ничего этого не увидела.
Рамона они нашли на террасе. Он сидел в большом кресле в белой крестьянской одежде, лицо бледно-желтое.
Он сразу заметил перемену в Кэт. У нее было лицо человека, восстающего из мертвых, прикоснувшегося к смерти, намного нежней и беззащитней, чем у новорожденного. Он взглянул на Сиприано. У того лицо было темней обычного, с выражением затаенной дикарской надменности и замкнутости. Он прекрасно знал это его выражение.
— Вам лучше? — спросила Кэт.
— Близко к тому! — сказал он, мягко глядя на нее. — А как вы?
— Со мной все в порядке.
— Правда?
— Да, уверена. С того дня я чувствовала себя совершенно раздавленной. В духовном смысле. А так все хорошо. Значит, раны успешно заживают?
— О да! На мне всегда все быстро заживает.
— Ножи и пули — ужасная вещь.
— Да — если угодят в неподходящее место.
Разговаривая с Рамоном, глядя на него, Кэт чувствовала себя так, словно приходила в себя после обморока. В его глазах, в его голосе была доброта. Доброта? Неожиданно слово это показалось ей странным, и она попыталась понять, что оно значит.
В Сиприано не было доброты. Бог-демон Пан был выше этого. Она спрашивала себя: хочет ли она доброты. И не могла ответить. Душу поразила немота.
— Я думала, не уехать ли мне в Англию? — сказала она.
— Опять? — сказал Рамон с легкой улыбкой. — Подальше от пуль и ножей, да?
— Да! удрать. — И она тяжело вздохнула.
— Нет! — сказал Рамон. — Не уезжайте. В Англии вы ничего для себя не найдете.
— Но как я могу жить здесь?
— А что вам остается?
— Хотелось бы знать, что мне делать.
— Как это возможно? Что-то происходит внутри вас, и все ваши решения улетучиваются, как дым. Пусть будет что будет.
— Не могу же я целиком покоряться судьбе, будто сама я уже ничего не значу, так ведь?
— Иногда это лучшее, что мы можем сделать.
Они помолчали. Сиприано не вступал в разговор, уйдя в свой сумеречный мир, тая неприязнь.
— Я много думала о вас, — сказала она Рамону, — и спрашивала себя, какой в этом смысл?
— В чем?
— В том, что вы делаете; в попытке изменить веру этих людей. Если они вообще во что-то веруют. Не думаю, что они религиозны. Они только суеверны. Не выношу мужчин и женщин, которые ползают на коленях в церковных проходах или часами стоят с воздетыми руками. В этом есть что-то глупое и ложное. Они никогда не поклоняются Богу. Только какой-то мелкой злонамеренной силе. Меня одолевали сомнения, стоит ли отдавать себя им, подвергать себя опасности ради них. Было бы ужасно, если бы вас действительно убили. Я видела вас, когда вы были как мертвый.
— А теперь видите меня снова живым, — улыбнулся он.
Повисло тягостное молчание.
— Считаю, дон Сиприано знает их лучше вас. И лучше знает, есть ли в этом какой-то прок, — сказала она.
— И что же он говорит по этому поводу? — спросил Рамон.
— Я говорю, что я верный слуга Рамону, — жестко сказал Сиприано.
Кэт посмотрела на него и не поверила ему. В конечном счете он был сам по себе. Древний, непокорный Пан, который не способен даже представить себя слугой; особенно слугой человечества. Он видел пред собой только славу, черную тайну ее вершины. И себя — ее ветром.
— Чувствую, предадут вас, — сказала Кэт Рамону.
— Допускаю! Но я не предам себя. Я делаю то, во что верю. Возможно, это лишь первый шаг на пути к переменам. Но: се n’est que le premier pas qui coûte[133] — Почему бы вам не пойти вместе с нами? Это, по крайней мере, лучше, нежели сидеть без дела.
Кэт ничего не ответила. Она глядела на манговое дерево и на озеро, и ей снова вспоминался тот роковой день.
— Как те двое проникли в дом, те двое бандитов на крыше? — недоуменно спросила Кэт.
— Тут замешана женщина; девушка, которую Карлота привезла из Мехико, чтобы она выполняла обязанности портнихи и научила жен пеонов шить себе что-нибудь несложное. Она жила в маленькой комнатке в конце террасы, вон там, — Рамон показал на смотрящий на озеро конец террасы противоположного крыла, как раз напротив его комнаты, и крытый балкон. — Она спуталась с одним из пеонов, с Гильермо, он был у меня вроде помощника надсмотрщика. У Гильермо была жена и четверо детей, но он пришел ко мне за разрешением оставить семью и жениться на Маруке. Я сказал нет, велел оставаться с семьей. Маруку я отослал обратно в Мехико. Но она малость научена грамоте и вообразила, что ей все дозволено. Она передала сообщение Гильермо, и он сбежал к ней в Мехико, оставив жену и четверых детей здесь. Тогда его жена ушла жить к другому пеону, кузнецу, вдовцу, считавшемуся выгодной партией, порядочному человеку.
В один прекрасный день появился Гильермо и спросил, нельзя ли ему вернуться? Я ответил: только без Маруки. Он сказал, что Марука ему не нужна, а он хочет обратно. Жена была готова вернуться к нему вместе с детьми. Кузнец был не против. Я сказал, что он может вернуться, но своего места помощника надсмотрщика он лишился и придется ему снова стать пеоном, поденщиком.
И, казалось, он был доволен. Но потом приехала Марука и остановилась в Сайюле, делая вид, что зарабатывает на жизнь портнихой. У нее был знакомый — священник, и она снова связалась с Гильермо.
Видно, Рыцари Кортеса пообещали крупную награду тому, кто принесет им мой скальп; тайно, разумеется. Девица связалась с Гильермо, Гильермо связался с теми двумя пеонами, одним из Сан-Пабло и другим из Ауахихика, кто-то нашел остальных.
Спальня девицы была там, на террасе, недалеко от лестницы на крышу. Окно в спальне расположено высоко, забрано решеткой и выходит на деревья. Снаружи там растет высокий лавр. Видимо, девица, когда занимала спальню, взобралась на стол и расшатала решетку, так что Гильермо, прыгнув с ветки лавра, — очень рискованное дело, но Гильермо был способен на такое, — мог уцепиться за подоконник и проникнуть в комнату.
Вероятно, он и двое других намеревались снять с меня скальп и разграбить дом, пока не появятся остальные. И вот первый из них, человек, которого я убил, взобрался на дерево, отодвинул длинным шестом решетку и таким образом проник в комнату, а там по лестнице — на крышу.
Мартин, мой слуга, который ждал на другой лестнице, готовый встретить их, если они попытаются выбить железную дверь, услышал звон оконного стекла и бросился на звук, когда второй бандит — тот, которого вы застрелили, — сидел, сжавшись, на подоконнике, собираясь прыгнуть в комнату. Окно было очень маленькое и располагалось высоко от пола.
Не успел Мартин среагировать, как человек прыгнул на него сверху и дважды ударил его мачете. Потом взял нож Мартина, поднялся по лестнице, и тут вы выстрелили ему в голову.
Мартин, лежа на полу, увидел, как в окне появились руки третьего бандита. А потом и лицо — это был Гильермо. Мартин поднялся и ударил по рукам тяжелым мачете, и Гильермо упал на камни под стеной.
Когда я спустился вниз, то нашел Мартина, лежавшего у дверей той комнаты. Он сказал: «Они проникли здесь, господин. Гильермо был с ними заодно».
Гильермо сломал бедро, упав на камни, и солдаты нашли его. Он во всем повинился и просил моего прощения. Сейчас он в тюремной больнице.
— А Марука? — спросила Кэт.
— Ее схватили тоже.
— Всегда обнаружишь предателя среди своих, — мрачно сказала Кэт.
— Будем надеяться, что мы обнаружим среди нас и Катерину, — сказал Рамон.
— Но вы будете продолжать — с этим вашим Кецалькоатлем?
— Как я могу остановиться? Теперь это дело моей жизни. Почему вы не присоединитесь к нам? Почему не поможете мне?
— Как?
— Вы поймете. Скоро снова услышите бой барабанов. Скоро наступит первый день Кецалькоатля. Скоро поймете. Потом появится Сиприано — в красном серапе, и Уицилопочтли займет место на мексиканском Олимпе рядом с Кецалькоатлем. Тогда мне нужна будет богиня.
— Неужели дон Сиприано будет богом Уицилопочтли? — опешила Кэт.
— Первым человеком Уицилопочтли, как я — Первый человек Кецалькоатля.
— Это правда? — спросила Кэт Сиприано. — Этим ужасным Уицилопочтли?
— Да, сеньора! — ответил Сиприано с легкой надменной улыбкой, тайный дикарь сбросил маску.
— Не древним Уицилопочтли, а новым, — сказал Рамон. — И тогда должна будет появиться богиня. Почему бы вам не стать ею — Первой женщиной… скажем, Ицпапалотль, просто ради звучного имени?
— Я? — воскликнула Кэт. — Никогда! Да я умру со стыда.
— Стыда? — засмеялся Рамон. — Ах, сеньора Катерина, почему же со стыда? Это необходимо сделать. Необходимы зримые образы. Мы должны вернуться к представлению о живом космосе, должны. Древнейший Пан — в нас, и от него не отречешься. Мирным или насильственным путем, но мы должны совершить перелом. Так устроен человек. О необходимости этого говорит древнейший Пан в моей душе и мое современнейшее «я». Как только человек собирается с духом и принимает решение, альтернативам уже нет места. Я должен. Только так. Я — Первый человек Кецалькоатля. Я, если хотите, — сам Кецалькоатль. Образ и человек. Я принимаю себя таким и начинаю творить свою судьбу. Что мне еще остается?
Кэт молча слушала. Казалось, кровь, вытекая из него, странным образом переродила его, и он вновь оказался вне пределов человеческих эмоций. Странная форма категорического императива! Теперь она поняла, откуда у него такая власть над Сиприано. Она зиждилась на этом императиве, который он ощутил в своей душе и который был как послание свыше.
Она смотрела, как ребенок сквозь забор; с печалью и испугом.
Ах, душа! Душа вечно меняется, загораясь и угасая, и ее новые состояния противоположны прежним. Она думала, что они с Рамоном видят душу друг друга. А теперь перед нею этот бледный, отчужденный мужчина, со слабым странным мерцанием, словно посланием свыше, в душе. И недоступный, недоступный никакой женщине.
Тогда как Сиприано неожиданно открыл ей новый мир, мир сумерек, в котором темнеет полуразличимое лицо бога-демона Пана, никогда не умирающего, но возвращающегося к человеку с сумерками. Мир полумрака и подавленности, где во тьме на тебя набрасывается фаллический ветер.
Сиприано должен был отправиться в городок на другом конце озера у границы со штатом Колима — Харамай. Он отправлялся на моторной лодке в сопровождении двух солдат. Не поедет ли Кэт с ним?
С тягостным молчанием он ждал ответа.
Она приняла предложение. Она была в отчаянии. Ей не хотелось возвращаться в свой пустой, мертвый дом.
Был один из тех коротких периодов, когда дождь будто умирал в зародыше, но воздух давил сгущающейся грозой, молчаливой, громоздкой грозой, готовой всякий день разразиться и медлящей под мутным, палящим солнцем. Когда в Мексике наступали такие дни, Кэт чувствовала, что здесь, между подземным вулканическим неистовством и электрическим неистовством неба, и люди мрачные и непредсказуемые, будто инопланетные демоны.
Ветер на озере вроде бы освежал, западный, но настолько был насыщен электричеством, что обжигал лицо, и глаза, и корни волос. Когда она проснулась ночью и отбросила простыни, с кончиков пальцев посыпались крупные искры. Она чувствовала, что не может так жить.
Озеро было словно некое бледное молоко грозы; под навесом темнели фигуры солдат, свернувшихся клубком, неподвижных. Они казались темными, как лава и сера, и полны спящего, дьявольского электричества. Как саламандры. Лодочник на корме у руля красотой напоминал человека, которого она убила. Но у этого глаза были светло-сероватые с серебристыми крапинками, фосфоресцирующие.
Сиприано молча сидел напротив нее, и его шея в вороте белой рубахи казалась почти черной. Она будто видела, сколь разная кровь течет в их жилах, у него темная, черноватая — кровь ящерицы, застывшей среди раскаленных черных камней. Ей виделись ее равномерные волны, словно бьющий фонтан, поддерживающие его легкую голову с иссиня-черными волосами. И чувствовала: гордость покидает ее, умирает.
Она чувствовала, он хочет, чтобы ток его крови поглотил ток ее кропи. Словно подобное было возможно. Он был так спокоен и так неприметен, и чернота его шеи сзади была сродни невидимости. И все же он все время ждал, ждал, ждал, невидимо и гнетуще.
Она легла под навесом, спрятавшись от жары и солнца, и не выглядывала. Полотно навеса хлопало на ветру.
Она не знала, сколько времени прошло. Лодка уже приближалась к безветренному концу озера, к круглившемуся перед ними берегу, где безраздельно царило солнце.
Позади галечной полосы виднелись ивы и низкий дом. Три каноэ натягивали черные чалы. Дальше, на равнине, развевались зеленые флаги метелок маиса. Все было как в шапке-невидимке слепящего жаркого света.
Теплая прозрачная вода становилась все мельче и мельче. Качались, как пробки, черные утки. Мотор замолчал. Лодка, сбавляя скорость, скользила к берегу. На дне виднелись круглые камни с тонкими зелеными волосами водорослей. Лодка остановилась ярдах в двадцати от берега.
Солдаты сняли сандалии, закатали штаны и шагнули за борт. Высокий лодочник последовал за ними и попытался толкнуть лодку вперед. Лодка сидела крепко. Он привязал ее к большому камню. Затем, глядя на Кэт своими необыкновенными светлыми глазами под черными ресницами, низким голосом предложил ей свое плечо, чтобы перенести на сушу.
— Нет, нет! — отказалась она. — Я сама, босиком.
И, торопливо разувшись и сняв чулки, она шагнула в мелкую воду, приподняв полосатую шелковую юбку. Лодочник засмеялся; солдаты тоже.
Вода была почти горячая. Она шла, опустив голову и осторожно ощупывая ногами дно. Сиприано молча следил за ней с угрюмым терпением, свойственным его расе, потом, когда она ступила на берег, последовал за ней на плече лодочника.
Они прошли по горячей гальке к ивам у края маисового поля и сели на валуны. Озеро лежало перед ними — бледное и нереальное, растворяясь вдали между затянутыми дымкой горами, поднимавшимися по обеим его сторонам, голыми и бесплотными. Черные каноэ застыли в воде, их мачта торчали неподвижно. Ближе к берегу стояла их белая моторная лодка. Качались черные утки, как пробки. Здесь кончалась вода и кончался мир.
Одинокая фигурка женщины с кувшином на плече прошла от озера. Услышав голоса, Кэт оглянулась и увидела группу рыбаков, совещавшихся, сидя в ложбинке под деревом. Они поздоровались, глядя на нее черными, черными глазами. Поздоровались почтительно, но на дне их черных глаз таились древняя суровость и надменность.
Сиприано послал солдат за лошадьми. Слишком было жарко, чтобы идти пешком.
Они молча сидели среди невидимости в конце озера, отделенные слепящим светом от окружающего мира.
— Почему я не живой Уицилопочтли? — спокойно спросил Сиприано, глядя на нее.
— А вы чувствуете себя им? — поразилась она.
— Да, — ответил он тем же низким загадочным голосом, что лодочник. — Это то, что я чувствую.
Черные глаза смотрели на нее с вызовом, внушающим ужас. И тихий, темный голос, казалось, окончательно лишил ее воли. Они сидели молча, и она чувствовала, что слабеет, теряет остатки сознания.
Вернулись солдаты и привели черного арабского коня для него, легкого, точеного, а для нее осла, на котором она могла ехать, сидя боком. Он подсадил ее, и она в полубессознательном состоянии села в седло. Солдат взял осла под уздцы, и они тронулись по тропинке мимо длинных старых рыбацких сетей, висевших гирляндами паутины на шестах.
Потом по солнцу и серо-черной пыли к серо-черным, низким домишкам Харамая, разрезанного широкой, пустынной дорогой.
Харамай был как раскаленный лавовый кратер. Вдоль разбитой, длинной, унылой улицы — черные приземистые домики-хибары под черепичными крышами. Ветхие. Палящее солнце. Кирпичный разбитый, щербатый от солнца тротуар. Собака, ведущая слепца по щербатому тротуару мимо низких черных стен. Несколько коз. И невыразимая безжизненность, безлюдье.
Они добрались до разбитой площади с осыпающейся от солнца церковью и косматыми пальмами. Пустота, солнце, ветхость, упадок. Случайный всадник на изящной арабской лошади рысцой проезжает по камням, за спиной винтовка, широкополая шляпа отбрасывает черную тень на лицо. Удивительно было видеть среди этих опаленных солнцем руин изящную лошадь и всадника, сидящего с таким достоинством в седле.
Они подъехали к большому зданию. Оттуда выбежали несколько солдат, выстроились у входа и застыли, как истуканы, с выпученными черными глазами, отдавая честь Сиприано.
Сиприано мгновенно спрыгнул с коня. Распространяя вокруг себя волны грозной силы, он прошел к мэру; толстяк в грязной белой одежде был само подобострастие. Перед властной силой Сиприано склонялись все.
Он потребовал предоставить комнату, где могла бы отдохнуть его esposa[134]. Кэт была бледна и совсем пала духом. Только благодаря ему она еще как-то держалась.
Он согласился на большую комнату с каменным полом, где стояли просторная новая медная кровать под цветастым покрывалом и два стула. Странная, унылая, голая комната, казавшаяся чуть ли не холодной среди царившей жары.
— От солнца вы бледнеете. Ложитесь и отдохните. Я прикрою окна, — сказал он.
Он закрыл ставни, и в комнате осталась одна тьма.
Потом, в темноте, он неожиданно, мягко коснулся ее, погладил по бедру.
— Я сказал, что вы моя жена, — раздался его тихий, ласковый индейский голос. — Ведь это так, правда?
Она задрожала, руки и ноги, казалось, стали мягкими, как плавящийся металл. Сознание утекло, расплавленное, воля, само ее «я» покинули ее, оставив лежать озером неподвижного огня, не сознающего ничего, кроме вечносущности пламени, в котором она растворилась. Растворилась в негаснущем огне, который бессмертен. Только когда огонь покидает нас, мы умираем.
И Сиприано — повелитель огня. Живой Уицилопочтли, как он сам назвал себя. Живой повелитель огня. Бог в огне; саламандра.
Нельзя быть человеком и одновременно богом. Или то, или другое.
Когда, отдохнув, она вошла в соседнюю комнату, Сиприано сидел в одиночестве, ожидая ее. Он проворно встал и вперился в нее, словно стараясь заворожить черным огнем своих глаз. Взял ее за руку, чтобы снова к ней прикоснуться.
— Пойдемте поедим в местном ресторанчике? — предложил он.
В жутком сверкании его глаз она увидела радость, которая немного испугала ее. Его прикосновение к ее руке было необыкновенно мягким и вкрадчивым. Его слова ничего не сказали; и никогда бы ничего не сказали. Но она отвернула лицо, немного напутанная сверкающей, первобытной радостью, такой безликой и чуждой ей.
Набросив на плечи большой желтый шелковый платок в испанском стиле от солнца и взяв белый в зеленую полоску зонтик, она вышла с ним на улицу мимо кланяющегося мэра, лейтенанта и солдат, взявших под козырек. Она пожала руку мэру и лейтенанту. Это были люди из плоти и крови, они почувствовали ее исключительность и низко поклонились, не спуская с нее горящих глаз. И она поняла, что в древности значило быть богиней, встречаемой не приветственными словами, а настоящим огнем в глазах мужчин.
В широкополой мягкой велюровой шляпе цвета нефрита, укрыв грудь желтым шелковым платком, она шла по изгрызенной солнцем площади — этой созданной человеком пустыне, ступая мягко, мягко, рядом со своим Сиприано, по-кошачьи мягко, лицо скрыто полями зеленой шляпы и белым зонтиком, тело таинственно и иллюзорно. И солдаты, офицеры и клерки из мэрии, провожавшие ее черными глазами, видели не обычную живую женщину, но недостижимую, сладостную мечту мужчины.
Они ели в темной тесной пещере fonda[135], хозяйкой которой была чудаковатая пожилая женщина, в чьих жилах текла испанская кровь. Сиприано резким и властным тоном приказывал, что им подать, и старуха чуть ли не в ужасе металась от кухни к столику. Однако получала от этого истинное удовольствие.
Кэт была смущена новой тайной собственной иллюзорности. Даже самой себе она казалась иллюзорной. Сиприано почти совершенно не разговаривал с ней, что было очень хорошо. Ей не хотелось, чтобы с ней вообще разговаривали, и голоса, обращавшиеся непосредственно к ней, — без того странного мягкого бархата, который эти люди умели добавлять в свой голос, разговаривая с ней как бы с третьим лицом, — эти голоса обрушивались на нее звуком трубы в ухо. Ах, это отвратительное рявканье прямой, грубой речи! Оно доставляло ей подлинное мучение.
Сейчас она хотела этой бархатной иллюзорности, хотела, чтобы к ней обращались как к третьему лицу.
После ланча они отправились взглянуть на серапе, которые ткали для Рамона. В сопровождении двух солдат, державшихся чуть позади, они прошли по разбитой, выжженной солнцем широкой улице с маленькими приземистыми черными домиками по сторонам и постучались в большие двери.
Кэт ступила в благодатную тень под навесом. В глубокой тени внутреннего дворика, или патио, где солнце сверкало лишь на верхушках банановых пальм в дальнем конце, было развернуто целое ткацкое производство. Одноглазый толстяк послал мальчишку принести стулья. Но Кэт не стала садиться, а в восхищении бродила по двору.
В загуане лежала огромная груда шелковистой белой шерсти, очень тонкой, а в темном коридоре патио люди были заняты работой. Двое мальчишек с плоскими квадратными досками, усеянными короткими проволочными щетинками, расчесывали шерсть, становившуюся при этом похожей на облако тумана, которое они снимали с досок и относили двум девочкам в конце навеса.
Девочки работали за прялками, одной рукой крутя колесо, а другой суча длинную чудесную нить белой шерстяной пряжи, пляшущей на самом кончике быстро вращающегося веретена… У одной из девочек, красивой, с чистым овалом лица, смущенно улыбавшейся Кэт, это получалось особенно ловко.
В другом конце коридора под черным навесом стояли два ткацких станка, за которыми работали двое мужчин. Они трудились молча и сосредоточенно в тени черных саманных стен. Один ткал ярко-алое серапе, очень тонкое, из нитей, выкрашенных кошенилью. Это была сложная работа. От чисто алой середины расходились черные и белые зигзаги к черным краям серапе. Удивительно было видеть, как человек управляется с маленькими коклюшками ярко-красной и черной пряжи, создавая алый фон, вплетая в него черный и белый зигзаги, двигая проворными смуглыми пальцами, молниеносно пристукивая навоем. Серапе ткалось на черной основе, длинные нити которой были натянуты, как струны арфы. И несказанно красив был вплетаемый безупречный алый.
— Кому оно предназначено? — поинтересовалась Кэт у Сиприано. — Вам?
— Да, — ответил он. — Мне.
Второй ткач ткал простое белое серапе с голубыми и черными, из неокрашенной черной шерсти, краями, прогоняя уток между белыми нитями-струнами основы и крепко постукивая прижимной планкой.
В тени под навесом чистые краски блестящей шерсти выглядели сверхъестественными — пурпурно-красная, шелковистая абсолютно белая, восхитительная голубая и черная мерцали в тени черноватых стен.
Одноглазый толстяк принес серапе, и двое мальчишек стали разворачивать их одно за другим. Среди них было недавно сотканное: белое, по краям нераспустившиеся голубые цветы с черными стеблями и зелеными листьями, а вокруг boca, отверстия посередине для головы, в голубом круге узор из мелких цветов, переливающихся всеми цветами радуги.
— Как оно мне нравится! — воскликнула Кэт. — Для кого оно?
— Оно из тех, что предназначены для Рамона; это цвета Кецалькоатля: голубой, белый и натуральный черный. Но конкретно это предназначено для дня распускающихся цветов, когда он представит явившуюся богиню, — сказал Сиприано.
Кэт замолчала в страхе.
Два других серапе были алого цвета с черным алмазом спереди и узором из черных алмазов по краям.
— Это ваши?
— Ну, они для посланников Уицилопочтли. Это мои цвета: алый и черный. Но у меня есть и белое, как и у Рамона — бахрома моего алого цвета.
— Вас это не пугает? — спросила она, побледнев.
— Что не пугает?
— Все это. Быть живым Уицилопочтли, — сказала она.
— Я и есть живой Уицилопочтли, — ответил он. — Если Рамон не боится быть живым Кецалькоатлем, то я не боюсь быть живым Уицилопочтли. Я — это он. Разве нет?
Кэт посмотрела на него — на его смуглое лицо, эспаньолку, дуги бровей, чуть раскосые глаза. В его прямом, свирепом взгляде сейчас застыла тишина, похожая на нежность — к ней. Но в глубине глаз — нечеловеческая уверенность в себе, смотрящая мимо и дальше нее, во тьму.
Она отвернула лицо, бормоча:
— Я знаю это.
— И в день цветов, — сказал он, — вы тоже появитесь — в зеленом платье, которое они соткут для вас, отделанном голубыми цветами, а на голове полумесяц из цветов.
Она спрятала лицо, испуганная.
— Пойдемте посмотрим на шерсть, — сказал он, ведя ее через патио туда, где в тени висела на веревке пряжа, капавшая алой, голубой, желтой, зеленой и коричневой краской.
— Вот! — сказал он. — У вас будет зеленое платье без рукавов и белый чехол под платье с голубыми цветами.
Зеленый был интенсивного цвета незрелых яблок.
Две женщины под навесом склонились над большими глиняными чанами, стоявшими над огнем, медленно горевшим в яме под ними. Они следили за кипящей водой. Одна взяла горсть сухих желто-коричневых цветков и бросила в чаны, словно ведьма, варящее свое зелье. Посмотрела, как цветки всплывают и пляшут в булькающей воде. Потом всыпала немного белого порошка.
— И в день цветов вы тоже появитесь. Ах! Если Рамон — центр нового мира, мир новых цветов расцветет вокруг него — и отбросит старый мир. Я буду звать вас Первый Цветок.
Они покинули двор. Солдаты привели Сиприано его черного арабского жеребца, ей — осла, на котором она могла сидеть боком, как крестьянка. И они отправились сквозь жаркое, пустынное безмолвие саманного городка, по глубокой темно-серой пыли под ярко-зелеными деревьями, на которых распускались цветы, обратно на молчаливый берег, где на ветру развевались тонкие рыбацкие сети, а на полях рядом качался зеленый маис и трепетала, как перья, листва кудрявых ив.
Озеро простиралось в никуда, бледное и нереальное; их лодка качалась близко от берега, черные каноэ стояли неподвижно чуть дальше. Две миниатюрные, как птицы, женщины стирали, стоя на коленях у кромки воды.
Кэт спрыгнула с осла на мелкие камешки берега.
— Почему было не подъехать к самой лодке? — сказал Сиприано.
Она посмотрела на лодку и подумала, что осел стал бы спотыкаться на каменистом дне, обрызгал бы ее.
— Нет, — ответила она. — Я опять перейду вброд.
Он направил своего черного арабского жеребца к воде. Конь фыркнул и ступил точеными ногами в теплую воду. Сделав несколько шагов, остановился и начал быстро бить копытом по воде, так что брызги омочили его задние ноги и брюхо.
Но брызги полетели и в Сиприано. Он натянул поводья и тронул животное шпорами. Конь прыгнул вперед и пошел дальше, полуспотыкаясь, полутанцуя в воде, изящным аллюром, вздымая брызги. Сиприано успокоил его, и конь осторожно пошел по мелководью огромного озера, наклоняя черную голову, словно любуясь камнями на дне, маша черным хвостом и осторожно переступая смоляной черноты лоснящимися задними ногами.
Потом снова остановился и вдруг вновь принялся быстро бить копытом, подняв фонтан брызг, так что его черное брюхо мокро заблестело, как черный змей, а ноги стали сверкающие мокрые колонны. И опять Сиприано натянул поводья, задрав его голову, и тронул шпорами бока, отчего изящное животное затанцевало во вспененной воде.
— Ах, какой он красивый! Он такой красивый, когда бьет копытом по воде! — закричала Кэт с берега. — Почему он это делает?
Сиприано повернулся в седле и посмотрел на нее, неожиданно весело засмеявшись, как смеются индейцы.
— Наверно, нравится брызгать на себя — кто знает?
Солдат торопливо подбежал по воде к коню и взял его под уздцы. Сиприано, стараясь не попасть под брызги, спрыгнул с коня точно в лодку — настоящий дикий всадник. Босой солдат вскочил в седло и стал разворачивать коня к берегу. Но черный конь, мужественный и своенравный, не слушался и в наивном восторге упрямо продолжал окатывать себя брызгами.
— Смотрите! Смотрите! — крикнула Кэт. — Какая прелесть!
Солдат поднял ноги и сидел в седле, как обезьяна, крича на коня, потому что тот мочил свою прекрасную сбрую.
Он направил жеребца в сторону берега, где в воде сидела купающаяся старуха, тихая и незаметная, поливая из тыквенного ковшика голые коричневые плечи и спутанные седые волосы. Конь пританцовывал, вздымая брызги, и старуха встала в облепившей ее тело сорочке и спокойным голосом стала журить его, тыкая в его сторону ковшиком; солдат засмеялся, а черный конь игриво ударил копытом по воде, и солдат опять закричал на него. Но солдат знал, что ответственность за такое поведение коня он может отнести на счет Сиприано.
Кэт медленно побрела к лодке. Вода была теплая, но ветер дул плотный, насыщенный электричеством. Кэт быстро отерла ноги носовым платком, надела песочного цвета чулки и коричневые туфельки.
Она села, глядя назад, на пустынный галечный берег, развевающиеся сети и черную землю за ними с зеленым маисом, кудрявую зелень деревьев еще дальше и разбитую дорогу, теряющуюся среди старых деревьев, по которой удалялись солдаты из Харамая на черном коне и осле. На фермерский дом справа, черный, низкий и вытянутый, и кучку черных хижин под черепичными крышами, пустые сады за тростниковыми плетнями, верхушки банановых пальм и ветел. Застывший, густой свет предвечерья, длинное озеро, растворяющееся вдали между призрачными горами.
— Какая красота! — сказала Кэт. — Тут можно жизнь прожить.
— Рамон говорит, что он сделает озеро центром нового мира, — сказал Сиприано. — Мы будем богами озера.
— К сожалению, я просто женщина, — ответила она.
Он живо обернулся к ней.
— Что это значит, «просто женщина»? — спросил он быстро, жестко.
Она опустила голову. Что это значит? В самом деле, что? Быть просто женщиной! Душа ее помнила ту восхитительную иллюзорность, где все возможно, даже иллюзорное пребывание между богов.
Моторная лодка быстро бежала по коричневато-бледному озеру, оставляя бурлящий след за кормой. Солдаты, сидевшие для остойчивости на носу, скорчились на дне лодки, лица как маски: сонные, неподвижные. Скоро сон окончательно сморил их, они свалились, где сидели, и заснули, тесно прижавшись друг к другу.
Сиприано сидел сзади нее, сбросив китель и заложив руки в белых рукавах за спинку скамьи. Тяжелый патронташ съехал на бедра. Он смотрел вперед, лицо бесстрастное. Ветер трепал упавшие на лоб черные волосы и маленькую бородку. Взгляды их встретились: его глаза улыбались далекой, почти неуловимой улыбкой, прячущейся в их черноте. Но в этой улыбке было удивительное понимание.
Лодочник сидел на корме, высокий и прямой, глядя вперед отсутствующим взглядом. Огромные поля шляпы затеняли его лицо, ремешок свободно болтался под подбородком. Почувствовав на себе ее взгляд, он посмотрел на нее, как на пустое место.
Отвернувшись, она сбросила подушку со скамьи на дно лодки и скользнула вниз. Сиприано встал в бегущей, качающейся лодке и положил ей вторую подушку. Она лежала, укрыв лицо шалью; быстро тарахтел мотор, полотнище навеса хлопало в порывах ветра, позади взлетали торопливые волны, шлепком посылая лодку вперед, иногда обдавая брызгами в зное и тишине озера.
Кэт забылась под желтой шалью, под молчание мужчин.
Она проснулась оттого, что мотор вдруг замолчал, и села. Недалеко виднелся берег; белая колокольня Сан-Пабло среди деревьев. Лодочник, оставив руль, с круглыми глазами склонился над мотором. Волны медленно разворачивали лодку.
— В чем там дело? — спросил Сиприано.
— Горючее заливаю, ваше благородие! — ответил лодочник.
Солдаты тоже проснулись и сели.
Ветер стих.
— Скоро польет, — сказал Сиприано.
— То есть будет гроза? — спросила Кэт.
— Да, — и он показал тонким смуглым пальцем, светлым с тыльной стороны, на черные тучи, стремительно выползающие из-за гор, и на огромные тяжелые валы, со странной неожиданностью поднявшиеся вдалеке. Воздух, казалось, сгустился. Там и сям вспыхивали молнии, глухо ворчал гром.
Лодка продолжала качаться на месте. Запахло керосином. Лодочник возился с мотором. Наконец он заработал, но тут же снова смолк.
Лодочник закатал штанины и, к удивлению Кэт, шагнул в озеро, хотя они были в миле от берега. Вода была ему по колено. Отмель. Он медленно и молча побрел в воде, толкая лодку перед собой.
— А дальше озеро глубокое? — спросила Кэт.
— Вон там, сеньора, где плавают птицы с белой грудкой, там восемь метров с половиной, — сказал он, показывая вперед.
— Нужно поторопиться, — сказал Сиприано.
— Да, ваше благородие!
Лодочник снова забрался в лодку. Мотор затарахтел, лодка рванулась и понеслась на полной скорости. Подул — уже холодный — ветер.
Но они описали широкую дугу и увидели впереди плоский мыс, темные манговые деревья на нем и бледно-желтый верхний этаж гасиенды Хамильтепек над их кронами, пальмы с неподвижной листвой, бугенвиллии, висящие пурпурной стеной. Кэт разглядела хижины пеонов среди деревьев и женщин, стирающих, стоя на коленях на прибрежных камнях, там, где в озеро впадал ручей, и выше — банановую плантацию.
Холодный ветер крутил вихри в небе, которое быстро закрывали черные тучи. Они пристали к берегу в маленькой бухточке, и к ним медленно спустился Рамон.
— Скоро польет, — сказал он по-испански.
— Мы успели вовремя, — ответил Сиприано.
Рамон посмотрел на них обоих и все понял. Новая, иллюзорная Кэт мягко засмеялась.
— В саду Кецалькоатля распустился новый цветок, — сказал Сиприано по-испански.
— Под красными каннами Уицилопочтли, — добавил Рамон.
— Вы правы, господин, — сказал Сиприано. — Pero una florecita tan zarca! Y abrió en mi sombra, amigo.
— Seis hombre de la alta fortuna.
— Verdad![136]
Было около пяти пополудни. Ветер свистел в деревьях; и внезапно дымящейся стеной обрушился ливень. Земля была плотный белый дым воды. Озеро исчезло.
— Сегодня вам придется остаться тут на ночь, — сказал Сиприано Кэт по-испански мягким, обволакивающим голосом.
— Но дождь кончится, — возразила она.
— Вам придется остаться, — повторил он по-испански странным голосом, похожим на вздох ветра.
Кэт посмотрела на Рамона, зардевшись. Он ответил ей отсутствующим, как ей подумалось, взглядом, словно бы издалека, далекого далека.
— Невеста Уицилопочтли, — сказал он с легкой улыбкой.
— Кецалькоатль, ты сочетаешь нас браком, — сказал Сиприано.
— Вы хотите этого? — спросил Рамон.
— Да! — ответила она. — Я хочу, чтобы вы поженили нас, только вы.
— После захода солнца, — сказал Рамон.
И он удалился к себе. Сиприано показал Кэт ее комнату, а потом отправился к Рамону.
Холодный ливень продолжал, дымясь, низвергаться с неба.
Когда сквозь непрекращающийся дождь пробились сумерки, служанка принесла Кэт белое льняное то ли платье без рукавов, то ли сорочку, украшенную понизу фестонами и расшитую жесткими голубыми цветами вверх черными ножками с двумя зелеными листиками. В центре цветочного узора было крохотное изображение Птицы Кецалькоатля.
— Господин просит вас надеть это! — сказала женщина, которая принесла, кроме того, лампу и записку.
Записка была от Рамона и написана по-испански: «Примите платье невесты Уицилопочтли и наденьте его, все же остальное снимите. Ни единая нитка, ничего из прошлого не должно касаться вас. С прошлым покончено. Наступили новые сумерки».
Кэт не очень понимала, как надевать платье, потому что не было ни рукавов, ни пройм — просто прямое платье с продетой поверху тесемкой. Потом она вспомнила, как одевались в древности индейские женщины, стянула тесемку и перебросила через левое плечо; платье собралось над грудью. Она вздохнула. Это было не платье, а сорочка, расшитая понизу перевернутыми цветами.
Появился Рамон, босой, в своей привычной белой одежде, и молча повел ее по лестнице, ведущей в сад. В загуане было темно, дождь не прекратился, но понемногу ослабевал. Сумерки сгущались.
Рамон снял рубаху и швырнул ее на ступеньки лестницы. Потом, голый по пояс, вывел Кэт в сад, под сильный дождь. Сиприано выступил вперед, тоже босой, с голой грудью и непокрытой головой, в широких белых штанах.
Они стояли босиком на земле, над которой висел туман брызг. Дождь мгновенно вымочил их до нитки.
— Стоя босыми ногами на живой земле, лицом к живому дождю, — негромко заговорил Рамон по-испански, — в сумеречном свете между ночью и днем; мужчина и женщина, под негаснущей звездою, соединитесь для жизни в полном согласии. Подними лицо, Катерина, и скажи: Этот мужчина — мой дождь небесный.
Кэт подняла лицо и закрыла глаза от потоков дождя.
— Этот мужчина — мой дождь небесный, — проговорила она.
— Эта женщина — земля для меня, скажи это, Сиприано, — произнес Рамон, опустившись на одно колено и приложив ладонь плашмя к земле.
Сиприано опустился на колено и приложил ладонь к земле.
— Эта женщина — земля для меня, — повторил он за Рамоном.
— Я, женщина, целую ноги этого мужчины в знак того, что буду опорой ему в долгие сумерки Утренней Звезды.
Кэт опустилась на колени, поцеловала ноги Сиприано и повторила слова Рамона.
— Я, мужчина, целую чело и грудь этой женщины в знак того, что буду миром ее и прибытком ее в долгие сумерки Утренней Звезды.
Сиприано поцеловал ее и повторил слова.
Затем Рамон положил ладонь Сиприано на мокрые от дождя глаза Кэт, а ладонь Кэт на мокрые глаза Сиприано.
— Я, женщина, во тьме накрывающей этой руки, молю этого мужчину принять меня в сердце ночи и никогда не отвергать меня, — произнесла Кэт. — Но да будет сердце ночи обитель нам навсегда.
— Я, мужчина, во тьме накрывающей этой руки, молю эту женщину принимать меня в сердце ночи, обители нашей навсегда.
— Мужчина изменит женщине, и женщина изменит мужчине, — продолжал Рамон, — и простится им это, ему и ей. Но если они соединились как земля и дождь, между днем и ночью, в час Звезды; если мужчина соединился с женщиной плотью и звездой его надежды и женщина соединилась с мужчиной плотью и звездой ее желания, тогда соединение произошло и обитель их там, где они как одна звезда, тогда никто из них не изменит обители, где единение живет как незаходящая звезда. Ибо если кто из них изменит обители обоих, это не простится им ни днем, ни ночью, ни в сумерках звезды.
Дождь стихал; ночь была темная.
— Идите и омойтесь в теплой воде, коя есть умиротворение всем нам. И умастите тела ваши маслом, кое есть покой Утренней Звезды. Умастите даже подошвы ног ваших и корни волос.
Кэт поднялась в свою комнату и увидела большую глиняную ванну с горячей водой, от которой шел пар, и большие полотенца. И еще масло в красивой маленькой вазочке и пучок мягкой белой шерсти.
Замерзшая после дождя, она искупалась в горячей воде, вытерлась и смазала тело маслом, прозрачным, как вода. Оно было нежное, с тонким ароматом и приятно бодрило. Она натерла всю себя, даже кожу головы и подошвы; тело мягко заблестело.
Затем надела другую из сорочек с перевернутыми голубыми цветами, что лежали на кровати, приготовленные для нее, поверх надела платье зеленой домотканой шерсти, состоявшее из двух кусков, свободно схваченных по бокам, так что проглядывал белый чехол, и скрепленных на левом плече. По подолу спереди и сзади были вышиты цветы, голубые с черными стеблями и двумя черными листочками. И белая сорочка чуть-чуть выглядывала на груди и торчала снизу из-под зеленой юбки, показывая голубые цветы.
Странный наряд, простой, но красивый. Она сунула ноги в плетеные зеленые huaraches. Но хотелось какой-нибудь поясок. Она взяла ленту и завязала на талии.
В дверь постучался слуга, сказать, что ужин готов.
Смущенно посмеиваясь, она вошла в «салон».
Рамон и Сиприано молча ждали ее, оба в белых рубахах и белых штанах. Сиприано набросил на плечи красное серапе.
— Вот! — сказал Сиприано, шагнув вперед. — Невеста Уицилопочтли, как зеленое утро. Но Уицилопочтли наденет на вас кушак, а вы на него — обувь, чтобы он никогда не покинул вас, а вы вечно были в плену его чар.
Сиприано повязал ей на талии узкий белый шерстяной кушак с изображением белых ступенчатых башен на красно-черном поле. И она нагнулась и надела на его маленькие смуглые ноги красные плетеные сандалии с черным крестом на носках.
— Еще один маленький подарок, — сказал Рамон.
Он велел Кэт надеть на шею Сиприано маленькую эмблему Кецалькоатля на голубом шнурке: серебряную змею и птицу из синей бирюзы. Сиприано надел на нее такую же эмблему, только птица была из черного матового янтаря, а шнурок красный.
— Вот! — произнес Рамон. — Это эмблема Кецалькоатля, Утренней Звезды. Помните, брак — основа союза, и основа союза — звезда. Если нет звезды, нет и основы, нет истинного соединения мужчины и женщины в единое целое, нет брака. И если нет брака, то нет ничего, кроме влечения. Если нет достойного союза, нельзя ожидать ничего хорошего. Но если он есть, тогда изменивший обители союза, которая есть его основа, которая живет как звезда, соединяющая день и ночь, тьму женщины и рассвет мужчины, ночь мужчины и утро женщины, никогда не будет прощен, ни здесь, ни за гробом. Ибо мужчина слаб и женщина слаба, и никто из них не может провести черту, за которую другому нельзя преступить. Но звезду, соединяющую этих двоих, предать нельзя.
И звезду, соединяющую троих, предать нельзя.
И звезду, соединяющую всех мужчин, и всех женщин, и всех детей человеческих, предать нельзя.
Всякий, предающий другого, предает себя. Ибо если нет звезды, соединяющей человека и человека или даже мужчину и женщину, то их ничего не объединяет. Но всякий, предающий звезду, соединяющую его и другого человека, предает все, и предатель теряет все.
Там, где нет ни звезды, ни обители, нет ничего, потому и нельзя ничего потерять.