Во времена Порфирио Диаса берега озера становились мексиканской Ривьерой, а Орилья должна была превратиться в подобие Ниццы или по крайней мере Ментоны. Но пошли революции, и в 1911 году дон Порфирио бежал в Париж — по слухам, прихватив с собой тридцать миллионов песо золотом: песо был равен половине доллара, почти половине кроны. Но не стоит верить всему, что говорили, особенно его враги.
В следующую революцию Орилья, которая уже было начала становиться раем на зимние месяцы для американцев, вновь вернулась к прежним варварству и разрушенным кирпичным стенам. И в 1921 году потихоньку начала восстанавливаться.
Гостиница принадлежала немецко-мексиканской семье, владевшей также и соседней гасиендой. Они приобрели ее у американской гостиничной компании, которая пыталась обустроить озеро, но обанкротилась во время разных революций.
Немецко-мексиканские хозяева не были популярны у индейцев. В те годы даже ангел небесный потерял бы популярность, стань известно, что он владеет собственностью. Тем не менее, в 1921 году гостиница вновь открылась без особой шумихи, и управляющим в ней был американец.
Ближе к концу года приехал сын немецко-мексиканского владельца, Хосе, с женой и детьми и поселился в новом крыле. Хосе был малость придурковат, как все мексиканские иностранцы во втором поколении. Задумав расширить бизнес, он отправился в банк в Гвадалахаре и вернулся с тысячей золотых песо в мешочке, уверенный, что никто не пронюхает об этом.
Это случилось лунной зимней ночью, когда все только улеглись спать: во дворе появились двое и стали звать Хосе, мол, им надо поговорить с ним. Хосе, ничего не подозревая, оставил жену и двоих детей и спустился во двор. Минуту спустя он позвал американца управляющего. Управляющий, думая, что те двое пришли по делу, спустился тоже. Едва он появился в дверях, незнакомцы схватили его и приказали не поднимать шума.
— Что вам нужно? — сказал Белл, который прожил на озере двадцать лет и построил Орилью.
Тут он заметил, что двое других держат Хосе.
— Идем! — сказали эти люди.
На двоих пленников было пятеро мексиканцев — индейцев и метисов. Пленников, как были в шлепанцах и рубашках, отвели в маленький офис в дальнем конце другой части гостиницы, в старом фермерском доме.
— Что вы хотите? — спросил Белл.
— Отдай нам деньги, — сказали бандиты.
— Ах, деньги! Берите, — сказал американец. В сейфе было лишь несколько песо. Он открыл его, показал им, и они забрали деньги.
— А теперь давай остальное, — сказали они.
— Больше ничего нет, — совершенно искренне ответил управляющий, потому что Хосе не рассказал ему о той тысяче.
Пеоны стали обыскивать жалкую комнатушку. Нашли стопку красных одеял — которые они забрали, и несколько бутылок красного вина — которое они выпили.
— А теперь, — сказали они, — давай деньги.
— Я не могу дать то, чего у меня нет, — ответил управляющий.
— Ах, так! — сказали они и вытащили жуткие мачете, тяжелые мексиканские ножи.
Испуганный Хосе извлек чемодан с тысячей песо. Деньги были прикрыты углом одеяла.
— Идем с нами, — сказали бандиты.
— Куда? — спросил управляющий, в свою очередь испугавшись.
— Только до холма, чтобы ты не смог позвонить в Иштлауакан и у нас было бы время убраться отсюда, там мы тебя отпустим, — сказали индейцы.
На воздухе, под яркой луной, было прохладно. Американец дрожал в одной рубашке и брюках и шлепанцах на босу ногу.
— Дайте набросить пиджак, — попросил он.
— Возьми одеяло, — сказал высокий индеец.
Он взял одеяло и с двумя индейцами, которые держали его руки, последовал за Хосе, которого вели впереди, в узкую калитку, через пыльную дорогу и вверх по крутому склону небольшого округлого холма, где в лунном свете темнели зловещие пятерни кактусов. Холм был каменистый и крутой, шли медленно. Хосе, пухлый молодой человек двадцати восьми лет, как всякий состоятельный мексиканец, вяло протестовал.
Наконец поднялись на вершину. Трое отвели Хосе в сторону, оставив Белла у кактуса. В прекрасном мексиканском небе сияла луна. Внизу слабо поблескивало озеро, тянущееся на запад. Воздух был так чист, что отчетливо были видны недвижные горы в той стороне, за тридцать миль отсюда. И ни единого звука, ни единого движения! У подножия холма лежала гасиенда, где в своих хижинах спали пеоны. Но что толку?
Хосе и трое бандитов зашли за кактус, который тянул вертикально вверх свои огромные, как жерди, отростки и отбрасывал острую, железную тень. Американец слышал негромкие быстрые голоса, но слов разобрать не мог. Двое, что охраняли его, отошли на несколько шагов, интересуясь тем, что происходит за кактусом.
И американец, знавший эту землю у него под ногами, и это небо у него над головой, вновь ощутил близкий трепет смерти, ее возбужденную дрожь. Он отчетливо чувствовал се взволнованное дыхание, как это чувствует всякий в Мексике. И неестественную кровожадность предков индейцев, проснувшуюся сейчас в пятерых бандитах и заставившую его похолодеть.
Отвернув одеяло, он напряженно вслушивался в лунную тишину. И услышал глухие удары мачете, жадно впивающихся в человеческую плоть, затем не свой голос Хосе:
— Perdóneme! — Простите меня! — кричал убитый, падая.
Американец не стал ждать дальше. Сбросив одеяло, прыгнул в тень кактуса и, пригнувшись, помчался вниз, как заяц. Позади загремели пистолетные выстрелы, но мексиканцы, как правило, негодные стрелки. Шлепанцы где-то слетели, и он босиком, худой и легкий, несся по камням и кактусам к гостинице.
Там все уже были на ногах, вопили в страхе.
— Они убили Хосе! — крикнул он и бросился к телефону, ожидая, что в любой момент могут появиться бандиты.
Телефон находился в старой части гостиницы, в столовой. Но трубка молчала — молчала — молчала. В своей крохотной спальне над кухней визжала кухарка, предательница. Недалеко, в новом крыле, голосила жена Хосе, мексиканка. Появился один из слуг.
— Попытайся добраться до полиции в Иштлауакане, — приказал американец, и слуга помчался в новое крыло, схватил ружье и забаррикадировал двери. Его дочь, девочка, росшая без матери, плакала с женой Хосе.
Телефон не отвечал. На рассвете повар, уговоривший бандитов не трогать кухарку, сходил в гасиенду позвать пеонов. А с восходом солнца послали человека за полицией.
Полицейские нашли Хосе, на теле которого было четырнадцать ран. Американца отвезли в Иштлауакан, в больницу, где две индеанки извлекли из его ступней кактусовые шипы.
Бандиты скрылись, уйдя по болотам. Несколько месяцев спустя их опознали по украденным одеялам в Мичоакане; и один из них, будучи пойман, выдал остальных.
После случившегося гостиница была вновь закрыта и открылась только за три месяца до приезда Кэт.
Но Виллиерс рассказал другую версию событий. Якобы в прошлом году пеоны убили управляющего одним из имений на противоположной стороне озера. Его раздели догола, отрезали гениталии и засунули ему в рот, а нос разрезали вдоль и половинки пришпилили в щекам длинными кактусовыми колючками.
— Слушать тебя не желаю! — возмутилась Кэт.
Она чувствовала — здесь смертью пропитаны самые небеса, смертью и ужасом.
Она написала дону Рамону в Сайюлу, что хочет вернуться в Европу. Правда, сама она ужасов не видела, если не считать боя быков. Зато пережила несколько исключительных моментов, вроде путешествия на лодке до гостиницы. На ее взгляд, в индейцах были несомненные тайна и красота. Но постоянная тренога была невыносима, как и испытанное сейчас чувство ужаса.
Конечно, пеоны были бедны. Они привыкли получать за работу сумму, равную двадцати американских центам; сейчас средняя плата была пятьдесят центов, или один песо. Но прежде им платили круглый год. Теперь же только во время жатвы или сева. Нет работы, нет и денег. А в долгий сезон засухи работы чаще всего не было.
— И все же, — сказал немец управляющий, который управлял еще каучуковой плантацией в Табаско, сахарной — в штате Веракрус, а в Халиско — гасиендой, где выращивались пшеница, маис, апельсины, — и все же дело не в заработке пеонов. Не с них, не с пеонов, началось. А с оппозиционеров в Мехико, которые хотели вставить палки в колеса правительству и провозглашали лицемерные лозунги, чтобы привлечь бедноту на свою сторону. Так оно было. А потом агитаторы стали шнырять по стране и заражать пеонов. Это как заразная болезнь и ничего больше, как сифилис, эти революция и социализм.
— Но почему никто не сопротивлялся? — спросила Кэт. — Почему hasiendados[52] не сражались, а смирились с судьбой и бежали?
— Мексиканский hasiendado! — немецкие глаза управляющего вспыхнули. — Мексиканский господин столь храбр, что пока солдат насилует его жену, он прячется под кроватью и боится дышать, чтобы его не обнаружили. Такой он храбрый.
Кэт смущенно отвела глаза.
— Они все хотят, чтобы Соединенные Штаты ввели войска. Они ненавидят американцев, но хотят, чтобы Соединенные Штаты вмешались, только бы спасти свои деньги и собственность. Вот насколько они храбры! Они ненавидят американцев лично, но готовы полюбить, потому что они могут защитить их деньги и собственность. Потому они горят желанием, чтобы Штаты аннексировали Мексику, их любимую patria[53], оставив им дивный зелено-бело-красный флаг с орлом, держащим в когтях змею, ради видимости и чести! Как же, честь для них превыше всего; такого сорта честь.
Вечно это чувство неизбывной горечи, подумала Кэт про себя. Она так устала от него. Как она устала, устала от политики, от самих слов «лейбористы» и «социализм» и прочих в том же роде! Просто задыхается.
— Слышали вы о людях Кецалькоатля? — спросила Кэт.
— Кецалькоатль! — воскликнул управляющий, произнеся конечное «ль» с тем же особым прищелкиванием, что и индейцы. — Это еще один блеф большевиков. Они решили, что социализму нужен бог, и собираются выловить его из озера. Он пригодится им для очередного ханжеского лозунга при очередной революции.
Он ушел, пора было возвращаться к делам.
Но ей хотелось побольше услышать о Кецалькоатле.
— Вы знали, — спросила она, когда увидела его позже, показывая маленький горшочек, — что в озере находят такие вещицы?
— Ничего интересного! — ответил он. — Их обычно бросали в озеро, приходя поклониться божеству. Кажется, занимаются этим до сих пор, насколько я знаю. Потом достают, чтобы продавать туристам.
— Они называют их горшочками Кецалькоатля.
— Недавнее изобретение.
— Вы так считаете?
— Они пытаются начать все заново, только и всего. Образовали на озере это общество, «Люди Кецалькоатля», и крутятся тут, мутят народ. Очередная приманка для национал-социалистов, не более.
— Чем они занимаются, эти «Люди Кецалькоатля»?
— Не вижу, чтобы они вообще чем-то занимались, только болтают да корчат из себя важных особ.
— Но какие у них планы?
— Не могу сказать. Не думаю, что у них вообще есть какие-то планы. Но если даже и есть, вам они их не раскроют. Вы гринго — или грингесса, в лучшем случае. А это для чистокровных мексиканцев. Для сеньоров, то есть рабочих, и кабальеро, то есть пеонов. Теперь каждый пеон кабальеро, а рабочий — сеньор. Думаю, они хотят обзавестись собственным богом и тогда окончательно возгордятся.
— Откуда это пошло, эта идея с Кецалькоатлем?
— Из Сайюлы. Говорят, за этим стоит дон Рамон Карраско. Может быть, хочет стать следующим президентом — а может, метит выше и задумал стать первым мексиканским фараоном.
Ах, как Кэт устала от всего этого: безысходности, мерзости, цинизма, пустоты. Она чувствовала, что готова закричать, умоляя неведомых богов вернуть в ее жизнь магию, спасти от гнилого бесплодия мира.
Она вновь подумала о возвращении в Европу. Но какой в этом прок? Она знает ее! Все та же политика, или фанфаронство, или раздутый мистицизм, или ходульный спиритизм. А магия исчезла. Молодое поколение, такое умное и интересное, но никакой тайны, никакой основы. Чем моложе поколение, тем оно мельче, тем больше в нем фанфаронства и меньше чуда.
Нет, не могла она возвращаться в Европу.
И она отказывалась соглашаться с мнением управляющего гостиницей о Кецалькоатле! Как мог судить какой-то управляющий? — даже если в его ведении, по сути, были не только гостиница, а все ранчо. Она видела Рамона Карраско — и Сиприано. Вот настоящие люди. Они не ограничивались сиюминутными интересами. Она верила им. Что угодно, что угодно, только не это бесплодие пустоты, чем был мир и куда влекла ее жизнь.
Она отослала Виллиерса. Он был мил, она любила его. Но он тоже тянул вспять, возвращал к ощущению распада и антижизни. Нет, она должна отослать его. Она должна, должна освободиться от этих механических связей.
Все они, как Виллиерс, были подобны шестерням, входя в соприкосновение с которыми, начинаешь двигаться назад. Все, что он говорил, что делал, сообщало ее жизни обратный ход, заставляло двигаться против часовой стрелки, против солнца.
А она не хотела двигаться против солнца. В конце концов, несмотря на все кошмары, скрытно присутствующие в Мексике, эти смуглолицые люди, когда их ограждают от агитаторов и от социализма, дают тебе ощутить величие, если не ужас, жизни и непостижимость смерти.
В них может прорываться что-то страшное. Но так и должно быть, по временам, если они люди, не машины.
«Нет! нет! нет! нет! нет! — закричала она своей душе. — Не дай потерять веру в человеческие отношения. Не дай остаться в полном одиночестве!»
Но она решила остаться одна, освободиться от контакта со всеми шестернями, разворачивавшими ее вспять.
Виллиерс должен возвратиться в Соединенные Штаты. Лучше быть одной, уйти в себя. Чтобы тебя никто не трогал, никто из людей-шестерен. Чтобы тебя оставили в покое, не трогали. Отгородиться, исчезнуть, чтобы никого не слышать.
И в то же время позволить себе, чья кровь тихо текла не вспять, а с солнцем, открыться навстречу солнечной благосклонности к ней незнакомых людей. Захлопнуть железные двери перед механическим миром. Но позволить солнечному миру незаметно овладеть ею и вовлечь в свою орбиту, орбиту яркой жизни, где солнце огромно, а звездное небо как дерево, протягивающее свою листву.
Ей хотелось поселиться в старом испанском доме с патио и водой. Обращенном внутрь себя, к цветам в тени вдоль стен. Чтобы отгородиться от мира шестерен. Не видеть больше эту ужасную машину мира. Смотреть на свой тихий маленький фонтан и свои маленькие апельсинные деревья и чтобы только небо над головой.
И, утишив сердце, она снова написала дону Рамону, что едет в Сайюлу, приискать дом. Она проводила Виллиерса. И на другой день отправилась с одним из слуг в Сайюлу на моторной лодке гостиницы.
Предстояло проплыть тридцать пять миль по длинному озеру. Но стоило лодке отойти от берега, как она успокоилась. Высокий смуглолицый парень сидел на корме у мотора. Она — на мягкой скамье посередине. А молодой слуга пристроился на носу лодки.
Они тронулись в путь до рассвета, когда озеро купалось в недвижном свете. По тихой цвета спермы воде плыли кустики водяной лилии, подняв зеленый лист, как маленький парус, и качая нежным лиловато-голубым цветком.
Верни мне мир, полный тайны и жизни! — воскликнула душа Кэт. — И избавь от людей автоматов.
Взошло солнце, и свет заиграл белизной на вершинах гор. Лодка пошла вдоль северного берега, огибая мыс, где двадцать лет назад стали бойко появляться деревни, но на которые теперь вновь наступала дикая природа. Все было тихо и неподвижно в утреннем свете. От времени до времени высоко на сухих склонах холмов мелькали белые точки; птицы? Нет, люди, пеоны в белых рубахах и штанах, мотыжащие землю. Крохотные и отчетливые вдалеке, они походили на птиц, севших на поля.
За излукой открылись горячие ключи, церквушка, затерянная деревня чистокровных индейцев, не говоривших по-испански. Под крутым обрывом горы зеленело несколько деревьев.
И так все дальше и дальше, безостановочно стучит мотор, человек на носу свернулся, как змея, смотрит вперед; вода цвета молоки блестит, отражая яркий свет, так что горы впереди сливаются. И Кэт, под навесом, в полудреме.
Проплыли остров с развалинами крепости и тюрьмы. Сплошь камень и сушь, огромные стены и остов церкви среди груд кирпича и сухой травы, ранящих взор. Долгое время индейцы защищались на этом острове от наступавших испанцев. Потом испанцы, построив крепость, использовали его против индейцев. Еще позже — как место заключения. А теперь это место — царство запустения, отвратительное, полное скорпионов, безжизненное. Лишь один или два рыбака обитают в бухточке, обращенной к материку, да виднеется несколько коз, карабкающихся среди камней. И еще невезучий парень, посланный сюда правительством вести метеорологические наблюдения.
Нет, высаживаться здесь Кэт не хотела. Место выглядело таким мрачным. Она достала корзинку с едой, перекусила и задремала.
В этой стране она чувствовала страх. Он сидел не столько в ее теле, сколько в душе. Она впервые осознала, окончательно и фатально, свое заблуждение. Она думала, что каждый человек, его личность, душа, его «я» — это нечто цельное, завершенное. Теперь же поняла, с такой ясностью, будто переродилась, что это не так. Личность мужчин и женщин не есть нечто установившееся, завершенное, но сотворена из частиц разрозненных и случайных. Человек не был создан сразу и окончательно. Нынешние мужчины не завершили свой путь развития, и женщины не завершили. Это создания, которые вполне нормально существуют и функционируют, но стремятся к безнадежному хаосу.
Не завершили, как насекомые, которые могут быстро бегать и суетиться, и вдруг у них появляются крылья, но они лишь крылатые личинки, в конце концов. Мир полон незавершенных двуногих существ, жующих и убивающих единственное оставшееся им таинство, секс. Прядя паутину слов, они прячутся в коконе слов и идей и внутри этого кокона обыкновенно погибают, истощившись.
Недоразвившиеся существа, не вполне надежные и не вполне ответственные, они действуют жуткими стаями, как саранча.
Ужасная мысль! И действия их направляет коллективная воля насекомых — избежать необходимости любого дальнейшего совершенствования собственной сущности или индивидуальности. Странная, бешеная ярость существа, понуждаемого к совершенству. Патологический фанатизм существа отъединенного.
В неистовстве света над озером с грозными синими горами Мексики за ним казалось, что ее проглотил какой-то жуткий скелет, что она внутри клетки ребер. Человек, свернувшийся на носу, гладкокожий, гибкий, как змея, и его внимательные черные глаза внушали ей мистический страх. Получеловек, в ком сильна воля к инакости и смерти. А тот высокий, позади нее, у руля, у него странные дымчато-серые фосфоресцирующие глаза под чертями ресницами, что иногда встречается у индейцев. Красивый, спокойный и, видимо, замкнутый. Но прячет эту особую дьявольскую улыбку, полунасмешливый взгляд недосущества, сознающего, что оно способно уничтожить высшее существо.
И все же, подумалось Кэт, оба они настоящие мужчины. Они не набросятся на нее, если только она сама не наведет их на эту мысль своим поведением, не подтолкнет к этому своей трусостью. В них только-только вдохнули душу, зло в них еще не укоренилось, они могут склониться в любую сторону.
И в душе она крикнула в полный голос, обращаясь к великой тайне, высшей силе, парящей в прорывах горячего воздуха, бесконечной и могущественной. Словно можно было воздеть руки и коснуться безмолвной, безмятежной мощи, летающей везде, ждущей. «Яви себя!» — крикнула она, медленно вздохнув полной грудью, обращаясь к беззвучному духу, незримо присутствующему в атмосфере, ждущему.
И вновь — лодка бежала вперед, журчала у ее опущенных пальцев теплая вода озера — на нее сошло ощущение полноты жизни, и покоя, и силы. Душа ее насытилась, как насыщает спелый виноград. И она подумала: «Ах, как я была не права, что немедленно не обратилась к иной силе, немедленно не впитала жизнетворного духа! Как была не права, боясь этих людей».
Она сделала то, что побаивалась сделать раньше: предложила им апельсины и сэндвичи, остававшиеся в корзинке. Дымчато-серые глаза и черные посмотрели в упор. И тот, у кого глаза были дымчато-серы, который был лукавей, но также и горделивей, сказал ей взглядом: Мы — живые люди! Ты женщина, я мужчина. Тайна пола разделяет нас, и мы рады этому. Ты не унижаешь мою мужскую честь, и я благодарен тебе за это.
В его взгляде, таком быстром и гордом, и в его спокойном «Muchos gracias!»[54] она уловила одобрение мужчины, который рад, не роняя своего достоинства, испытывать сближающее чувство благодарности. Возможно, все дело было в испанском слове «Gracias!». Но в глубине души она говорила себе о сближающем чувстве благодарности.
С черноглазым было то же самое. Он был подобострастней. Но когда чистил свой апельсин, бросая полоски желтой шкурки в воду, в нем читалась тихая, застенчивая и искренняя благодарность; нечто очень красивое и истинно мужское, что редко встречается у цивилизованного белого человека. Идущее не от рассудка. Но от темной, мощной, непокоренной крови, из души цветущей.
И она подумала про себя: «В конце концов, хорошо, что я здесь. Очень хорошо, что я сейчас в этой лодке на этом озере с этими двумя молчаливыми полуварварами. Они могут познать чувство благодарности, которое станет для нас, для них и для меня, путем к сближению. Прекрасно, что я оказалась здесь. Это куда лучше любви: любви, которую я испытывала к Джоакиму. Насыщает, как виноград».
— Сайюла! — сказал индеец на носу лодки, указывая вперед.
Она увидела показавшиеся вдалеке зеленые деревья, плоский берег и довольно большое строение.
— Что это за дом?
— Железнодорожная станция.
Она была приятно удивлена, поскольку здание выглядело новым и внушительным.
У деревянной пристани дымил трубой одинокий маленький пароходик, отплывали и причаливали к берегу нагруженные доверху лодки. Пароходик дал гудок и медленно, но деловито побежал по водной глади, забирая в сторону, к высоким двойным белым колокольням Тулиапана на другом берегу, едва видневшимся вдалеке.
Они миновали пристань и, когда огибали отмель, поросшую ивами, перед нею открылась Сайюла; белые с каннелюрами двойные колокольни церкви, обелиск, торчащий над верхушками перечных деревьев; одинокий округлый холм с точками сухих кустов, отчетливый и напоминающий японские виды; еще дальше — волнистые, с голубыми прожилками горы Мексики.
Мирный, изящный пейзаж, похожий на японский. Когда они подошли ближе, она увидела отлогий берег, где на песке было расстелено постиранное белье; пышную зелень ив и перечных деревьев, и виллы, утопающие в листве и цветах, пурпурные завесы бугенвиллий и алые крапины гибискуса, розовые россыпи цветов на рослых олеандрах; пальмы тут и там, возвышающиеся над этим цветочным изобилием.
Лодка огибала каменный мол, по стене которого, черными буквами, тянулась реклама автомобильных шин. Виднелись несколько скамей, густо-зеленые деревья, растущие из песка, киоск с прохладительными напитками, небольшой променад и белые лодки на песчаном берегу. Несколько женщин, сидящих под зонтиками, редкие купальщики в воде и деревья перед виллами, выглядывающими из густой зелени или алого сияния цветов.
«Очень неплохое место, — подумала Кэт. — Не слишком дикое и не слишком цивилизованное. До разрухи не дошло, но ремонт очень не помешал бы. Не оторванное от внешнего мира и в то же время не придушенное им».
Она направилась в отель, который посоветовал ей дон Рамон.
— Вы прибыли из Орильи? Миссис Лесли? Дон Рамон Карраско написал нам о вас.
Дом уже ждал ее. Кэт расплатилась со своими лодочниками и пожала на прощание руку каждому. Ей было жаль расставаться с ними. Они ушли тоже с явным сожалением. Она сказала себе:
«Эти люди даровиты и восприимчивы. Они жаждут восприять Вышнее Дыхание. Они, как дети, беспомощны. И еще они как демоны. Но втайне, верю, они больше всего на свете жаждут дыхания жизни и общности с храбрецами».
Она удивилась тому, что вдруг заговорила подобным языком. Но она настолько устала и была опустошена, что Иное Дыхание от неба и голубовато-темное — от земли, почти неожиданно, стало для нее реальней так называемой реальности. Конкретная, дисгармоничная, раздражающая действительность растворилась, и ее место заняли мягкий мир силы, бархатный темный ток от земли, нежное, но высшее дыхание жизни. Из-за яростного солнца смотрели темные очи иного, более дальнего, солнца, а меж голубоватых ребер гор тайно билось могучее сердце, сердце земли.
Дом был такой, как ей хотелось: низкий, Г-образной формы, под черепичной крышей, с грубыми красными полами и широкой верандой, боковые стены патио уходили к густому, темному манговому леску за низкой оградой. Квадрат патио между домом и манговыми деревцами пестрел олеандрами и гибискусами, был там и бассейн посреди газона. Вдоль веранды стояли цветочные горшки с геранями и другими, не местными цветами. В дальнем конце патио под молчаливой неподвижностью лохматой листвы банановой пальмы копошились в земле куры.
Дом, наконец-то: ее каменный, прохладный, темный дом, комнаты выходят на веранду, ее широкую, тенистую веранду, или на piazza, или в коридор, смотрящий на сверкающее солнце, яркие цветы и газон, на неподвижную воду и желтые банановые пальмы, на темное великолепие густых манговых деревьев.
Вместе с домом она получила мексиканку Хуану с двумя густоволосыми дочками и сыном. Семья ютилась в тесной постройке за домом, позади столовой. Снаружи виднелись колодец, кухонька, в домике же семья спала на циновках, брошенных на пол. Там барахтались куры в луже и, когда поднимался ветер, лопотали банановые пальмы.
В распоряжении Кэт было четыре спальни. Она выбрала ту, где низкое, забранное решеткой окно выходило на улочку с заросшей травой булыжной мостовой, заперла двери, закрыла окна и улеглась спать, сказав себе: «Наконец я одна. Теперь нужно позаботиться лишь о том, чтобы больше не позволять шестерням окружающего мира зацепить себя, и не утратить того главного, что мне открылось».
Она испытывала странную усталость, ощущение, что не может пошевелить ни ногой, ни рукой. Она проснулась к пятичасовому чаепитию, но в доме не было чая. Хуана помчалась в отель, чтобы там раздобыть щепотку.
Хуана была женщиной лет сорока, низкого роста, с круглым смуглым лицом, раскосыми черными глазами, всклокоченными волосами и утиной походкой. По-испански она тараторила так, что не уследишь, к тому же словно каша во рту и постоянно добавляла «n». И вид неряшливый, и речь такая же.
— No, nina, no hay masn, — говорила она. «Masn» вместо «mas». И по старому мексиканскому обычаю звала Кэт Nina, нинья, то есть «детка» по-испански. Это было признаком особого расположения к госпоже.
Хуане предстояло небольшое разбирательство в суде. Она была вдовой с сомнительным прошлым, натурой страстной, но не очень умеющей сдерживать себя, беспечной распустехой. Хозяин отеля уверил Кэт, что на честность Хуаны можно положиться, но если Кэт пожелает найти другую criada[55], никто не станет возражать.
Женщины не сразу поладили. Хуана была упрямой и нетерпимой; мир обошелся с ней не слишком ласково. И иногда у нее прорывались нотки злости женщины, чья жизнь не задалась.
Но иногда неожиданно прорывалось и другое: необычная теплота и своеобразное бескорыстное благородство, присущие коренным мексиканцам. Она была честной, поскольку ни во что вас не ставила и вы были ей безразличны — пока не становились ее врагом.
И однако, она предусмотрительно не давала воли злости и подозрительности, прячущимся в ее черных глазах, как можно было ожидать. Кэт чувствовала в ее голосе, когда Хуана обращалась к ней: «Нинья — детка!», злую издевку.
Но ничего не оставалось, как продолжать и дальше полагаться на смуглолицую раскосую мексиканку.
На второй день Кэт собралась с силами, чтобы вынести из «салона», как тут называли гостиную, набор плетеной мебели, убрать картины и низенькие цветочные подставки.
Если есть самый ужасный из всех существующих в мире обычаев обставлять жилище, то это обычай мексиканский. В середине «салона» с красным кафельным полом стояли друг против друга: черный диван с гнутой спинкой и плетеным сиденьем и двумя парами таких же кресел по бокам и коричневый диван с плетеным сиденьем и двумя парами таких же кресел по бокам. Казалось, что стоящие полукругом диваны и восемь кресел заняты призраками всех когда-либо слышанных мексиканских банальностей, сидящими, обратив лица и колени друг к другу и опираясь ногами на кошмарный ковер, зеленый с красными розами, в бесконечно тоскливом центре «салона». Самый этот вид приводил в ужас.
Кэт разбила эту зеркальную симметрию. С помощью двух девушек, Марии и Кончи, при участии ироничной Хуаны, перенесла кресла и бамбуковые подставки в одну из пустовавших спален. Хуана скептически наблюдала за ее суетой. Но когда Кэт раскрыла свой сундук и выудила оттуда пару тонких ковриков, пару изящных шалей и несколько мелких вещиц, чтобы придать комнате человеческий вид, criada принялась восклицать: «Que bonita! Que bonita, Nina! Mire que bonita!»[56]