Глава XVI Сиприано и Кэт

В воскресенье днем появились большие черные каноэ с огромными квадратными парусами; они медленно плыли с западного берега сквозь легкую дымку над водой: из Тлапальтепека с грузом больших соломенных шляп, одеял и глиняной посуды, из Иштлауакана, и Харамайи, и Лас-Семаса с циновками, лесом, древесным углем и апельсинами, из Тулиапана, Кушкуэко и Сан-Кристобаля — наполненные доверху темно-зелеными шарами арбузов и грудами красных томатов, манго, овощей, апельсинов и кирпича и черепицы, обожженных докрасна, но очень хрупких, и снова с древесным углем и лесом с бесплодных сухих гор за озером.

Кэт почти всегда выходила в пять часов пополудни посмотреть на лодки, плоскодонные, вытащенные на мелкую воду, и как их начинают разгружать в предвечернем зное. Ей нравилось наблюдать, как мужчины бегают по доскам с темно-зелеными арбузами в руках и складывают их пирамидами на песке, темно-зеленые арбузы, похожие на живые существа с белыми животами. Как томаты ссыпают в воду у берега, и они пляшут на мелкой волне, пока женщины моют их, — пляшущий пурпур.

Длинные тяжелые кирпичи складывали вдоль развалившегося мола, потом грузили на осликов, которые, хлопая ушами, трусцой бежали с грузом, утопая в песке, перемешанном с галькой.

Cargadores[107] суетились возле лодок с древесным углем, таская грубые мешки.

— Уголь не нужен, нинья? — кричал чумазый cargador со станции, который таскал на спине сундуки приезжих.

— Почем?

— Двадцать пять реалов за два мешка.

— Плачу двадцать.

— Идет, двадцать реалов, сеньорита. Накинете еще два реала мне за доставку?

— За доставку платит хозяин, — говорила Кэт. — Но я приплачу двадцать сентаво.

И человек шел, быстро перебирая босыми ногами по каменистой земле, с двумя мешками угля на плечах. Мужчины взваливали на себя огромный груз, будто не замечая тяжести. Они, можно сказать, любили почувствовать сокрушительное давление груза на свой железный позвоночник и что они способны выдержать его.

Корзины весенней гуайявы, корзины сладких лимонов, называющихся limas[108], корзины крохотных, величиной с грецкий орех, зеленых и желтых лимонов; оранжево-красных и зеленоватых манго, апельсинов, моркови, плодов кактуса в огромных количествах, небольшое количество шишковатого картофеля, плоского, жемчужно-белого лука, маленьких calabazitas[109] и зеленых крапчатых calabazitas, похожих на лягушек, camotes, печеный и сырой, — ей нравилось смотреть, как корзины рысцой несут вверх на берег мимо церкви.

Потом, как правило, довольно поздно, появлялись большие красные горшки, пузатые красные ollas для воды, глиняные горшочки и кувшины с рисунком, процарапанным по кремовой и черной глазури, блюда, большие и плоские, для приготовления тортилий — множество всяческой глиняной посуды.

На западном берегу люди взбегали наверх, водрузив на головы по дюжине громадных шляп, — словно движущиеся пагоды. Другие тащили искусно плетеные кожаные huaraches и грубые веревочные сандалии. Третьи — кипы темных серапе с кричащим розоватым рисунком, водрузив их на плечи.

Захватывающая картина. Но в то же время было во всем этом что-то тягостное, почти гнетущее. Все эти люди спешили на рынок, как на битву. Они шли не на радостный праздник торговли, но на суровую борьбу с теми, кому нужен был их товар. В воздухе всегда ощущалась странная, мрачная озлобленность.

К тому времени, как колокола на церкви били закат, торговля уже начиналась. На тротуарах вокруг plaza сидели на корточках индейцы со своими поделками, грудами зеленых арбузов, строем грубой глиняной посуды, пирамидами шляп, рядком расставленными сандалиями, фруктами, россыпью запонок и прочих безделушек, называвшихся novedades, небольшими подносами со сластями. И все время прибывали люди из глухих деревень, ведя за собой нагруженных ослов.

Но никогда никакого гама, криков, лишь изредка громкий голос. Ничего похожего на бурлящий, живой, оглушительный средиземноморский рынок. Но вечно упорная, размалывающая воля; вечно наждачное давление на душу как бы серо-черного базальтового жернова.

С наступлением темноты торговцы зажигали жестяные «молнии», и язычки огня колыхались и развевались, когда темнолицые люди в белых рубахах и штанах и в огромных шляпах опускались на корточки возле своего товара в ожидании покупателей. Они никогда не уговаривали тебя купить что-нибудь. Никогда не расхваливали свой товар. Они даже не смотрели на тебя. Было такое впечатление, что они вообще торговали, пересиливая свои неизменные злость и равнодушие.

Иногда Кэт было на рынке весело и легко. Но чаще она чувствовала неизъяснимую тяжесть, медленно, невидимо обволакивающую душу. Ей становилось не по себе, хотелось бежать. Больше всего ей хотелось утешения, которое давали дон Рамон и гимны Кецалькоатля. Они казались ей единственным спасением в этом ужасном мире.

Опять ходили разговоры о революции, так что рынок был беспокоен и молол черную тревогу, сея черную пыль на душу. Кругом были непривычного вида солдаты в шляпах с загнутыми вверх полями, с ножами и пистолетами, с варварскими лицами северян, высокие, поджарые. Они расхаживали парами, переговариваясь на непонятном северном наречии, и казались Кэт более чужаками здесь, чем она сама.

Обжорные ряды были ярко освещены. Мужчины сидели за дощатыми столами и ели руками, а суп хлебали прямо из чашек. Подъезжал молочник верхом на лошади, впереди перед ним висели два больших бидона. Он медленно пробирался сквозь толпу к длинному столу и, сидя неподвижно в седле, разливал молоко из бидона по чашкам, потом, все так же сидя, как монумент, принимал свой ужин: чашку супа и тарелку тамаля или рубленого, жгучего мяса на тортилье. Вокруг медленно прохаживались пеоны. Звучали гитары, тихо, словно украдкой. Сквозь толпу ползла машина из города, полная народу: девушек, юношей, папаш и детей.

Сама жизнь во всей своей полноте, освещаемая стоящими на земле керосиновыми лампами. Толпа мужчин в белых рубахах и штанах и в огромных сомбреро, неспешно шествующих вокруг рыночной площади, молчаливо проскальзывающие женщины в темных платках. Над головой черные кроны деревьев. Вход в отель сверкает электричеством. Девушки из города в платьях из органди, белых, вишнево-красных, голубых. Группки певцов, поющих, повернувшись друг к другу. Никакого гвалта, все звуки приглушены, сдавлены.

Непонятное тяжелое, гнетущее ощущение мертвой черной враждебности, которой полна душа пеонов, распространяется вокруг. Почти жалко было смотреть на хорошеньких, стройных девушек из Гвадалахары, прогуливающихся по площади, взявшись за руки, таких легких в своих тонких алых, белых, голубых, оранжевых платьицах с короткими рукавами, которым хотелось, чтобы на них оглядывались, обращали внимание. А от пеонов исходила лишь черная враждебность, если не ненависть. Казалось, они обладают способностью отравлять воздух своей черной, каменной враждебностью.

Кэт готова была посочувствовать этим тоненьким, ищущим девушкам, хорошеньким, как бумажные цветы, жаждущим внимания, но отвергаемым, страдающим.

Внезапно прогремел выстрел. Мгновенно вся рыночная площадь оказалась на ногах, люди бросились в разные стороны, рассеялись по боковым улочкам, попрятались в лавках. Новый выстрел! С того места, где она стояла, Кэт увидела на другом конце быстро пустевшей площади человека, который, развалясь, сидел на одной из скамей и палил в воздух из пистолета. Это был какой-то полупьяный обормот из города. Люди поняли это. Тем не менее, он в любой момент мог направить пистолет ниже и начать стрелять куда попало. Поэтому все молча торопились убраться подальше, раствориться в темноте.

Еще два выстрела, по-прежнему в воздух. И в тот же миг из темной боковой улочки, где располагался армейский пост и где сейчас на земле высились груды шляп с огромными полями, выскочила маленькая фигурка офицера в форме; он молнией ринулся прямо к пьянице, который размахивал пистолетом, и, не успел никто и глазом моргнуть, бац! бац! — ударил его по лицу. Сначала по одной щеке, потом по другой, и звук пощечин прозвучал над площадью почти как выстрел. Мгновенно он вцепился в руку с пистолетом и выхватил его.

Тут же подскочили двое из тех странных солдат и схватили человека за руки. Офицер бросил им короткое приказание, они козырнули и увели арестованного.

Народ как ни в чем не бывало снова заполнил площадь. Кэт с бьющимся сердцем опустилась на скамью. Она увидела арестованного, которого провели под фонарем, — на щеке кровавая полоса. И Хуану, которая было убежала, но теперь вернулась и, взяв Кэт за руку, сказала:

— Глянь, нинья! Это генерал!

Она вскочила на ноги. Офицер приветствовал ее.

— Дон Сиприано! — воскликнула она.

— Он самый, — ответил тот. — Напугал вас этот пьяница?

— Не слишком! Только встревожил. Я не чувствовала, что это грозит какой-то опасностью.

— Да, это всего лишь пьяница.

— Но все равно сейчас я иду домой.

— Проводить вас?

— А вы хотели бы?

Они пошли рядом и у церкви повернули к озеру. Над горой висела луна, с запада дул свежий, не слишком сильный ветер. От Тихого океана. Вдоль берега тускло рдели огоньки лодочников, одни близко, на песке, другие на самих лодках, под навесами. Это женщины готовили скромную пищу.

— Прекрасная ночь, — сказала Кэт, дыша полной грудью.

— Луна лишь чуть-чуть на ущербе, — откликнулся он.

Хуане пришлось следовать позади, за нею шли двое солдат.

— Это вас сопровождают солдаты?

— Полагаю, — ответил он.

— Все же луна здесь, — сказала она, — не такая красивая и спокойная, как в Англии или Италии.

— Это одна и та же планета, — возразил он.

— Но светит она здесь, в Америке, не так. Она не возбуждает такого восторженного чувства, как в Европе. Напротив, ощущение такое, будто ей приятно причинять тебе страдание.

Несколько секунд он молчал. Потом сказал:

— Может быть, это то, что есть в вас от Европы, причиняет страдание нашей мексиканской луне.

— Но я приехала сюда с открытой душой.

— Европейской душой. А она, наверное, не то, что мексиканская душа.

Кэт молчала, почти ошеломленная.

— Воображаю, как ваша мексиканская луна не любит меня! — с иронией рассмеялась она.

— Воображаю, как вы не любите нашу мексиканскую луну! — сказал он.

Они дошли до поворота к дому Кэт. Тут росла группа деревьев и под деревьями, за живой изгородью, стояло несколько хижин, крытых тростником. Кэт часто смеялась над ослом, который высовывал любопытную голову из-за низкой каменной стены, и над круторогим бараном, привязанным к дереву с измочаленной внизу корой, над мальчишкой, голым, не считая рубашонки, который улепетывал от него под защиту колючей изгороди.

Кэт и Сиприано расположились на веранде Дома Подсчетов. Она предложила ему вермут, но он отказался.

Было тихо. Только от маленькой электроподстанции дальше по дороге, где дежурил Хесус, доносилось слабое жужжание. Потом за банановыми пальмами хрипло проорал петух.

— Какая нелепость! — сказала Кэт. — В такой час петухи не кричат.

— Только не в Мексике, — засмеялся Сиприано.

— Да! Только здесь!

— Он принял вашу луну за солнце, да? — сказал он, поддразнивая ее.

Петух продолжал надрываться.

— У вас тут очень симпатично, и дом, и патио, — сказал Сиприано.

Но Кэт никак не отреагировала.

— Или вам тут не нравится? — спросил он.

— Понимаете, — ответила она, — прислуга не позволяет мне ничего делать! Если я начинаю подметать свою комнату, они смотрят на меня и говорят: «Qué Niña! Что за нинья!» Словно я стала на голову, чтобы их позабавить. Я шью, хотя шитьем не увлекаюсь. Что это за жизнь?

— Но вы еще читаете! — сказал он, взглянув на журналы и книги.

— Ах, в книгах и газетах все такая ерунда, далекая от жизни, — сказала она.

Они помолчали, потом он спросил:

— Но чем вы хотели бы заняться? Как вы сказали, шитье вам неинтересно. Знаете, женщины племени навахо, когда шьют одеяло, заканчивая узор, оставляют маленькое свободное местечко, выход для своей души: чтобы она не осталась в одеяле. Думаю, душа Англии остается в ее изделиях, во всем, что она произвела. Англия никогда не оставляла душе возможности уйти. Так что вся ее душа — в ее изделиях, и нигде больше.

— Но у Мексики лет души, — сказала Кэт. — Она проглотила камень отчаяния, как говорится в гимне.

— Вы так считаете? Я с вами не согласен. Душа — это то, что вы создаете, как узор на одеяле. Очень красиво, когда ткач, создавая узор, использует нити из разной шерсти, разного цвета. Но как только он заканчивает вещь, она его больше не интересует. Мексика еще не начинала создавать узор своей души. Или только начала — с помощью Рамона. Разве вы не верите в Рамона?

Кэт помолчала, прежде чем ответить.

— В Рамона верю! Верю! Но есть ли какой-то смысл осуществлять то, что он пытается осуществить, здесь, в Мексике… — медленно проговорила она.

— Он живет в Мексике. И действует здесь. Почему бы и вам не попробовать тоже?

— Мне?

— Вам! Вам! Рамон говорит, что не верит в одиноких богов, не сопровождаемых женщиной. Почему бы вам не стать женщиной в пантеоне Кецалькоатля? Вы бы стали богиней!

— Мне, богиней в мексиканском пантеоне? — со смехом воскликнула изумленная Кэт.

— А что? — спросил он.

— Но я же не мексиканка, — ответила она.

— Вы легко можете стать богиней, — сказал он, — заняв место в одном пантеоне с доном Рамоном и мной.

Лицо Сиприано озарилось странным, таинственным огнем, глаза сверкали. Кэт не могла избавиться от ощущения, что его пожирает своего рода безумное, слепое честолюбие, которое отчасти распространяется и на нее, и к тому же она предмет его страсти, испепеляющей у индейца.

— Но я не хочу быть богиней в мексиканском пантеоне, — сказала она. — Мексика ужасает меня. Дон Рамон замечательный человек, но я так боюсь, что они уничтожат его.

— Так помогите это предотвратить.

— Какие образом?

— Выходите за меня. Вы жалуетесь, что вам нечем заняться. Так выходите замуж за меня. Выходите за меня и помогите Рамону и мне. Как говорит Рамон, нужно, чтобы среди нас была женщина. А вы настоящая женщина. Предстоит многое сделать.

— Разве не могу я помочь, не выходя ни за кого замуж? — спросила она.

— Но как? — сказал он просто.

И она поняла, что он прав.

— Но вы же видите, — сказала она, — у меня нет желания выходить за вас, так как же я смогу это сделать.

— Почему?

— Видите ли, Мексика в самом деле ужасает меня. Черные глаза мексиканцев заставляют мое сердце сжиматься, а тело съеживаться. От ужаса. А я не хочу, чтобы в моей душе жил ужас.

Он молчал, лицо его было непроницаемо. Было совершенно не понять, что он думает; словно черное облако заволокло его.

— Почему нет? — сказал наконец он. — Ужас — реальная вещь. Разве всех остальных ничего не ужасает, как вы говорите?

Он смотрел на нее серьезным, тяжелым взглядом, глаза его блестели.

— Но… — пробормотала она в изумлении.

— Я вас тоже ужасаю. Что с того? Может, вы меня тоже ужасаете, ваши светлые глаза и сильные белые руки. Это и хорошо.

Кэт с удивлением смотрела на него. И единственное, чего ей хотелось, это бежать, оказаться как можно дальше от этого чудовищного континента.

— Привыкнете, — сказал он. — Привыкнете к тому, что в вашей жизни будет немного страха, немного ужаса. Выходите за меня и обнаружите много чего не ужасного. Чуточка ужаса, как щепотка кунжута в нуге, придает легкий будоражащий, первозданный привкус. Убивает приторность.

Он сидел, глядя на нее черными, блестящими глазами, и говорил со странной, жуткой убедительностью. Казалось, его желание удивительным образом направлено на нее, плотское и вместе с тем безличное. Как если бы ее звали иначе и она была иной породы. Как если бы ее звали, например, Ицпапалотль и она родилась в неведомом месте и была неведома самой себе.

Но конечно, конечно же, он лишь хотел подчинить ее волю своей?

У нее дыхание перехватило от изумления, потому что он заставил ее увидеть физическую возможность выйти за него замуж: что и на миг не приходило ей в голову. Но конечно, конечно же, это была бы не она, та, которая могла бы выйти за него. Это была бы какая-то иная, непонятная женщина внутри нее, которой она не знала и над которой была не властна.

От него веяло темной, торжествующей страстью.

— Не могу представить, — сказала она, — что способна согласиться.

— Соглашайтесь, — проговорил он. — И тогда узнаете.

Она слегка поежилась и зашла внутрь, что-нибудь накинуть на плечи. Вскоре она появилась в шелковой испанской шали, коричневой, но богато украшенной серебристой шелковой вышивкой. Она нервно перебирала пальцами длинную коричневую бахрому.

По правде говоря, он был неприятен ей, вызывал чуть ли не отвращение. Тем не менее, не хотелось и думать, что она просто боится его, что ей отказывает мужество. Она сидела с опущенной головой, свет падал на ее мягкие волосы и на густое, серебристого цвета шитье шали, в которую она запахнулась плотно, как индеанки в свои rebozos. Его черные глаза, необычно блестя, смотрели на нее и на богато расшитую шаль. Шаль тоже восхищала его.

— Ну-так! — неожиданно сказал он. — Когда?

— О чем вы? — спросила она, глянув в его черные глаза с неподдельным страхом.

— Когда мы поженимся?

Она смотрела на него, потрясенная тем, как далеко он зашел. И даже теперь у нее не было сил заставить его отступить.

— Не знаю, — ответила она.

— Скажем, в августе? Первого августа?

— Никаких сроков, — сказала она.

Он внезапно сделался по-индейски мрачен и гневен. Потом вновь принял непроницаемый вид.

— Не желаете поехать завтра в Хамильтепек повидать Рамона? — спросил он. — Рамон хочет поговорить с вами.

Кэт тоже хотелось повидать Рамона: ей постоянно этого хотелось.

— Поехать?

— Да! Поедемте со мной утром в автомобиле. Да?

— С удовольствием бы снова повидала дона Рамона, — сказала она.

— Его, значит, не боитесь? Никакого ужаса, а?

— Нет. Но дон Рамон не настоящий мексиканец, — ответила она.

— Не настоящий мексиканец?

— Нет! Он европеец.

— Вы так думаете! По мне, так он — мексиканец.

Она помолчала, чтобы взять себя в руки.

— Я отправлюсь в Хамильтепек завтра на лодке или возьму катер Алонсо. Буду там к десяти часам.

— Очень хорошо! — сказал Сиприано, вставая, чтобы распрощаться. Когда он ушел, она услышала звук барабана, донесшийся с plaza. Это было новое собрание людей Кецалькоатля. Но у нее не было желания опять выходить из дому, да и страшновато было.

Вместо этого она легла в постель и лежала, дыша темнотой. Сквозь щели в ставнях виднелась лунная белизна, за стенами едва слышно пульсировал барабан. Все это действовало угнетающе, внушало страх. Она лежала, строя планы бегства. Надо бежать отсюда. Быстро собраться и исчезнуть: может быть, добраться поездом до Мансанильо на побережье, а оттуда пароходом в Калифорнию, в Лос-Анджелес или Сан-Франциско. Бежать неожиданно, найти спасение в стране белого человека, где она снова сможет свободно дышать.

Была уже поздняя ночь; барабан стих, она услышала, как вернулся домой Эсекьель и улегся на матрац у ее двери. В тиши лунной ночи хрипло перекликались петухи. В комнате, словно кто чиркал спичкой, периодически вспыхивал зеленоватым светом светляк, то там, то тут.

Измученная тревогой и страхом, вскоре она крепко уснула.

Удивительно, но утром она проснулась с новым ощущением силы. Было шесть, солнце желтым карандашом обозначило щели в ставнях. Она распахнула окно, обращенное в проулок, и посмотрела сквозь железную решетку на густую тень под садовой стеной, на просвечивающую зелень банановой листвы над нею, на космы пальм, тянущихся к белой двойной колокольне церкви, увенчанной греческим равноконечным крестом.

Проулок уже ожил: в синеватой тени медленно шагали к озеру крупные коровы, маленький теленок, большеглазый и бойкий, семенивший сбоку, остановился у ее калитки, засмотревшись на политые траву и цветы. Молчаливый пеон, шедший позади, беззвучно взмахнул руками, и теленок помчался вперед. Слышался только легкий топоток его копыт.

Потом появились двое мальчишек, тщетно старавшихся заставить молодого бычка идти к озеру. Бычок брыкался, вскидывая острый крестец, а мальчишки уворачивались от копыт. Они тыкали его в плечо, а бычок норовил поддеть их на несуществующие рога. Они были в состоянии злой растерянности, в которое впадают индейцы, когда встречают отпор или терпят поражение. И нашли обычный выход из положения: отбежали недалеко, набрали тяжелых камней и начали злобно швырять в бычка.

— Нет! — крикнула Кэт из окна. — Не швыряйтесь камнями. Дайте ему спокойно идти самому!

Мальчишки испуганно замерли, словно небо разверзлось над ними, выронили камни и понуро поплелись за то и дело останавливавшимся бычком.

Под окном появилась древняя старуха с тарелкой нарезанных молодых кактусовых ростков, прося за них три сентаво. Кэт не любила кактусовую зелень, но она купила ее. Старик совал ей сквозь решетку окна молодого петушка.

— Идите в патио, — сказала ему Кэт.

И она захлопнула ставни, потому что началась настоящая осада.

Но она переместилась к двери.

— Нинья! Нинья! — раздался голос Хуаны. — Ты говорила старику, что покупаешь цыпленка?

— Сколько он просит? — крикнула в ответ Кэт, набрасывая на себя халат.

— Десять реалов.

— О, нет! — сказала Кэт, распахивая двери в патио и появляясь в своем новом бледно-розовом халате, расшитом крупными белыми цветами. — Не больше одного песо!

— Один песо и десять сентаво! — канючил старик, удерживая в руках косящего глазом петушка. — Добрый петух, жирный, сеньорита. Смотри!

И он стал совать петушка в руки Кэт, чтобы она сама почувствовала, какой тот тяжелый. Она жестом показала, чтобы он передал его Хуане. Красный петушок затрепыхался и неожиданно закукарекал, когда переходил из рук в руки. Хуана подержала его на весу и скривилась.

— Нет, только песо! — сказала Кэт.

Старик неожиданно махнул рукой, соглашаясь, получил песо и исчез, как тень. Конча качнулась к матери, взяла петушка и тут же насмешливо завопила:

— Está muy flaco![110]

— Посади его в курятник, — сказала Кэт. — Пусть подрастет.

Патио заливали солнце и тень. Эсекьель скатал свой матрац и ушел. Огромные розовые цветы гибискуса свисали с кончиков ветвей, в воздухе стоял тонкий аромат полудиких кремовых роз. Громадные, походившие на крутые утесы, манговые деревья были особенно великолепны по утрам; их твердые зеленые плоды падали на землю, пробивая свежую бронзовую листву, сияющую от переизбытка жизненных сил.

— Está muy flaco! — продолжала насмешливо кричать юная Конча, неся петушка в курятник под банановой пальмой. — Перья да кости.

Все с интересом смотрели, как она выпускает красного петушка в загон, где бродили несколько таких же тощих кур. Старый серый петух забился в дальний угол и грозно смотрел на новичка. Красный петушок, muy flaco, сжавшись, стоял в солнечном сухом углу. Потом вдруг распрямился и пронзительно загорланил, задиристо топорща красную бородку. И серый петух засуетился, готовясь к громогласному возмездию.

Кэт засмеялась и в яркой новизне утра пошла к себе, одеваться. За окном спокойно шагали женщины с красными кувшинами для воды на плече, направляясь к озеру. Они всегда перекидывали руку через голову, поддерживая кувшин на другом плече.

Нелепое зрелище, не то что горделиво шествующие с кувшинами женщины на Сицилии.

— Нинья! Нинья! — закричала Хуана под окном.

— Подожди минутку, — сказала Кэт.

Хуана принесла новую листовку с гимном Кецалькоатля.

— Смотри, нинья, новый гимн со вчерашнего вечера.

Кэт взяла у нее листовку и, присев на кровать, начала читать.

Кецалькоатль смотрит с неба на Мексику

Иисус высоко поднялся по темному склону и оглянулся назад.

Кецалькоатль, брат мой! — сказал он. — Пошли мне

                      изображения мои

И моей матери, и моих святых.

Пусть они быстро достигнут меня, вспышке искры подобно,

Чтобы мог я их в памяти сохранить перед тем, как уснуть.


И откликнулся Кецалькоатль: Я исполню просьбу твою.


После, видя, что солнце яростно ринулось на него,

                      рассмеялся.

Поднял руку и накрыл его своей тенью.

И прошел мимо желтого, вырывавшегося, как дракон, тщетно.

И, пройдя мимо желтого, он увидел землю внизу.

И увидел Мексику, лежащую, словно темная женщина

                  с белыми сосцами грудей.


Дивясь, он шагнул ближе и взглянул на нее,

На ее поезда, и стальные пути, и автомобили,

На ее каменные города и лачуги, соломой крытые,

И сказал он: Да, это выглядит очень странно!


Он сел в углубление облака и смотрел на людей, что работали

      в поле под командой надсмотрщиков-иностранцев.

Он смотрел на мужчин, которые были пьяны и шатались

                      от aguardiente[111].

Он смотрел на женщин, которые были нечисты.

Он смотрел на сердца всех их, черные и тяжкие от камня

                   злобы, лежащего на дне.


Да, — сказал он, каких странных людей я увидел!


И он наклонился вперед на своем облаке и сказал в себе:

                          Окликну их.

Holá! Holá![112] Мексиканцы! Посмотрите сюда, на меня!

Просто поднимите глаза, мексиканцы!


Они не подняли глаз, ни один не взглянул на него.


— Holalá! Мексиканцы! Holalá!


— Они совершенно глухие! — сказал он.


Тогда он дунул на них, дунул в лицо им.

Но в своем помрачении никто ничего не почувствовал.


Holalá! Ну и народ!

У всех помрачение разума!


По небу неслась падающая звезда, как белая собака по полю.

Он свистнул ей громко, дважды, и она упала ему на ладонь.

Полежала в его ладони и погасла.

Это был Камень Перемен.


Камень Перемен! — сказал он.


И стал подбрасывать его на ладони, играть им.

Потом вдруг заметил древнее озеро и швырнул камень

                          в него.

Камень упал в воду.

И два человека подняли головы.


Holalá! — сказал он. — Мексиканцы!

Вас двое, которые очнулись?

Он рассмеялся, и один из них услышал его смех.


Почему ты смеешься? — спросил первый человек

                    Кецалькоатля.

Я слышу голос моего Первого Человека,

            который спрашивает, почему я смеюсь?

Holalá, мексиканцы! Это забавно!

Видеть их, таких унылых и таких тупых!


Эй! Первый Человек имени моего! Внемли!

Вот мое повеление.

Подготовь место для меня.


Отошли Иисусу обратно изображения его и Марии,

                    и святых, и всех прочих.

Омой и умасти свое тело.

На седьмой день пусть каждый мужчина омоет и умастит себя;

                    то же и каждая женщина.

Да не позволит он никакому животному переходить ни его

      тело, ни тень волос его. Скажи то же самое женщинам.

Скажи им, что они все глупцы, что я смеюсь над ними.

Первое, что я сделал, увидав их, я засмеялся, видя таких

                            глупцов.

Таких тупиц, этих лягушек с камнем в животе.

Скажи им, они как лягушки с камнем в животе, не могущие

                            скакать!

Скажи, чтобы они избавились от этих камней,

Освободились от тяжести,

От своей тупости,

Или я истреблю их.


Сотрясу землю и поглощу их вместе с их городами.

Нашлю огонь на них и пепел и всех истреблю.

Нашлю гром, и их кровь загниет, как скисает молоко,

Будут истекать они кровью, гнилой, чумной.

Даже кости их распадутся.


Скажи это им, Первый Человек имени моего.


Ибо солнце и луна — живые и внимательно смотрят

                        ясными очами.

И земля — жива и готова стряхнуть с себя своих блох.

И звезды готовы швырнуть камни в лица людей.

И ветер, что вдувает в лице людей и животных дыхание

                            жизни,

Готов вдунуть дыхание смерти, чтобы уничтожить всех.


Звезды и земля, солнце и луна и ветры

Готовы начать танец войны вокруг вас, люди!

Они ждут только слова моего.

Ибо солнце, и звезды, и земля, и даже дожди устали

Пищу жизни давать вам.

Они говорят меж собой: «Покончим наконец

С этими зловонными племенами людей, этими лягушками,

                    не способными скакать,

Этими петухами, не способными кричать,

Этими свиньями, не способными хрюкать,

С этой плотью смердящей,

С пустыми словами,

С этими охочими до денег паразитами.

С белыми, краснокожими, желтыми, коричневыми

                      и черными людьми,

Которые ни белы, ни красны, ни желты, ни коричневы,

                           ни черны,

Но все — грязны.

Омоем же водами мир.

Ибо люди на теле земли как вши,

Которые едят поедом землю».

Так звезды, и солнце, и земля, и луна, и ветры с дождями

Говорят меж собой и готовятся выполнить сказанное.

И еще скажи людям, я тоже иду,

Пусть очистятся внутри и снаружи.

Освободят от могильного камня души свои и пещеру чрева,

Приготовятся стать людьми.


А иначе пусть готовятся к худшему.

Кэт снова и снова перечитывала длинную листовку, и словно стремительная тьма заволакивала утро, как близящийся смерч. Она выпила кофе у себя на веранде; на высоких папайях, казалось, висят огромные капли невидимо низвергающегося фонтана нечеловеческой жизни. Она будто видела мощные струи и готовность космоса исполнить угрозу. А люди — всего лишь как тля, облепившая нежные кончики веток, аномалия. Столь чудовищно затухание и извержение космической жизни, что даже железо, кажется, может расти в глубинах земли, как лишайник, и прекратить рост, и приготовиться к гибели. Железо и камень умирают, когда приходит час. А люди, покуда живут бизнесом и хлебом единым, — ничтожней тли, сосущей сок из веток куста. Паразиты на лице земли.

Она побрела к озеру. В утреннем свете вода в озере была голубой, горы на противоположном берегу — бледные, высохшие, с торчащими ребрами, как горы в пустыне. Только у их подножия, близ озера, тянулась темная полоска деревьев и белели крапинки деревенских домиков.

Неподалеку, против солнца, пять коров пили, погрузив носы в воду. На камнях стояли на коленях женщины, наполняя водой красные кувшины. Дальше, в мелкой воде, торчали раздвоенные палки, на которых сушились старые рыбацкие сети, на них — повернувшись к солнцу, маленькая птичка, красная, как капля свежей крови из артерии воздуха.

Из крытой соломой хижины под деревьями выбежал вчерашний мальчуган и помчался к ней, сжимая что-то в кулачке. Подбежав, он раскрыл ладонь, на ней лежали три крохотных горшочка, три ollitas, которые индейцы в древние времена бросали в воду, как приношение богам.

— Muy chiquitas[113]! — быстро сказал маленький воинственный торговец, — купишь?

— У меня нет с собой денег. Завтра! — ответила Кэт.

— Завтра! — повторил он, словно из пистолета выстрелил.

— Завтра.

Он простил ее, но она его не простила.

В свежем воздухе воскресного утра раздавалось пение, красивый голос звучал свободно, так сказать, сам по себе.

Мальчишка с рогаткой подкрадывался к маленьким птичкам. Одна из них, красная, как капля свежей крови, которая щебетала, сидя на почти невидимой рыбацкой сети, вспорхнула и улетела. Мальчишка продолжал красться под нежной зеленью ив, перешагивая через огромные корни, торчавшие из песка.

Вдоль края воды, рваным строем, пролетели четыре темные птицы, вытянув шеи и едва не касаясь поверхности озера.

Кэт были знакомы подобные утра на озере. Они гипнотизировали ее, почти как смерть. На ивах — алые птички, как капли крови. Aquador[114], рысцой направляющийся к ее дому с коромыслом на плечах, на котором висят две плоские канистры из-под бензина, наполненные горячей водой, которую он ежедневно приносит ей. Босый, с одной штаниной, закатанной выше другой, юноша мягко бежит со своим грузом, красивое лицо скрыто огромными полями сомбреро, бежит в безмолвии, безмыслии, подобным безмолвию и безмыслию смерти.

На воде группками качаются черноволосые головы, словно черные птицы. Птицы? Головы? Люди это или что-то промежуточное, чьи оранжевые мокрые, поблескивающие плечи показываются над водой, под черными головами?

Она так хорошо знала, каким будет наступающий день. Солнце над головой медленно темнеет и раскаляется. После полудня электричество незримо сгущается в воздухе. Замусоренный берег слепнет от жары, пахнет гниющими отбросами и мочой людей и животных.

В слепящем свете все приобретает смутные очертания, воздух незримо сгущается, и Кэт чувствует, как электричество горячим железом давит на затылок. Оно одурманивает, как морфий. День лежит в обмороке, а между тем над горами вырастают облака, как белые деревья, быстро появляются и простираются в небе черные ветви, с которых слетают, разя, птицы молний.

И в разгар оцепенения сиесты внезапные раскаты грома и шумный, прохладный ливень.

Время пятичасового чая и приближение вечера. Последние лодки готовятся отплыть и ждут попутного ветра.

Ветер западный; лодки, держащие путь на восток и на юг, уплыли, их паруса исчезают вдали. Но лодки, которым нужно на запад, все ждут, ждут, и волны бьют в их черные плоские днища.

Большая лодка из Тлапальтепека, привезшая много людей с запада, остается на ночь. Она стоит на якоре в нескольких ярдах от берега, и поздним вечером ее пассажиры, уставшие за день, собираются на берегу. Они стоят у края плещущей воды.

Большое, широкое, плоскодонное каноэ с деревянным навесом и прямой мачтой покачивается в нескольких ярдах от берега в ночной темноте. Под деревянной крышей горит фонарь; один человек смотрит с берега, есть ли кто-нибудь под навесом. Для пассажиров это дом на время поездки.

Появляется низенький мужчина в закатанных штанах, чтобы переправить их на лодку. Мужчины становятся спиной к нему, расставив ноги. Он внезапно ныряет вниз, просовывает голову им между ног и выпрямляется, держа мужчину на плечах. Потом идет вброд к черной лодке и оставляет там свой живой груз.

Женщин он переправляет иначе: приседает перед каждой, и она садится ему на плечо. Правой рукой он обхватывает ее ноги, а она держится за его черноволосую голову. Так он переносит ее на лодку, как вещь.

Скоро все люди оказываются в лодке. Они усаживаются на дне, постелив циновки, прислонясь спиной к бортам посудины; их корзины, свешивающиеся с односкатной крыши навеса, раскачиваются вместе с лодкой. Мужчины кутаются в серапе и готовятся ко сну. Свет фонаря падает на них, сидящих, лежащих, спящих или приглушенно разговаривающих.

Из темноты выскакивает маленькая женщина; потом неожиданно бросается назад, на берег. Что-то забыла на песке. Но лодка не отплывет без нее — ветер еще не переменился.

Высокая мачта теряется в темноте; огромный парус лежит вдоль крыши навеса, наготове. Под крышей раскачивается фонарь; люди спят, растянувшись на дне. Может быть, они не отплывут до полуночи. А потом обратно в Тлапальтепек с его зарослями тростника в конце озера, с его мертвой, мертвой plaza, с его мертвыми сухими домами из черного саманного кирпича, с его разоренными улочками и странной, могильной тишиной, как в Помпее.

Все это было знакомо Кэт. Столь чуждое и напоминающее смерть, оно пугало и озадачивало ее.

Но сегодня! Сегодня она не будет все утро бродить по берегу. Надо отправляться на катере в Хамильтепек, повидаться с Рамоном. Поговорить о многом, даже о предложении, которое ей сделал Сиприано.

Ах, как она может выйти за него и отдать свое тело этой смерти? Принять на свою грудь тяжесть этой тьмы, выдержать гнет этого странного мрака? Умереть прежде смерти, превратиться в живого мертвеца?

Ну уж нет! Лучше бежать в земли белых людей.

Но вместо этого она отправилась договариваться с Алонсо о катере.

Загрузка...