Кэт была рада возвратиться в свой старый дом и к относительному одиночеству. Она чувствовала, что в ней происходит огромная перемена и если эта перемена будет происходить слишком резко, она умрет. Что-то кончилось и что-то началось, глубоко, глубоко внутри нее: в душе и самом нутре. Причиной этой перемены были мужчины — Рамон с Сиприано — и Мексика. Потому что время пришло. Тем не менее, если бы то, что в ней происходило, совершалось слишком быстро или резко, она бы умерла, она чувствовала это. Поэтому ей время от времени нужно было оставаться одной, никого не видеть.
Она часами сидела на берегу под зеленой ивой, свешивавшей до песка свой лиственный полог. Озеро было полноводней после дождей, тише, таинственней. В воздухе стоял запах гниющих водяных лилий, выброшенных водой на берег. Даль казалась прозрачней. Ближние конусообразные холмы были усеяны точками зеленых кустов, как на японской гравюре. К городку тянулись повозки на сплошных колесах, высоко груженные сахарным тростником, каждую волокли восемь волов, опустив массивные головы и медленно покачивая рогами, впереди шагал пеон, направляя их. Таких медлительных, таких мощных, но таких послушных!
Здесь, в Мексике, у нее было странное чувство принадлежности к древнему, доисторическому человечеству, черноглазому человечеству, может быта, доледниковой эпохи. Когда мир был холодней, а моря мельче и само строение земли было другим. Когда земные воды еще громоздились колоссальными ледниками на горах и на полюсах. Когда необозримые равнины простирались до океанов, как Атлантида, и до исчезнувших континентов Полинезии, так что моря были лишь громадными озерами и слабые темноглазые люди того мира могли пешком обходить земной шар. Затем появилось таинственное, пылкое, утонченное человечество, создавшее собственную необычную цивилизацию.
Затем ледники растаяли и вынудили народы переселиться на более высокие места, подобные горному плато Мексики, разделив их на изолированные нации.
Иногда, в Америке, призрак того до-Потопного мира проступал настолько явственно, что человечество нынешнего исторического времени исчезало из сознания Кэт и ей становился близок древний образ сознания, древняя, темная воля, равнодушие к смерти, тонкое, темное сознание, не головное, но спинного мозга. Когда душа и сила человека располагались в крови его и в спинном мозге и существовала странная, темная внутренняя связь между человеком и человеком, между человеком и зверем, ощущавшаяся спинным хребтом.
Мексиканцы по-прежнему были такими. Исконная Америка по-прежнему принадлежала миру, существовавшему до Потопа, до возникновения мира разума и духа. По этой причине в Америке интеллектуально-духовная жизнь белого человека неожиданно расцветает пышным цветом, как мощный сорняк, попавший на девственную почву. Возможно, так же быстро она и зачахнет. Произойдет грандиозная смерть. И затем, живым следствием, появится новый росток, новое понятие о человеческой жизни, которое вырастет из слияния древнего сознания крови и позвоночника и привнесенного белым человеком современного сознания разума и духа. Древнее бытие исчезнет в новом бытии.
Более, чем кем-то еще, Кэт была ирландкой, и на дне ее души лежал почти смертельный мистицизм исконных кельтов и иберийцев. Это был отзвук памяти, что-то уцелевшее от до-Потопного мира, что невозможно убить. Что-то более древнее и более живучее в веках, чем наш претендующий-на-честность-и-справедливость мир.
Она более или менее понимала, чего хочет осуществить Рамон: это слияние! Она понимала, отчего Сиприано стал более важным для нее, чем все ее прошлое, ее мужья и дети. Оттого, что зазвучали в унисон его мужская древняя, доисторическая кровь и ее, женская, столь же древняя, доисторическая. И этого отклика, хотя она сама того не сознавала, ждал все время потаенный голос ее крови.
Ирландия не забыла и не могла забыть той иной древней, темной, великолепной жизни. Туата де Данаан могут быть и на дне западного моря. Но они также и в крови живущих, и их невозможно заставить замолчать. Теперь им нужно опять явиться для нового союза. И ученой, честной-и-справедливой Европе снова нужно сочетаться браком с гигантами древности.
Но перемена, которую Кэт ощущала в себе, не должна была произойти слишком скоро и слишком внезапно, или она не выдержит и умрет. Древняя жизнь была по-своему ужасна. Бескрылый, à terre[144] дух исконной Мексики мог наводить на нее просто-таки смертельный ужас. Видя тягучее существование исконных индейцев, их дикое упорство, отсутствие в них надежды на лучшее или стремления к нему, она порой чувствовала, что сходит с ума. Мрачная воля, довлеющая над тягучими, темными столетиями, для которой жизнь отдельного человека ничто! Живучесть демонов, совершенно невообразимая. И внезапная свирепость, внезапная жажда смерти, непредсказуемая и страшная.
Люди, которые никогда по-настоящему не менялись. Мужчины, которые никогда не верили в жизнь, в реальность. Но верили в некую темную насущность прошлого. Настоящее неожиданно обрушивается в душах мужчин и женщин, и сквозь него прорывается черная вулканическая лава прошлого, а потом застывает базальтом равнодушия.
Надежда! Надежда! Возможно ли возродить надежду в этих черных душах и прийти к союзу, который есть единственный путь к новому миру человека?
А между тем странное, почти до тошноты, отвращение захлестывало Кэт, и она чувствовала, что должна уехать, чтобы спастись. Непонятная, рептильная настойчивая уверенность ее собственной прислуги. Кровь одинакова. Мы одной крови. Что-то исконное и племенное и почти худшее, чем «Смерть белому человеку!». В темных глазах и мощных позвоночниках этих людей постоянная непонятная уверенность: Кровь одинакова. Странная, властная настойчивость, утверждение единства крови.
Кэт происходила из гордого старинного рода. Она воспитывалась на англо-германской идее врожденного превосходства наследственной аристократии. В ее жилах текла иная кровь, нежели у обыкновенных людей, более чистая.
Но в Мексике ничего подобного не было. Во взгляде ее прислуги Хуаны и водоноса, приносившего ей горячую воду, и лодочника, возившего ее по озеру, — читалось одно: Кровь одинакова. По крови ты и я неотличимы. Она видела это в их глазах, слышала в их словах, угадывала за их почтительностью и насмешливостью. И порой она чувствовала физическую тошноту — от этой властной фамильярности крови.
И порой, когда она пыталась защититься, откреститься гордым, вековым: Моя кровь — это моя кровь. Noli me tangere[145], — она замечала жуткую, архаическую ненависть в их глазах, ненависть, которая заставляет их совершать зверства и страшно увечить людей.
Они считались с ее духом, познаниями, умом. Тут они признавали ее отличие и проявляли своего рода почтение. Она принадлежала к господствующим расам, умным к тому же. Но взамен требовали принятия той первобытной истины, что: Кровь одинакова. Мы одной крови. Эта истина отметала всяческое понятие самобытной личности и погружала, топила ее в бескрайнем море живой крови, устанавливала непосредственную связь со всеми этими мужчинами и женщинами.
Она должна была покориться. Иначе было не миновать тихой неявной мести.
Но она не могла покориться, вот так сразу. Это должно было произойти медленно, естественно. Всякая резкость или насилие убили бы ее.
Теперь она поняла смысл слов Рамона о том, что мужчина — это столб крови, женщина — долина крови. Это означало первородную общность человечества, противоположную общности духовной.
Но Кэт всегда смотрела на кровь, текущую в ее жилах, как на исключительно собственную, принадлежащую лично ей. Ее дух был от общего духа, в нем она общалась. Но кровь была только ее, она определяла ее личность.
Теперь она столкнулась с другой основополагающей истиной: кровь одинакова. Это означало непредставимую, без оговорок, смерть ее собственного «я».
Теперь она поняла, почему Рамон и Сиприано носили белую одежду и сандалии, ходили нагие или полунагие, как живые боги. Это было молчаливое приятие примитивной истины. Возрождение древнего, ужасного ига кровного человеческого единства, которое превращало жертвенное пролитие крови в столь действенный фактор жизни. Кровь отдельного человека возвращается ее бытию, богу, народу, племени.
Теперь она поняла странное, всегда ощущавшееся ею единство Рамона со своими людьми и Сиприано со своими. Это была еле уловимая, вибрирующая, глубинная общность крови. Иногда это вызывало у нее тошноту. Иногда протест. Но это была сила, которой она не могла постичь.
Потому что, признавая общность крови, Рамон в то же время претендовал на верховенство, даже на божественность. Он был такой же человек, как последний из его пеонов. Но, будучи той же крови, тех же человеческих корней, что и они, живой человек, он все же был чем-то большим. Его особость и его превосходство, его божественность заключались не в крови и не в духе. Но в звезде в нем, необъяснимой звезде, поднявшейся из темного моря и сиявшей между потоком и высоким небом. Таинственной звезде, которая соединяет бескрайнюю мировую кровь с дыханием мирового духа и сияет между ними.
Не всадник на белом коне, не всадник на коне рыжем. Это больше всадников и коней — необъяснимая тайна звезд, с которых никакие всадники не прискачут и до которых никакие всадники не могут доскакать. Звезда, которая есть сокровенный ключ к человеку, к могуществу крови, с одной стороны, и могуществу духа — с другой.
Ибо это — единственное, что превыше всей силы в человеке и само в то же время — сила; недоступное познанию; необычайная звезда между небом и водами первого космоса: это — божественность человека.
И в некоторых людях нет никакой божественности. У них есть лишь способности. Они рабы или должны быть рабами.
Но во многих людях, имевших искру божественности, она уничтожена, ее загасили ветры насилия или задавили машины.
И когда кровь и дух начинают существовать в человеке раздельно, неся ему истинную смерть, большинство звезд гаснет.
Лишь человек, в ком есть великая звезда, великая божественность, может вновь соединить противоположности в новом единстве.
Таков был Рамон, и такова была его великая попытка: вновь соединить великие противоположности в новом единстве. Это и есть проявление божественной силы в человеке. По этой силе узнаешь бога в человеке. И никак иначе.
Рамон был такой же человек, как ничтожнейший из его пеонов, с сердцем, бьющимся в груди, чреслами, и языком, молчащим о их мужской тайне. Он был такой же человек, как Кэт, чей дух так же томился по ясному знанию и общности, а душа была велика своим постижением.
Но только он обладал звездной силой, чтобы свести два великих человеческих порыва в точке соединения, ибо был птицей, несомой двумя огромными крыльями силы, созданной двойственной, которая доступна человеку и в которой человек существует. Утренней Звездой между дыханием зари и глубинами мрака.
Люди пытались убить его ножами. Карлота — духовно. И те, и та по отдельности хотели его убить.
Но он оказался недосягаем. Он был живой Кецалькоатль, и крохотная искра звезды вставала в служивших ему мужчинах и женщинах.
Звезда между двух крыльев силы: в ней одной были божественность мужчины и вершина мужской сущности.
Кэт получила сообщение от Сиприано, в котором говорилось, что он приезжает и остановится на вилле Арагон. Вилла Арагон, лучший дом на озере, была окружена небольшим, но очень красивым и неизменно зеленым, благодаря постоянному поливу, садом с пальмами и густой живой оградой из кустов жасмина. Дом выглядел нелепо, больше походя на небольшой замок, однако на его глубоких просторных верандах, выходивших в живописный сад, было приятно отдыхать.
Сиприано приехал радостный, его черные глаза блестели по-мальчишески задорно. Он хотел, чтобы они с Кэт оформили брак как полагается и она поселилась бы на вилле Арагон. Она понимала, что ей необходимо скорей вернуться в Европу, в Англию и Ирландию. Необходимость была настоятельнейшая. Ощущение угрозы, которое внушала ей Мексика, и внутреннего отвращения становилось невыносимым. Она чувствовала, что не выдержит, если не уедет на какое-то время, чтобы успокоиться, прийти в себя.
Все это она и сказала Сиприано. Лицо его помрачнело.
— Для меня не имеет большого значения, поженимся мы или нет, прежде чем я уеду, — сказала она. — Но я должна уехать скоро — скоро.
— Как скоро?
— К январю.
Лицо его вновь посветлело.
— Тогда поженимся до твоего отъезда, — сказал он. — На следующей неделе.
Она дала согласие со странным безразличием, и он, вновь с мальчишеским блеском в глазах, спешно занялся необходимыми приготовлениями для гражданского бракосочетания.
Ей было все равно, оформят они брак или нет. По сути, она уже была женой Сиприано. Он прежде всего был солдат, неожиданно появлялся и так же неожиданно вновь исчезал. Она всегда большую часть времени будет одинокой.
И за одного него, просто мужчину и солдата, она могла выйти достаточно спокойно. Эта ужасная Мексика пугала ощущением обреченности.
Движение за Кецалькоатля распространилось по стране, но встречало сильное сопротивление. Архиепископ обрушился на него с нападками, Рамон, Сиприано и их приверженцы были отлучены от церкви. Была предпринята попытка покушения на Монтеса.
Последователи Кецалькоатля в столице образовали церковь Сан-Хуана Батисто, получившую название церкви Черного Спасителя, главного Дома Кецалькоатля. Архиепископ, человек нрава холерического, призвал своих ревностных сторонников устроить шествие на эту церковь Сан-Хуана, теперь называвшуюся Домом Кецалькоатля, захватить ее и возвратить католической церкви. Правительство, предвидя, что рано или поздно это грозит столкновением, арестовало архиепископа и разогнало шествие, устроив небольшое кровопролитие.
Началось нечто вроде войны. Рыцари Кортеса открыли свои знаменитые тайные запасы оружия, оказавшиеся в конце концов не слишком впечатляющими, и толпа верующих, возглавляемая фанатичным священником, ворвалась на центральную площадь. Монтес обратил против них оружие. Но все это выглядело как начало религиозной войны. На улицах появились отряды людей в бело-голубых серапе Кецалькоатля и в ало-черных серапе Уицилопочтли, маршировавших под бой тамтамов и с необычными круглыми эмблемами из перьев на древках, эмблемами Кецалькоатля, и с длинными шестами с развевающимися на конце пучками алых и черных перьев — эмблемами Уицилопочтли. В церквах священники продолжали призывать католиков к священной войне с еретиками. Другие священники, примкнувшие к сторонникам Кецалькоатля, произносили зажигательные речи перед толпами на улицах.
Страна бурлила. В Закатекасе генерал Нарсисо Бельтран выступил в защиту церкви и против Монтеса. Но Сиприано подавил его выступление с невероятной быстротой и жестокостью, сам Бельтран был захвачен и расстрелян, а его армия разбежалась.
Затем Монтес объявил о запрете в Мексике прежней церкви и провел через парламент закон, объявляющий религию Кецалькоатля национальной религией в республике. Все храмы закрыли. Всех священников принудили или присягнуть на верность республике, или покинуть страну. Армии Уицилопочтли и бело-голубые серапе Кецалькоатля появились во всех городах и деревнях республики. Рамон трудился не зная отдыха. Сиприано атаковал, когда его не ждали, и там, где его не ждали. Он сумел переломить обстановку в наиболее недовольных штатах: Веракрусе, Тамалипасе и Юкатане и возбудить там своего рода религиозный экстаз. Необычное крещение совершалось прямо в море, а на берегу выросла ало-черная башня Уицилопочтли.
Вся страна была охвачена энтузиазмом, кипела высвободившейся новой энергией. Но при этом во всем чувствовался дух насилия и дикости, налет ужаса.
Архиепископа выслали, на улицах больше было не встретить священников. В толпах виднелись только бело-голубые и цвета земли серапе Кецалькоатля да ало-черные — Уицилопочтли. Царило ощущение избавления, восторга свободы.
Вот отчего так по-мальчишески блестели глаза Сиприано, когда он приехал к Кэт. Он был охвачен доныне неведомым ликованьем. Кэт была испугана и ощущала в себе странную пустоту. Даже подозрительный, небывалый, ослепительный триумф и впечатление новизны в лице земли не могли вполне спасти ее. Она была слишком дитя старого мира Европы и не могла, не могла перемениться так быстро. Но чувствовала, что, если получится возвратиться в Ирландию и дать своей жизни и телу передышку, то найдет в себе силы приехать обратно и принять в этом участие.
Потому что не только с ее духом происходила перемена, но и с телом, и с составом самой ее крови. Она чувствовала это — ужасный процесс катаболизма и метаболизма в крови, меняющий ее как человека, превращающий в другого человека.
И если этот процесс будет происходить слишком быстро, она может умереть.
Итак, они с Сиприано сочетались браком по всем правилам, и она на месяц переехала жить к нему, на виллу Арагон. По истечении месяца ей предстояло отплыть в Ирландию, одной. Он был согласен на это.
Странно было быть его женой. Он заставил ее погрузиться в неопределенное и спокойное состояние, она словно бы ушла под поверхность жизни и, тяжело и неподвижно, лежала на ее глубине.
Странная, вялая, приятная пассивность. Впервые в жизни она окунулась в полный покой. И разговоры, мысли стали малозначащими, пустыми, малозначащими, как рябь, что морщит гладь озера, для тварей, живущих в неподвижных глубинах.
В душе она была спокойна и счастлива. Если бы только тело не страдало от невыносимой тошноты перемены. Она погрузилась в конечный покой беспредельного открытого космоса. Вселенная раскрылась перед ней, новая и огромная, и она опустилась на глубинное ложе полнейшего покоя. Она почти достигла уверенности Тересы.
Тем не менее, процесс перемены, происходящий в ее крови, был ужасен.
Сиприано был счастлив — на свой удивительный индейский манер. Глаза у него, блестящие, черные, распахнутые, были как у мальчишки, видящего открывшееся ему впервые странное, почти невероятное чудо жизни. Он не смотрел на Кэт особым взглядом, даже не обращал на нее особого внимания. Не любил говорить с ней сколь-нибудь серьезно. Когда она хотела поговорить с ним о чем-то серьезном, он бросал на нее осторожный, темный взгляд и уходил.
Он понимал такое, что она вряд ли сознавала. Прежде всего странное возбуждающее действие разговора. И избегал этого. Как ни удивительно может показаться, он открыл ей ее собственную жажду пронзительного, возбуждающего ощущения. Она поняла, как пронзительна была вся ее старая любовь с ее огнем возбуждения и судорогами пронзительного сладострастия.
Любопытно, что, отказываясь разделять их с нею, Сиприано способствовал тому, что эти огонь и пронзительность превратились для нее в нечто внешнее. Страсть ее стала менее кипучей, а потом буря и вовсе улеглась, превратившись в спокойный и мощный поток, так горячие источники изливаются беззвучно, спокойно и вместе с тем с мощью скрытой силы.
Она почти с изумлением осознала, что в ней умерла Афродита, рожденная из пены морской, — неистовая, пронзительная, экстатическая Афродита. Сиприано мгновенным темным инстинктом улавливал в ней это неистовство и тогда избегал ее. Когда в моменты близости оно возвращалось — бурное, электрическое женское исступление, знающее подобные судороги беспамятства, — он отшатывался от нее. А она когда-то называла это «удовлетворением». За то и любила Джоакима, что он мог вновь, вновь и вновь доводить ее до этого оргиастического «удовлетворения», заставлявшего ее содрогаться и кричать в голос.
Но не Сиприано. Он уходил, как только темным и мощным инстинктом чувствовал, как в ней поднимается это желание, зарождается слепящий экстаз пронзительного удовлетворения, эти судороги Пенорожденной. Она видела, что ему это омерзительно. Он просто уходил, мрачный и непроницаемый.
А она оставалась лежать, понимая никчемность этой шипящей пены, ее странную отдельность от нее. Казалось, это приходило извне, а не изнутри нее. И в первый миг разочарования, когда подобного рода «удовлетворение» отвергло ее, явилось осознание, что по-настоящему она не хочет этого, что по-настоящему оно ей отвратительно.
И он, в своем темном, жарком молчании, вернул ее в новый, нежный, мощный, жаркий поток, когда она была как фонтан, бесшумно и с настойчивой нежностью извергающийся из вулканических глубин. Затем она раскрылась ему, нежная и горячая, продолжающая извергаться с бесшумной нежной силой. И не было такой вещи, как осознанное «удовлетворение». То, что произошло, было темным и невыразимым. Таким непохожим на клювоподобную пронзительность Пенорожденной, пронзительность, что расходится сверкающими кругами фосфоресцирующего экстаза до последней дикой судороги, исторгающей непроизвольный крик, подобный смертному крику, окончательный крик любви. Это она познала, и познала до конца, с Джоакимом. Но теперь ее лишили этого. То, что она познала с Сиприано, было удивительно новым: столь глубоким, и жарким, и текучим, словно подземным. Она вынуждена была уступить. Она не могла удержать это в одной последней судороге слепящего экстаза, который был как абсолютное знание.
И, поскольку это происходило в момент соития, то же самое испытывал и он. Ей не удавалось понять его. Когда она пробовала это делать, что-то внутри нее мешало ей и приходилось оставлять попытку. Она вынуждена была примириться с этим. С тем, что он оставался таким, темным, и горячим, и сильным, и имеющим что-то еще, но что, неизвестно. Таинственным. И чужим. Таким он всегда был для нее.
Ей почти нечего было сказать ему. И не было подлинной близости. Он кутался в свое потаенное, как в плащ, и не пытался проникнуть в ее потаенное. Он был чужим для нее, она — для него. Он принял это как неизменную данность, будто иное было невозможно. Она порой чувствовала неестественность такого положения. И так жаждала подлинной близости, добивалась ее.
Теперь она поняла, что принимает его окончательно и навсегда как чужого, в таинственном притяжении которого живет. Его безличная тайна окутывала ее. Она жила в его ауре, а он, и она это знала, жил в ее ауре, и не было ни попытки выразить это словами, ни какой бы то ни было человеческой или духовной близости. Бездумное единство крови.
По этой причине, когда он куда-то уезжал, ничего особенно не менялось. С ней оставалась его аура, ее — всюду была с ним. И они обходились без переживаний.
Однажды утром ему надо было уезжать в Мехико. Заря была прекрасная, ясная. Солнце еще не поднялось над озером, но его лучи уже высветлили вершины гор за Тулиапаном, и они горели волшебно отчетливые, словно на них сфокусировался некий волшебный свет. Зеленые морщины горных склонов можно было погладить ладонью. Две белые чайки вдруг вспыхнули, попав в вышине в луч света. Но полноводное, тихое, молчащее серо-коричневое озеро еще лежало в тени.
Она подумала о море. Тихий океан был не очень далеко отсюда. Казалось, море окончательно ушло из ее сознания. Но она знала, что ей необходимо вновь ощутить его дыхание.
Сиприано шел к озеру искупаться. Она видела, как он подошел к выложенному камнем краю квадратной пристани. Сбросил с себя одеяло и стоял, темным силуэтом выделяясь на фоне бледной, еще не освещенной солнцем воды. Какой он темный! Как малаец. Любопытно, что его тело было почти таким же темно-смуглым, как лицо. И странно, архаично налитым, с крепкой грудью и крепкими, но красивыми ягодицами, как у мужских фигур на древних греческих монетах.
Он спрыгнул вниз и побрел по тусклой, тихой, призрачной воде. И в этот миг солнце выглянуло из-за края гор и залило озеро золотом. И Сиприано мгновенно вспыхнул красным огнем. Лучи не были красными, для этого солнце поднялось уже слишком высоко. И было золотым, утренним. Но, разливаясь по поверхности озера, оно настигло Сиприано, и его тело вспыхнуло, как пламя, как язык ясного алого пламени.
Сыновья Утра! Столб крови! Краснокожий Индеец! Она восхищенно смотрела на него, спокойно идущего в воде, красного и светящегося. Словно горящего огнем!
Сыновья Утра! Она в очередной раз хотела было, но снова оставила попытку понять его и стояла, просто ощущая их общность.
То же было присуще его расе. Она и раньше замечала, как индейцы светятся ровным чистым красным цветом, когда на них попадает утреннее или вечернее солнце. Стоя в воде, как языки огня. Краснокожие.
Он ускакал с одним из своих людей. И она смотрела, как он скачет по бровке дороги — темный и неподвижный на шелковистом, гнедом коне. Он любил рыжего коня. В его удивительно прямой и неподвижной фигуре, когда он скакал верхом, была древняя, мужская гордость и в то же время полупризрачность, темная невидимость индейца, слитого с конем, словно они были одного племени.
Он уехал, и какое-то время она чувствовала тоску по его незримому присутствию. Вовсе не по нему самому. Не так даже было важно видеть его, или прикасаться к нему, или говорить с ним. Хотелось лишь чувствовать его.
Но она быстро пришла в себя. Настроилась на его ауру, которая осталась с ней. Как только он уехал по-настоящему и расставание закончилось, его аура вернулась к ней.
Она погуляла по берегу за волноломом. Ей нравилось одиночество — полное одиночество, разделенное с садом, озером и утром.
«Я как Тереса», — сказала она себе.
Вдруг она увидела перед собой длинную, темную, мягкую веревку, лежащую на бледном валуне. Но в душе ее тут же шевельнулась легкая тревога. Это была змея с тусклым узором на мягкой темной спине, лежавшая на большом камне, свесив голову к земле.
Змея, видимо, тоже почувствовала ее, потому что внезапно скользнула с невероятной гибкой быстротой вниз по валуну, и Кэт увидела, как она уползает в нору под стеной волнолома.
Нора была не очень большой. И, заползая в нее, змея быстро оглянулась и выставила свою маленькую, темную, злобную заостренную головку и дрожащий темный язык. Потом она поползла дальше, медленно втягивая в нору темное длинное туловище.
Она заползла внутрь, но Кэт был виден ее свернутый кольцом хвост и лежавшую на нем плоскую головку — словно дьявол, который оперся подбородком на руки и смотрит в амбразуру. Так злобные искры глаз смотрели на нее из норы. Следили, сами оставаясь невидимыми.
И она задумалась о змее, лежавшей в своем укрытии. О всех невидимых тварях, прячущихся в земле. Она спрашивала себя, не мучается ли змея тем, что не способна подняться выше по лестнице творения: не способна бегать на четырех лапах вместо того, чтобы ползать на брюхе?
Возможно, не мучается! Возможно, ей дан свой покой. И почувствовала некую близость между ними.