Оуэн должен был возвращаться в Соединенные Штаты и спросил Кэт, не желает ли она еще пожить в Мексике.
Это поставило ее перед необходимостью принять трудное решение. Страна была не из тех, где женщина спокойно может оставаться одна. И она била крыльями, стараясь вырваться и улететь. Она чувствовала себя как птица, которую змея обвила своими кольцами. Этой змеей была Мексика.
Странное воздействие страны, лишающее сил, изнуряющее. Она слышала, как один старый американец, проживший в республике сорок лет, говорил Оуэну: «Человеку, не обладающему твердым характером, не следует и пытаться устроиться здесь. В ином случае он погибнет, морально и физически, как те сотни молодых американцев, с которыми это произошло на моих глазах».
Давить. Именно к этому все время стремилась страна, с упорством рептилии медленно стискивая ее в своих объятиях, — сломить сопротивление. Не дать душе взлететь. Отнять свободу, вольное чувство полета.
— Не существует такой вещи, как свобода, — услышала она спокойный, низкий, опасный голос дона Рамона, вновь повторивший: — Не существует такой вещи, как свобода. Величайшие освободители обычно — рабы идеи. Самые свободные люди — рабы условностей и людского мнения, а еще более рабы индустриальной машины. Не существует такой вещи, как свобода. Можно лишь сменить одно господство на другое. Все, что мы можем сделать, — это выбрать себе господина.
Свобода, и тут нет сомнений, существует — для народа.
Народ не выбирает. Его обманом заводят в новое рабство, лишь имеющее иное обличье, не более того. Он идет от плохого к худшему.
— А вы сами — разве вы не свободны? — спросила она.
— Я? — засмеялся он. — Долгое время я пытался делать вид, что свободен. Думал, что могу идти своим путем. Пока не понял, что моя свобода выбирать собственный путь — всего-навсего, как свобода собаки, трусящей по улице и все обнюхивающей, собаки, которая что-то там найдет. Что касается меня, я не свободен. Никто, по сути, не свободен. Каждый из живущих подчиняется трем вещам: страсти — сюда входит и честолюбие, или идеям, или вдохновению.
— Я всегда думала, что моего мужа вдохновляла Ирландия, — неуверенно сказала Кэт.
— А теперь?
— И теперь! Возможно, он влил свое вино в старые, прогнившие мехи, которые не удержали его. Нет! Свобода — прогнивший старый мех. Она больше не сможет удержать вино чьего-то вдохновения или страсти.
— А Мексика! — сказал он. — Мексика — это еще одна Ирландия. Ах нет, ни один человек не может быть сам себе господин. Если нужно служить, то я буду служить не идее, которая трещит и протекает, как старый мех. Я буду служить Богу; который дарует мне мое мужское существо. Для мужчины нет свободы вне Бога его мужского существа. Свободная Мексика преступна; старая, колониальная, религиозная Мексика была преступна по-другому. Когда человеку не оставляют ничего, кроме воли соглашаться — даже готовности соглашаться, — это всегда преступно. Большевизм — преступен по-своему, капитализм — по-своему, а свобода — это смена одних цепей на другие.
— Что же делать? — сказала Кэт. — Просто ничего?
Будь на то ее воля, это бы она и предпочла.
— В конце концов, — смутившись, проговорил Рамон, — человека вынуждают возвращаться далеко назад, к поискам Бога.
— Ненавижу все эти богоискательские штучки, как и религиозность, — сказала Кэт.
— Понимаю вас! — рассмеялся он. — Сам пострадал от религии, претендующей-на-истину-в-последней-инстанции.
— И не могли по-настоящему «найти Бога»! — кивнула она. — Это своего рода сентиментализм и желание уползти обратно в прежнюю, пустою раковину.
— Нет! — медленно проговорил он. — Я не смог найти Бога в старом смысле слова. Знаю, это сентиментализм, если притворяешься, что ищешь его. Но меня тошнит от человечества и человеческой воли: даже от собственной. Я понял, что моя воля, какой бы ни была разумной, — лишь очередной досаждающий москит на лице земли, когда я проявляю ее. А воля других людей даже еще хуже.
— О, разве человеческая жизнь не ужасна?! — воскликнула она. — Каждый постоянно навязывает свою волю — другим, самому себе и почти всегда уверен в своей правоте!
Лицо Рамона скривилось в гримасе отвращения.
— На мой взгляд, — сказал он, — это просто усталость от жизни! Какое-то время это может быть занятно: навязывать свою волю и противостоять воле других, пытающихся навязать вам свою. Но в какой-то момент посреди всего этого подкатывает тошнота: самое душу выворачивает. Душу выворачивает, и впереди нет ничего, кроме смерти, пока не находишь что-то другое.
Кэт молча слушала. Она знала, какой путь он прошел, но сама еще не прошла его до конца. Пока еще в ней сильно было упоение собственной волей — своей собственной волей.
— Люди так отвратительны! — воскликнула она.
— Мне собственная моя воля наконец становится еще отвратительней, — сказал он. — Моя собственная воля как таковая мне противней воли других. Я должен или отказаться от того, чтобы быть самому себе богом из машины, или умереть от отвращения — отвращения к самому себе.
— Это забавно! — воскликнула она.
— Да, довольно смешно, — сказал он язвительно.
— А потом? — вызывающе спросила она, глядя на него с откровенной неприязнью.
Он медленно поглядел на нее, и в его глазах светилась ирония.
— Потом! — повторил он. — Потом! Я спрашиваю, есть ли в мире что-то, кроме человеческой воли, человеческой страсти? Потому что идеи и идеалы есть единственно орудия человеческих воли и страсти.
— Не единственно, — сказала Кэт. — Могут быть бескорыстные идеи и идеалы.
— Думаете, могут? Если страсть не бескорыстна, то воля — отнюдь.
— Почему же не могут? — насмешливо спросила она. — Мы не можем быть бесчувственными чурбанами.
— Меня от этого тошнит — я ищу чего-то другого.
— И что же вы нашли?
— Мое собственное мужское существо!
— И что это означает? — с издевкой воскликнула она.
— Если бы заглянули в себя и обнаружили свое женское существо, тогда поняли бы меня.
— Но у меня есть свое женское существо! — вскричала она.
— И потом — когда находишь свое мужское существо, свое женское существо, — продолжал он с легкой улыбкой, — понимаешь, что оно не принадлежит тебе, как того хотелось бы. Оно не подчиняется твоей воле. Оно исходит — изнутри — от Бога. В глубине меня, в самой сердцевине, находится Бог. И Бог дает мне мое мужское существо и препоручает меня ему. Бог дает его мне — и препоручает меня ему.
Кэт больше не слушала. Переключилась на банальные вещи.
Первое, что нужно было решит немедля, это оставаться в Мексике или нет. Ее по-настоящему не заботила душа дона Рамона — как и ее собственная. Ее заботило ближайшее будущее. Стоит ли оставаться в Мексике? А Мексика — это смуглолицые люди в хлопчатой одежде, больших шляпах: крестьяне, пеоны, pelados[41], индейцы, называйте как хотите. Подлинные мексиканцы.
Все эти столичные бледнолицые мексиканцы, политики, художники, люди свободных профессий и бизнесмены, они ее не интересовали. Как и обладатели гасиенд и ранчо, господа в туго обтягивающих джинсах, изнеженно-чувственные, бессильные жертвы собственной эмоциональной распущенности. Для нее Мексика по-прежнему — это молчаливые пеоны. И она снова подумала о них, этих молчаливых, с напряженными спинами людях, тянущих своих осликов по сельским дорогам в пыли бесконечной мексиканской засухи, мимо разрушенных стен, разрушенных домов, разрушенных гасиенд, среди полного разорения, оставленного после себя революциями; мимо безбрежных полей maguey[42], огромных кактусов или алоэ с их гигантскими розетками торчащих, остроконечных листьев, чьи железные ряды тянутся на многие мили в долине Мехико и которые выращивают, чтобы делать мерзко пахнущий напиток — пульке. У средиземноморских стран есть темный виноград, у старой Европы — солодовое пиво, а у Китая — опиум, который они получают из белого мака. Но из мексиканской земли вырывается связка почерневших шпаг, и огромный нераскрывшийся бутон единожды цветущего чудовища начинает толкаться в небо. Огромный фаллический бутон срезают под корень и выжимают из него похожий на сперму сок, из которого делают пульке. Agua miel! Pulque![43]
Но уж лучше пульке, чем огненный прозрачный бренди, который гонят из агавы: mescal, tequila, или, на юге, мерзкий бренди из сахарного тростника: aguardiente[44].
И мексиканец сжигает себе желудок этой дрянной огненной водой и прижигает повреждение раскаленным докрасна чили. Глотает один адский огонь, чтобы загасить другой.
Поля высоких пшеницы и маиса. Поля еще более высокого и яркого сахарного тростника. И пробирающийся по ним вечный мексиканский пеон в белой хлопчатой одежде, с темным, почти невидимым под шляпой лицом, просторные белые штаны хлопают у лодыжек или высоко подвернуты, открывая темные, стройные ноги.
Необузданные, угрюмые, держащиеся прямо мужчины севера страны! Выродившиеся потомки обитателей долины Мехико с головой, торчащей из прорези в пончо! Высокие мужчины Тласкалы, торгующие мороженым или огромными сладковатыми сдобными булками и фигурным хлебом! Быстрые маленькие индейцы Оахаки, проворные, как пауки! Странно напоминающие китайцев аборигены ближе к Веракрус! Смуглые лица и огромные черные глаза на взморье в штате Синалоа! Красивые мужчины со свернутыми алыми одеялами на плече — в Халиско!
Разноплеменные и разноязыкие, более чуждые друг другу, чем французы, англичане и немцы в Европе. Мексика! Даже не корень будущей нации, а потому проявления оголтелого национализма редки. И даже не раса.
И тем не менее, народ. Во всех проглядывает что-то индейское. Будь то мужчины в синих комбинезонах и шляпах с опущенными полями в столичном Мехико, или в обтягивающих стройные ноги джинсах, или трудяги в белых рубахах и штанах на полях, — во всех непостижимым образом есть что-то общее. Прямая, горделивая походка — движение от основания позвоночника, высоко поднятое колено, короткий шаг. Беспечно балансируя громадными сомбреро. Серапе на откинутых назад плечах, как королевская мантия. И большинство из них красивы, со смуглой, теплого бронзового цвета кожей, такой гладкой и живой, и с гордо поднятой головой с черными с отливом волосами, как растопорщенные, великолепные перья. Огромные, блестящие, черные и будто без зрачков глаза, удивленно глядящие на вас. Неожиданная, обаятельная улыбка, когда улыбнешься им первый. Но глаза прежние, удивленные.
Да, и еще она должна была вспомнить стройных маленьких мужчин — презренного вида, иногда невероятно грязных, которые смотрят на вас с холодной враждебностью слякоти под ногами, по-кошачьи следуя за вами. Ядовитые, тощие, ожесточенные маленькие человечки, неприветливые и живущие своей непонятной жизнью, как скорпионы, и такие же опасные.
И действительно жуткие лица каких-то существ, встречающихся в городе, слегка опухших от яда текилы, с затуманенными косящими черными глазами, в которых плещется само зло. Никогда она не видела таких лиц, исполненных неприкрытой звериной злобы, ледяных и похожих на хари насекомых, как в Мехико-Сити.
Страна производила непонятное впечатление безысходности и бесстрашия. Непокоренный, вечно сопротивляющийся, этот народ жил, ни на что не надеясь, ни о чем не заботясь. Даже весело и смеясь безразлично-беспечно.
В чем-то они были как ее собственные ирландцы, но зашли намного дальше. А еще им удалось то, что сознательным и претенциозным ирландцам редко удавалось, — заставили почувствовать необъяснимо жгучее сострадание к ним.
Вместе с тем она боялась их. Они давили, вдавливали ее в темные глубины небытия.
То же и женщины. В широких длинных юбках и босоногие, в больших темно-синих шарфах или шалях, называемых rebozo, на женственных маленьких головках или туго стягивающих плечи, они были само воплощение пугливой покорности, изначальной женственности мира, такой трогательной и нездешней. Переполняющие сумрачные церкви, где они стоят на коленях, все до одной в темно-синих rebozo, подолы бледных юбок на полу, головы и плечи укутаны темно и туго, раскачиваются, молясь в страхе и исступлении! Церковь, набитая укутанными женщинами, неистово молящимися в ужасе и блаженстве, рождала в Кэт чувство умиления и отвращения. Они рабски кланялись, как люди, в которых еще не вдохнули душу.
Мягкие космы, в которые они постоянно запускали пальцы, скребя голову, кусаемую вшами, круглоглазый младенец, как кабачок, завязанный в шаль и болтающийся на плече, немытые ступни и лодыжки, вновь что-то змеиное под длинной, хлопающей, замызганной бумажной юбкой; и, опять, темные глаза еще не мыслящего существа, кроткие, молящие и вместе с тем пусто-надменные! Что-то таится там, в средоточии женской натуры, таится, как змея. Страх! Страх, что ее сотворение не завершится, что она не сможет окончательно стать человеком. И неизменное подозрение и затаенное пренебрежение, презрение к венцу творения — те же, что у кусающей змеи.
Как женщина, Кэт боялась их больше мужчин. Женщины были маленького росточка, коварные, мужчины — крупней и беспечней. Но у каждой в глазах проглядывала неочеловеченная сердцевина, где таились зло и презрение.
Иногда Кэт спрашивала себя, а не была ли Америка и впрямь великим континентом смерти, великим «Нет!» европейскому, и азиатскому, и даже африканскому «Да!» Не была ли Америка в действительности великим плавильным котлом, где люди созидательных континентов были переплавлены, но не в новое создание, а в однородность смерти? Не была ли она великим континентом уничтожения, а все населявшие ее люди орудиями таинственной пагубы?! Континентом, рвущим, рвущим созидательную душу из человека, пока он наконец не вырывал росток с корнем и человек не становился механическим существом с автоматическими реакциями и единственным желанием — вырывать все живое из каждой спонтанной личности.
Не это ли ключ к Америке? — думала порой Кэт. Не была ли Америка великим континентом смерти, континентом, что уничтожал то, что создали другие континенты? Континентом, чей дух места единственно порывался вырвать глаза у Бога? Не такова ли Америка?
И все те люди, которые приехали сюда, европейцы, негры, японцы, китайцы, люди всех цветов кожи, всех рас, не были ли они кончеными людьми, в которых Божья искра угасла, почему они и перебрались на великий континент отрицания, где человеческая воля объявляет себя «свободной», чтобы удавить душу мира? Так ли это? И не плата ли это за великое переселение в Новый Свет, переселение конченых душ, выбирающих безбожную демократию, активное отрицание? Отрицание, которым жив материализм. И не разорвет ли в конце концов мощная губительная притягательность исконных американцев сердце мира?
Такая мысль посещала ее временами.
А она сама, почему она приехала сюда?
Потому что течение ее жизни нарушилось и она знала, что в Европе не сможет начать все заново.
Эти красавцы аборигены! Не оттого ли они так бесстрашны и красивы, что поклоняются смерти, поклоняются Молоху? Неизменно сохраняют такое вызывающее и небрежное приятие смерти и мужественную готовность раствориться в небытии.
Белые люди имели душу и потеряли ее. Вихрь пламени погас в них, и их жизнь стала вращаться в обратном направлении, против солнца. Обращенный вспять взгляд в глазах столь многих белых, пустой взгляд, и жизнь, раскручивающаяся обратно. Против солнца.
Ну а смуглолицые американские аборигены с их странным спокойным пламенем жизни над тьмой бездны — они тоже не имеют сердцевины и вращаются в обратном направлении, как столь многие белые сегодня?
Странный спокойный огонь отваги в черных мексиканских глазах. Но все же он исходит не из основы, не из сердцевины, коя есть живая душа человека.
И все попытки белых людей войти в решающий клинч с душой смуглых людей Мексики кончались только одним — поражением белого человека. В борьбе со стоячим, темным болотом индейца белый человек в конце концов терпит поражение; терпит поражение, несмотря на свою энергию, своего Бога. В попытке навязать смуглому человеку образ жизни белых он беспомощно сгинул в дыре, которую хотел засыпать. Стремясь спасти душу другого человека, белый потерял собственную и деградировал сам.
Мексика! Огромная, устремляющаяся к югу, засушливая, неукрощенная страна, с красивыми церквами в каждом пейзаже, возникающими словно из ниоткуда. Пейзаж революционной разрухи с церквами на последнем издыхании, чьи купола как пузыри, готовые лопнуть, чьи шпили и башни как дрожащие пагоды несуществующего народа. Пестрые церкви, как призраки, высятся над хижинами и тростниковыми лачугами индейцев в ожидании, что их смахнут за ненадобностью.
И величественные разрушенные гасиенды с разбитыми дорогами, что обсажены деревьями и ведут к их уничтоженному великолепию.
И города Мексики, крупные и малые, созданные воображением испанцев, возникшие из ничто. Камни живут и умирают вместе с духом строителей. А в Мексике дух испанцев умирает, и вместе с ним умирает сам камень построек. Индейцы вновь занимают центр plazas, и пустые испанские здания с печатью невыразимой усталости на шелушащихся фасадах стоят вокруг, словно в крайнем изнеможении.
Покоренная раса! Кортес пришел сюда со своей железной пятой и железной волей, завоеватель. Но завоеванная раса, если она не впитала новую вдохновляющую идею, медленно высасывает кровь из завоевателей в безмолвии чуждой ночи и чужой давящей воли, не ведающей надежды. И вот ныне раса завоевателей в Мексике — податлива и бесхребетна, дети плачут в беспомощной безнадежности.
Не в континенте ли с его мрачным отрицанием причина?
Кэт не могла смотреть на каменные изваяния в Национальном музее в Мехико без чувства подавленности и ужаса. Змеи, свернувшиеся кольцами, напоминая экскременты, змеи с клыками и перьями, каких не увидишь в самом страшном кошмаре. И так со всеми экспонатами.
Массивные пирамиды Сан-Хуан Теотиуакан, Дом Кецалькоатля, обвитые кольцами змея всех змей, его громадные клыки и сегодня белы и целы, как в те забытые столетия, когда жили его строители. Он не умер. Он дальше от смерти, чем испанские церкви, этот дракон ужаса Мексики, стиснувший ее в тяжелых объятиях.
Чолула с ее храмом, в котором находился жертвенник! Та же массивность и то же невыразимое ощущение громадного веса и давящей тяжести плосковерхой пирамиды. Давящей тяжести и угрюмости. И огромная рыночная площадь, по-прежнему стынущая в ужасе и гипнозе.
Милта, расположенная у подножия гор, в выжженной солнцем долине, по которой бешеный ветер носит пыль и мертвые души исчезнувшего народа. Покрытые каменной резьбой дворцы Милты, суровые, остроугольные, путаные, гипнотизируют, внушают страх и отвращение. Суровая, квадратная, с острыми гранями, режущая, зигзагообразная Милта — как непрерывные удары каменного топора. Ни мягкости, ни изящества, ни очарования. О, Америка, которой невыносимо не хватает очарования, каков твой конечный замысел? Неужели это вечный нож жертвоприношений и дразнящий высунутый язык?
Америка, лишенная очарования! Красивая суровой, жестокой красотой, может, ты в вечном ожидании мгновения, когда сможешь нанести смертельный удар? И твоя вечная жертва — весь мир?
В ожидании, когда мир позволит закласть себя?
Но пока! Пока! Нежные голоса мексиканцев. Голоса мальчишек, как щебет птиц на деревьях, окружающих plaza Теуакана{23}! Тихое прикосновение, разлитая в воздухе нежность. Может, это спокойное прикосновение смуглых пальцев смерти и музыка близкой смерти в их голосах?
Она снова подумала над тем, что сказал ей дон Рамон.
«Они давят на тебя! Мексика давит, ее люди давят, как огромная тяжесть! Но, возможно, они давят на тебя так же, как земное тяготение, чтобы ты мог стоять на ногах. Возможно, они втягивают тебя, как земля втягивает корни деревьев, чтобы крепко обхватить в глубине почвы. Люди по-прежнему часть Древа Жизни, и корни уходят глубоко к центру земли. Сорванные листья и аэропланы несутся с ветром, и это они называют свободой. Но у Древа Жизни незыблемые, глубокие, цепкие корни.
Возможно, ты нуждаешься в том, чтобы тебя вдавливали в землю, глубже и глубже, пока вновь не пустишь корни в глубине. Тогда они смогут напитаться соком и листья вновь потянутся к небу — позже.
И для меня люди в Мексике подобны деревьям, лесам, которые белые вырубили, придя на эту землю. Но корни остались в глубине, они живы и вечно дают новые ростки.
И каждый новый появляющийся росток разрушает испанскую церковь или американскую фабрику. И скоро вновь поднимется темный лес и стряхнет испанские постройки с лица Америки.
Все, что имеет для меня значение, это корни, которые уходят глубже всякого разрушения. Корни и жизнь находятся там. Все, что еще нужно, — это слово, чтобы лес начал вновь расти. И кто-то среди людей должен сказать это слово».
Необыкновенный, как в Судный день, звук человеческих слов! Но, несмотря на то, что сердце сжималось от рокового предчувствия, она пока не уедет. Какое-то время еще побудет в Мексике.