Оуэн уехал, Виллиерс задержался на несколько дней, чтобы сопровождать Кэт в поездке на озеро. Если ей там понравится и получится подыскать подходящее жилье, то в дальнейшем он ей не понадобится. У нее было достаточно знакомых в Мехико и Гвадалахаре, чтобы не остаться в одиночестве. Но путешествовать одной по этой стране она все еще побаивалась.
Ей хотелось уехать из города. Новый президент пришел к власти довольно мирно, но было отвратительное ощущение, что низы обнаглели, вся грязь со дна поднималась наверх. Кэт не страдала снобизмом. Ей было все равно, к какому слою общества мужчина или женщина принадлежит. Но ничтожество, низость она ненавидела. Ненавидела неудачников. Шелудивые, завистливые и злобные, как бродячие псы, некоторые бешеные. Ах нет, надо защищаться от неудачников, как от бродячих псов, злобно рычащих, с желтыми клыками.
Перед отъездом она пила чай с Сиприано.
— Как вы ладите с правительством? — спросила она.
— Я выступаю за главенство закона и конституции, — ответил он. — Они знают, что я не желаю иметь никаких дел с cuartelazos[45] или революционерами. Мой командир — дон Рамон.
— В каком смысле?
— Позже узнаете.
У него была своя тайна, которую он ни за что не желал выдавать. Но смотрел на нее блестящими глазами так, словно говорил: скоро она узнает эту тайну, и тогда он будет куда счастливей.
Он внимательно смотрел на нее из-под настороженных черных ресниц. Она была из тех склонных к полноте ирландок с мягкими каштановыми волосами и карими глазами, от нее веяло дивным нездешним покоем. В этом покое и нежной, подсознательно ощущаемой недосягаемости было ее огромное обаяние. Она была выше ростом и крупней Сиприано: он был по-мальчишески невысок и тонок. Он же — сгусток энергии, брови над большими черными глазами, смотрящими почти надменно, вздернуты в дикарском самомнении.
Он не отрываясь смотрел на нее, словно зачарованный: испытывая то же, что испытывал мальчишкой перед кукольно маленькими статуями Мадонны. Она была тайна, он — поклонник, которого чары тайны привели в полуэкстатическое состояние. Но едва он встал с колен, к нему вернулась прежняя напыщенная самоуверенность: его обожание было глубоко спрятано. Однако ему был свойствен мощный магнетизм. Европейское образование ничуть не уменьшило его. Образованность его была как прозрачная нефтяная пленка на поверхности черного озера его дикарского сознания. По этой причине то, о чем он говорил, вряд ли было вообще интересно. Интересен был он. Сам воздух вокруг него казался темней, но свежей и насыщенней. Иногда его присутствие оказывало воздействие необычайно живительное, словно очищало кровь. А иногда невыносимо давило на нее. Она глубоко вздохнула, чтобы избавиться от этого ощущения.
— Вы, я смотрю, очень высокого мнения о доне Рамоне? — сказала она.
— Да, — ответил он, не сводя с нее черных глаз. — Он превосходный человек.
До чего банально звучали слова! Это было еще одно, что удручало в нем: его английский казался таким банальным. Чужой язык не давал ему выразить себя настоящего. Он лишь барахтался в тонкой поверхностной пленке языка.
— Вы любите его больше, чем епископа, вашего крестного отца?
Он в замешательстве пожал плечами.
— Так же! — сказал он. — Так же, как епископа.
И отвернулся, глядя вдаль надменно и пренебрежительно.
— По-другому, да? — сказал он. — Но в некотором смысле так же. Он лучше знает, что такое Мексика. Лучше знает, каков я. Епископ Северн не знал настоящей Мексики: да и как он мог знать ее, ведь он был истинный католик! Дон Рамон же знает настоящую Мексику, да?
— А что такое настоящая Мексика? — спросила она.
— Ну… вам нужно спросить дона Рамона. Я не могу этого объяснить.
Она сказала, что хочет поехать на озеро, и спросила, что он думает об этом.
— Да! — оживился он. — Туда стоит поехать! Вам понравится. Доедете до Орильи, да? — возьмите билет на иштлауаканский поезд. В Орилье есть гостиница, принадлежащая немцу. Из Орильи моторный катер за несколько часов доставит вас в Сайюлу. А там найдете дом, где сможете остановиться.
Она видела: он хочет, чтобы она съездила на озеро.
— А далеко ли от Сайюлы гасиенда дона Рамона? — поинтересовалась она.
— Совсем близко! Примерно час на лодке. Он сейчас там. А в начале месяца я со своей дивизией буду в Гвадалахаре: там теперь новый губернатор. Так что я тоже буду поблизости.
— Это чудесно, — сказала она.
— Вы так думаете? — быстро спросил он.
— Да, — осторожно ответила она, медленно взглянув на него. — Было бы жаль не иметь возможности общаться с доном Рамоном и с вами.
Брови его едва заметно сошлись, надменно, неприязненно, заносчиво и в то же время с выражением страстной тоски.
— Вам очень нравится дон Рамон? — спросил он. — Хотите узнать его получше?
В голосе его слышалось странное беспокойство.
— Да, — ответила она. — В мире теперь знаешь так мало людей, которых можно уважать — и немного побаиваться. Я немного побаиваюсь дона Рамона — и очень уважаю его, — закончила она с неподдельным жаром.
— Это хорошо! — воскликнул он. — Это очень хорошо! Он достоин уважения как никто в мире.
— Возможно, так оно и есть, — сказала она и медленно посмотрела ему в глаза.
— Да! Да! — нетерпеливо закричал он. — Это так. Вы еще убедитесь в этом. И вы нравитесь дону Рамону. Он просил меня предложить вам поехать на озеро. Когда приедете в Сайюлу, напишите ему, и он поможет с домом и с прочим.
— Стоит ли? — сказала она с сомнением.
— Да! Да, конечно! мы говорим то, что думаем.
Удивительный маленький человечек, нелепо надменный и тщеславный, беспокойный, снедаемый непонятным огнем. Он почти по-детски верил в другого человека. И все же она не была уверена, что в каком-то уголке души он не затаил обиду на дона Рамона.
Ночным поездом Кэт с Виллиерсом отправились на запад. Пульмановский спальный вагон был полон: люди направлялись в Гвадалахару, в Колиму и на побережье. Среди пассажиров было трое офицеров, которые стеснялись своей новенькой формы и в то же время гордились ею и избегали смотреть на попутчиков, словно сознавая, что бросаются в глаза. Они поспешно заняли свои места, чтобы не привлекать к себе внимания. Было двое фермеров, или ранчеро, в узких джинсах и расшитых серебром шляпах с огромными, с тележное колесо, полями. Один был высок, с пышными усами, второй пониже и седой. Но у обоих стройные сильные ноги мексиканцев и продубленные солнцем и ветром лица. Была вдова в трауре, которую сопровождала criada, служанка. Остальные — горожане-мексиканцы, ехавшие по делам, одновременно стеснительные и нервничающие, скромные и важные.
В спальном вагоне с жаркими зелеными плюшевыми диванами царили чистота и порядок. Но будучи полон, он казался пустым по сравнению с пульманами в Штатах. Все вели себя очень спокойно, очень вежливо и очень осторожно. Фермеры свернули свои красивые серапе, аккуратно положили на сиденья и сидели, как бы уединившись в своем уголке. Офицеры свернули плащи, кое-какие из многочисленных пакетиков, маленьких шляпных картонок и разнообразных свертков сунули под сиденья, сложив остальные рядом с собой. Самый поразительный багаж был у бизнесменов: брезентовые портпледы с вышитыми на боках длинными трогательными девизами.
Во всех чувствовалась сдержанность, смиренность, стремление стушеваться: странная добродушная sensibilite[46] с оттенком страха. И путешествующему в пульмане тут же становилось ясно, что и ему следует быть начеку.
Вечер в кои-то веки был пасмурный: давала себя знать близость сезона дождей. Внезапно налетевший ветер взвил пыль и швырнул несколько капель дождя. Поезд миновал бесформенные, сухие, занесенные песком окраины города, несколько минут полз, извиваясь, и остановился на главной улице Такубайи, пригородного поселка. В сгущающихся сумерках поезд тяжело замер на улице, и Кэт, посмотрев в окно, увидела группки мужчин в шляпах, низко надвинутых, чтобы не сорвал ветер, и по самые глаза закутавшихся в одеяла от летящей пыли, стоявших неподвижно, как мрачные призраки, только глаза поблескивали в полоске между краем темных серапе и полями шляпы; в тучах пыли суетливо бегали хозяева осликов, маша руками, как демоны, и пронзительно кричали, отгоняя животных от вагонов. Под вагонами шныряли молчаливые собаки, возле вагонов стояли закутанные в синие rebozas женщины, предлагая еще теплые лепешки-тортильи, завернутые в платки, пульке в глиняных кувшинчиках, жареных цыплят в красном густом жирном соусе, апельсины, бананы, питайю — всякую всячину. Продав что-то немногим соблазнившимся пассажирам, они вновь прятали свой товар от летящего песка под синие платки и, закрыв лица, неподвижно стояли, глядя на поезд.
Было около шести вечера. Земля была сухой и жесткой. Кто-то разжигал перед домом древесный уголь. Бегали подгоняемые ветром люди, забавно придерживая шляпы. К поезду подскакали всадники на быстрых изящных маленьких лошадях, с винтовками за спиной, потоптались возле и вновь так же быстро ускакали в никуда.
Поезд продолжал стоять на улице. Кэт и Виллиерс вышли из вагона. Посмотрели на искры, летевшие от костерка, который маленькая девочка разжигала на улице, чтобы испечь тортильи.
В составе были вагон второго класса и вагон первого класса. Второй класс был забит, как курятник, крестьянами и индейцами и их бесчисленными узлами, корзинами и буталями. Одна женщина держала на руках яркого павлина. Она опустила его на пол и попыталась запихнуть себе под юбку. Тот сопротивлялся. Тогда она опять посадила его себе на колено и оглядела столпотворение кувшинов, корзин, тыкв, арбузов, ружей, узлов и людей.
Впереди состава находился стальной вагон с охраной из маленьких солдатиков, небритых, в грязной форме. Несколько солдат сидели на крыше вагона: наблюдательный пост.
И весь поезд, кишащий народом, был необычно тихим, присмиревшим. Возможно, постоянное чувство опасности было причиной того, что люди вели себя так смирно, без обычных гвалта и суматохи. Были молчаливо предупредительны друг к другу. Как в своего рода преддверии ада.
Наконец поезд двинулся дальше. Если бы он стоял вечно, никто особенно не удивился бы. Ибо пускаясь в дорогу, они готовы были ко всему, что могло ждать впереди. Мятежники, бандиты, взорванные мосты — что угодно.
Однако — потихоньку, украдкой — поезд двигался по огромной унылой долине. Окружающие горы, такие суровые, были невидимы и появлялись, только когда поезд подъезжал к ним почти вплотную. В редких полуобвалившихся хижинах из необожженного кирпича искрой краснел огонек. Кирпичи были гнетущего серо-черного цвета, из вулканической пыли. Бескрайние поля уходили вдаль, иссохшие, с тощими полосками зелени вдоль оросительных каналов. Торчали колонны разрушенной гасиенды, которые не поддерживали ничего. Тьма густела, все так же неслась в сумраке пыль; казалось, долина погружается в пучину сухого, затхлого, тоскливого мрака.
Потом обрушился ливень. Поезд ехал мимо гасиенды, где выращивали агаву для пульке. Ряды этих гигантских кактусов вонзали во мрак свои черно-железные шипы.
Неожиданно вспыхнул свет, и по вагону побежал помощник проводника, опуская шторы на окнах, чтобы на яркий свет не прилетели из тьмы пули.
Разнесли ужин — невкусный и скудный, но несообразно дорогой, после которого помощник, с грохотом опуская верхние полки, стал готовить постели. Было только восемь часов, и пассажиры смотрели на него с негодованием. Однако это не возымело действия. Проводник мексиканец с бульдожьим лицом и его рябой помощник, не обращая внимания на пассажиров, проходили между сиденьями, подняв руку, поворачивали ключ в замке, и верхняя полка с грохотом падала вниз. И мексиканцы пассажиры смиренно тащились курить или в туалет, как побитые собаки.
В половине девятого все молча и сосредоточенно начали укладываться. Никакой толкотни в узких проходах и «домашней» фамильярности, как в Штатах. Как покорные животные, все заползали за зеленые сержевые занавески.
Кэт не терпела пульмановские вагоны, сдержанную нескромность, кошмарную близость множества других людей, лежащих, как личинки, за зелеными сержевыми занавесками. А пуще всего этот ужасный звук интимного приготовления ко сну. Противно было раздеваться в банной духоте полки, попадая локтем в живот помощнику, который снаружи застегивал зеленую занавеску.
И все же, когда она улеглась и смогла выключить свет и поднять оконную шторку, она вынуждена была признать, что здесь лучше, чем в европейском wagon-lit; и, возможно, это лучшее, что можно было придумать для людей, которым приходится проводить ночи в поездах.
После дождя на высокогорном плато поднялся довольно холодный ветер. На очистившемся небе взошла луна. Скалы, высокие, как трубы органа, кактусы и новые ряды агав. Потом поезд остановился на крохотной темной станции на краю склона, где бродили закутанные в темные серапе люди с тусклыми красными фонарями, которые не освещали их лиц, только еще гуще становился ночной мрак. Почему поезд стоял там так долго? Не произошло ли чего?
Наконец снова тронулись. В свете луны она увидела уходящий вниз каменистый откос и кактусы, а далеко внизу светящиеся огни городка. Она лежала за занавеской, глядя, как поезд медленными виражами спускается по дикому изрезанному склону. Потом она задремала.
И проснулась на станции, выглядевшей как сумрачный ад: в окно заглядывают смуглые лица, поблескивая глазами в полутьме, бегут вдоль поезда женщины в rebozas, балансируя тарелками с мясом, tamales[47], тортильями, и темнолицые мужчины с фруктами и сластями, и все предлагают свой товар, наперебой крича приглушенными, напряженными, сдавленными голосами. По ту сторону проволочной оконной сетки блеснули чужие глаза, взметнулись руки, предлагая что-то. В испуге Кэт опустила раму. Сетка не спасала.
Платформа была погружена во тьму. Но в конце поезда виднелись темное здание станции, на которое ложился отблеск светящихся окон первого класса, и человек, торгующий сластями:
— Cajetas! Cajetas! La de Celaya![48]
Здесь, в вагоне, она была в безопасности, и ничего не оставалось, как слушать редкие покашливания за зелеными занавесками да чувствовать липкий страх всех этих мексиканцев, лежащих в темноте своих полок. Затаенный страх облаком висел в темном вагоне, страх нападения на поезд.
Она уснула и снова проснулась на ярко освещенной станции, вероятно Керетаро. В электрическом свете зеленые деревья походили на театральные декорации. «Opales!» — услышала она тихие крики. Если бы Оуэн был с ней, он бы выскочил прямо в пижаме, чтобы купить опалы. Слишком сильным был бы соблазн.
Так она то засыпала, то просыпалась в тряском вагоне, и сознание ее смутно откликалось на станции и бездонную ночь, объявшую просторы за окном. Вдруг она вздрогнула и очнулась от глубокого сна. Поезд был неподвижен, не слышалось ни звука. Потом мощный толчок, когда пульман прицепили к другому поезду. Наверное, Ирапуато, где они должны были повернуть на запад.
В Иштлауакан прибыли в начале седьмого утра. Помощник разбудил ее на заре, до восхода солнца. За окном плыла сухая земля, поросшая мескитовым кустарником, над которой занимался рассвет; потом пошли зеленые поля созревшей пшеницы. И люди с серпами, жнущие низкие хлеба. Ясное небо, земля в голубоватой тени. Иссушенные склоны в щетине маисовой стерни. Следом жалкая гасиенда и завернувшийся в одеяло всадник, выгоняющий молчаливое стадо: коровы, овцы, быки, ягнята, призрачными волнами вытекающие из ветхой арки ворот. Длинный капал вдоль полотна железной дороги, длинный канал: по поверхности стелятся зеленые листья, над которыми торчат розовато-лиловые головки lirio, водяной лилии. Солнце поднялось над горизонтом, красное. И миг спустя все залило лучистое, слепящее золото мексиканского утра.
Кэт, одетая и готовая к выходу, сидела напротив Виллиерса, когда поезд прибыл в Иштлауакан. Помощник вынес ее багаж. Поезд остановился на безлюдной станции. Они вышли из вагона. Настал новый день.
Стоя в ярком свете утра, под зеленовато-голубым небом, она смотрела на здание станции, дремлющее с потерянным видом, на стальные пути, на тележки без носильщиков, — на все это мертвое провинциальное запустение. Мальчишка подхватил их багаж и помчался через рельсы на станционный двор, вымощенный булыжником, но заросший травой. Там стояла повозка — древний вагон конки, запряженный двумя мулами, настоящий реликт. На мулах сидели двое мужчин, закутавшись до глаз в алые одеяла и скрестив белые ноги.
— Adonde[49]? — спросил мальчишка.
Но Кэт сначала пошла проверить, все ли из ее обширного багажа вынесли из поезда.
— Гостиница «Орилья», — сказала она.
Мальчишка ответил, что туда нужно ехать в повозке, в которую они и погрузились. Кучер хлестнул мулов, и они покатили к площади в неподвижном, гнетущем сиянии утра по ухабистой, разбитой булыжной мостовой мимо стен с осыпающейся штукатуркой и низеньких черных саманных домишек, застывших в вакууме безысходности, отличающей крохотные мексиканские городки. Странная пустота вокруг, словно жизнь выкачали отсюда.
Редкие всадники, гремящие подковами по камням, редкие прохожие, высокие мужчины в алых серапе и огромных сомбреро, неслышно идущие по своим делам. Мальчишка на высоком муле, продающий молоко, наливая его из красных округлых кувшинов, висящих по бокам животного. Мощеная камнем улица, неровная, пустая, безжизненная. Камни кажутся мертвыми, городок кажется выстроенным из мертвого камня. Человеческая жизнь течет замедленная, бесплодная, словно через силу, несмотря на животворный жар низкого солнца.
Наконец они добрались до площади, где вокруг фонтанов с молочного цвета водой стояли деревья с блестящей листвой, цветущие ослепительно алыми и лавандовыми цветами. Матово-молочная вода пузырилась и шипела, и заспанные, нечесаные женщины выходили из-под полуразвалившихся арок ворот и шли по неровному булыжнику к воде, наполнить кувшины.
Повозка остановилась, и они вышли. Мальчишка выгрузил багаж и сказал, что им нужно спуститься к реке и нанять лодку.
Они покорно пошли по разбитым тротуарам, рискуя в любой момент вывихнуть или сломать ногу. Повсюду все то же усталое равнодушие и разруха, ощущение грязи и беспомощности, убожества предельного безразличия — и это под прекрасным утренним небом, в незамутненном сиянии солнца, в чистейшем мексиканском воздухе. Ощущение угасающей жизни, оставляющей мертвые развалины.
Они вышли на окраину городка, к пыльному, сгорбленному мосту, обвалившейся стене, буроватому потоку. Под мостом группка мужчин.
Каждый хотел, чтобы она выбрала его лодку. Она потребовала катер: катер отеля. Ей сказали, что у отеля нет катера. Она не поверила. Тогда смуглолицый парень с черными волосами, падавшими на лоб, и напряженным взглядом сказал:
— Да, да, в гостинице есть катер, но сейчас он сломан. Придется ей взять обычную лодку. Через полтора часа он доставит ее на место.
— Когда? — переспросила Кэт.
— Через полтора часа.
— А я такая голодная! — воскликнула Кэт. — Сколько возьмете?
— Два песо. — Он поднял два пальца.
Кэт согласилась, и он побежал к своей лодке. Тут она заметила, что одна нога у него увечная, вывернута внутрь. Но как он быстр и силен!
Кэт и Виллиерс спустились по осыпающемуся берегу к воде и секунду спустя уже сидели в лодке. Вдоль берега полноводной реки, у самой кромки коричневатой воды росли бледно-зеленые ивы. Река между крутыми берегами была не очень широкой. Они проскользили под мостом, мимо забавной баржи с высокими бортами и рядами скамей. Лодочник сказал, что баржа направляется вверх по реке в Хокотлан, и махнул рукой, указывая направление. Они плыли по течению мимо пустынных берегов, поросших ивами.
Хромой лодочник мощно и энергично работал веслами. Она заговорила с ним на своем ломаном испанском, и он, не понимая, беспокойно нахмурился. Но когда она засмеялась, на его лице мелькнула удивительно прекрасная, добрая, чуткая, печальная улыбка. Она почувствовала в нем натуру честную, искреннюю и великодушную. Эти люди поражали красотой, печальной красотой, и огромной физической силой. Почему же тогда сама страна так угнетала ее?
Еще было раннее утро, и желтоватая, как шкура буйвола, река была подернута голубой дымкой; какие-то черные птицы беззаботно сновали у выжженных, теперь голых и расступившихся берегов. Они вошли в другую реку, более широкую. Под россыпью перечных деревьев на далеком теперь берегу, казалось, еще прячется синева и сырость исчезнувшей ночи.
Лодочник греб короткими рывками, опуская весла в тихую, цвета спермы воду, лишь изредка прерываясь на то, чтобы отереть с лица пот старой тряпкой, которую бросал на скамью рядом с собой. Пот бежал по его бронзовой коже, как вода, а от черных волос, покрывавших его высокий индейский череп, шел пар.
— Можно не спешить, — с улыбкой сказала Кэт.
— Что говорит сеньорита?
— Можно не спешить, — повторила она.
Он перестал грести, улыбаясь и тяжело дыша, и объяснил, что теперь он гребет против течения. Эта, более широкая, полноводная и мощная река течет из озера. Смотрите! он отдыхал всего ничего, а лодку начало разворачивать и понесло вниз. Он поспешно схватился за весла.
Лодка медленно продвигалась вперед в молчании скончавшейся ночи по тихой желтоватой реке, несшей навстречу им пучки водяной лилии. Редкие ивы и перечные деревья, зеленея нежнейшей листвой, стояли у кромки воды. За деревьями и низким берегом высились огромные холмы с округлыми вершинами, сухие, как пережаренные бисквиты. Нагое небо обнимало их, безлистные и безжизненные; лишь железно-зеленые кактусы торчали на их боках, своим мрачным блеском подчеркивая их охряную бесплодность. Это снова была знакомая Мексика, иссохшая и озаренная ярким светом, безжалостным и нереальным.
В низине у реки пеон на неоседланной лошади медленно гнал к реке на водопой пятерку великолепных коров. Крупные черно-белые животные, словно видения, двигались к берегу мимо перечных деревьев, подобно пятнам света и тени: следом шагали серовато-коричневые коровы — в немыслимой тиши и сверкании утра.
Земля, воздух, вода затихли, встречая новый свет, остатки ночной синевы таяли, как след дыхания. Лишь высоко в небе кружили, как повсюду в Мексике, грифы, раскинув широкие, с грязной каймой, крылья.
— Не спешите! — снова сказала Кэт лодочнику, который в очередной раз отирал взмокшее лицо, а пот продолжал струиться по его черным волосам. — Можно плыть медленней.
Неодобрительно взглянув на нее, парень улыбнулся.
— Не пересядет ли сеньора назад? — сказал он.
Кэт не сразу поняла, зачем это нужно. Борясь с течением, он греб к изгибающемуся дугой правому берегу. У противоположного левого берега Кэт заметила купающихся людей, мужчин, чьи мокрые тела блестели на солнце: красивые смугло-розовые тела голых индейцев и одно нелепо светло-кремовое толстого мексиканца горожанина. Сидя низко над самой водой, она смотрела на сверкающие голые тела мужчин, стоящих по пояс в реке.
Она встала, чтобы перейти на корму, к Виллиерсу. И тут увидела черноволосую голову и блестящие красные плечи человека, подплывающего к лодке. Она вздрогнула и опустилась на скамью, а молодой мужчина встал в воде и подошел к лодке, вода текла с обвисшей узкой тряпицы, которою он обмотал свои чресла. У него была красивая гладкая бронзовая кожа, мускулистое тело индейца. Отводя со лба мокрые волосы, он приближался к лодке.
Лодочник смотрел на него, неподвижный, но не удивленный, морща нос в слабой и, казалось, насмешливой полуулыбке. Словно ждал этого!
— Куда направляетесь? — спросил стоявший в воде, коричневая река мягко струилась у его сильных бедер.
Лодочник помедлил, ожидая, что ответят его пассажиры, потом, видя, что они молчат, неохотно буркнул:
— В Орилью.
Он опустил весла в воду, чтобы лодку не разворачивало, тогда мужчина придержал корму и жестом, в котором был явный вызов, отбросил назад длинные черные волосы.
— А вы знаете, кому принадлежит озеро? — сказал он с тем же вызовом.
— То есть? — надменно спросила Кэт.
— Знаете ли вы, кому принадлежит озеро? — повторил молодой мужчина.
— Кому? — заволновалась Кэт.
— Древним богам Мексики, — сказал незнакомец. — Вы должны заплатить дань Кецалькоатлю, если хотите плыть по озеру.
Странный, спокойный вызов! И как это по-мексикански!
— Каким образом? — спросила Кэт.
— Можете дать мне что-нибудь, — ответил он.
— Но почему я должна давать что-то вам, когда это дань Кецалькоатлю? — запинаясь, сказала она.
— Потому что я человек Кецалькоатля, — ответил он невозмутимо.
— А если я ничего не дам вам?
Он поднял плечи и простер свободную руку, но покачнулся и чуть не упал, потеряв равновесие в воде.
— Можете не давать, если хотите, чтобы озеро стало вам врагом, — холодно сказал он, став крепче на ногах.
И первый раз открыто посмотрел на нее. И демоническая его дерзость улетучилась, словно ее и не было, и особая напряженность, свойственная индейцам, ослабла и исчезла.
Он коротко махнул свободной рукой, отпуская их, и легонько толкнул лодку вперед.
— Ну и ладно, — сказал он, надменно поведя головой, и презрительная улыбка легко тронула его губы. — Подождем, когда явится Утренняя Звезда.
Лодочник плавным и мощным гребком послал лодку вперед. Молодой мужчина стоял в воде, сверкая на солнце мускулистой грудью, и отрешенно смотрел им вслед. Его глаза блестели необычным блеском, словно он был где-то далеко, застыл между двумя реальностями, что, как внезапно поняла Кэт, было главным во взгляде индейцев. Лодочник, работая веслами, смотрел на стоящего в воде молодого мужчину, и лицо его было таким же нездешним и преображенным, лицом человека, пребывающего в идеальном равновесии между двух могучих энергичных крыльев мира. Оно было красиво невероятной, завораживающей красотой, красотой безмолвного центра бьющейся жизни, как ядро, мерцающее в своем безмятежном покое внутри клетки.
— Что, — спросила Кэт, — он имел в виду, сказав: «Подождем, когда явится Утренняя Звезда»?
Лодочник медленно улыбнулся.
— Утренняя Звезда — это имя, — ответил он.
И, казалось, больше он ничего не мог добавить. Но сам символ явно успокоил его и придал сил.
— Почему он приплыл и заговорил с нами?
— Он один из тех, кто служит богу Кецалькоатлю, сеньорита.
— А ты? Ты тоже один из них?
— Кто знает! — сказал лодочник, склонив к плечу голову. И добавил: — Думаю, да. Нас много.
Он смотрел на Кэт черными глазами, светившимися отрешенным блеском, и немигающий этот свет вдруг напомнил Кэт утреннюю звезду, или вечернюю, застывшую в равновесном покое между ночью и солнцем.
— У тебя в глазах утренняя звезда, — сказала она ему.
Прекрасная улыбка озарила его лицо.
— Сеньорита понимает, — сказал он.
Его лицо снова превратилось в темно-коричневую маску, будто из полупрозрачного камня, и он изо всех сил налег на весла. Впереди река расширялась, берега опускались до уровня воды, похожие на отмели, поросшие ивами и тростником. Над ивами виднелся квадратный белый парус, словно поднятый на суше.
— Озеро так близко? — спросила Кэт.
Лодочник торопливо отер пот, струившийся по лицу.
— Да, сеньорита! Парусные лодки ждут ветра, чтобы войти в реку. Мы поплывем по каналу.
Он повел головой, указывая на узкий извилистый проход в высоких тростниках впереди. Кэт вспомнила маленькую речку Анапо: та же неразгаданная тайна. Лодочник с застывшей на его бронзовом лице гримасой печали, смешанной с возбуждением, греб что есть силы. Водяные птицы спешили заплыть в тростники или поднимались на крыло и описывали круги в голубом воздухе. Ивы свешивали влажные ярко-зеленые ветви над голой иссушенной землей. Небрежно поднимая то правую, то левую руку, Виллиерс направлял лодочника, чтобы тот не ткнулся в мель в извилистой узкой протоке.
Наконец-то Виллиерс мог делать что-то полезное и несколько механическое, что дало ему повод почувствовать себя свободно и уверенно. И к нему вернулась его американская манера толстокожего превосходства.
Более тонкие вещи были недоступны его пониманию, и когда он спрашивал Кэт о чем-то, она делала вид, что не слышит. Она чувствовала неуловимое, нежное волшебство реки, нагих мужчин в воде, лодочника, и ей невыносимо было объяснять это непробиваемо беспечному американцу. Она до смерти устала от американского автоматизма и американской беспечной тупости. Ее от всего этого тошнило.
— Очень статный парень, тот, что задержал нашу лодку. Что, кстати, ему было нужно? — спросил Виллиерс.
— Ничего! — отрезала Кэт.
Они выплывали мимо раздавшихся желто-глинистых окаменевших берегов, по набегавшей мелкой ряби, на простор озерного белого света. С востока подул ветерок разошедшегося утра, и поверхность неглубокой, прозрачной, сероватой воды пришла в движение. Она была рядом, можно коснуться рукой. Ближе к открытой воде осторожно выступили вперед большие квадратные паруса, а за бледной, цвета буйволовой кожи, пустыней воды голубели далекие четко очерченные силуэты холмов на противоположном берегу, бледно-голубых из-за многомильного расстояния и, тем не менее, отчетливо видимых.
— Теперь будет легче, — сказал лодочник, улыбаясь Кэт. — Теперь течения нет.
Он ритмично греб, умиротворенно погружая весла в подернутую мелкой рябью и белесую, как сперма, воду. И в первый раз Кэт почувствовала, что ей открылась тайна индейцев, необыкновенная и непостижимая нежность между сциллой и харибдой насилия; маленькое висящее в воздухе совершенное тельце птицы, машущей в своем полете крыльями: крылом грома и крылом молнии и ночи. Но посредине между светом дня и чернотой ночи, между вспышкой молнии и ударом грома парит оно, спокойное, мягкое тельце птицы, вечно. Тайна вечерней звезды, сияющей безмолвно и далеко между солнцем, изливающим пламя, и бескрайней кипящей пустотой поглощающей ночи. Великолепие наблюдающей внимательно утренней звезды, что смотрит с высоты между ночью и днем, блещущий ключ к двум противоположностям.
Такого рода хрупкая, невинная взаимная симпатия, почувствовала она, возникла между нею и лодочником, между нею и молодым мужчиной, разговаривавшим с нею, стоя в воде. И она не желала, чтобы Виллиерс разрушил ее своими американскими шуточками.
Послышался плеск воды, разбивающейся обо что-то. Лодочник показал на canoa, индейскую лодку с парусом, накренившись, лежавшую на мели у берега. Стихший ветер оставил ее здесь, и теперь она должна была ждать, пока ветер не станет крепче и не поднимется вода. Появилась другая лодка, осторожно пробиравшаяся между отмелей к истоку реки. Она выше своих черных долбленых бортов была нагружена petates, индейскими тростниковыми циновками. Босые индейцы в высоко закатанных широких белых патанах и рубахах, распахнутых на бронзовой груди, отталкиваясь шестами от мелей, начавших скрываться под водой, вели лодку, то и дело мелко, как птицы, дергая головой, чтобы не свалились их огромные шляпы.
За лодками, ближе к озеру, виднелись камни, которые обнажила отступившая вода, и силуэты необычных, похожих на пеликанов, неподвижно стоящих птиц.
Они вошли в бухточку и приближались к гостинице. Она стояла на запекшемся берегу, над бледно-коричневой водой — длинное низкое здание среди нежной зелени банановых и перечных деревьев. Берег во все стороны был белесый и омертвело сухой, сухой до омертвелости, и на невысоких холмах потусторонне темнели колонны кактусов.
Виднелась обвалившаяся пристань, подальше — лодочный сарай, кто-то в белых фланелевых брюках стоял на грудах кирпича, оставшихся от пристани. На гладкой воде, как пробки, качались утки и какие-то черные водяные птицы. Дно было каменистое. Лодочник неожиданно притормозил и развернул лодку. Закатал рукав и, перегнувшись через борт, стал шарить по дну. Быстрым движением подхватил что-то и выпрямился. На его светлой ладони лежал маленький глиняный горшочек, покрытый коркой отложений.
— Что это? — спросила она.
— Ollita[50] богов, — сказал он. — Древних мертвых богов. Возьмите, сеньорита.
— Позволь мне купить его.
— Нет, сеньорита. Он ваш, — ответил лодочник с тем чувством оскорбленной мужской гордости, которое иногда мгновенно вспыхивает в индейце.
Горшочек был грубоватой работы, неровный и шершавый.
— Смотрите! — лодочник взял горшочек, перевернул его, и она увидела глаза и уши торчком.
— Кошка! — воскликнула она. — Это кошка.
— Или койот!
— Койот!
— Дайте-ка взглянуть! — попросил Виллиерс. — О, ужасно интересно! Думаешь, он старинный?
— Он старинный? — спросила Кэт.
— Времен древних богов, — ответил лодочник и, вдруг улыбнувшись, добавил: — Мертвые боги не едят много риса, им нужны только маленькие горшочки, пока они — кости под водой. — И посмотрел ей в глаза.
— Пока они кости? — повторила она. Но тут поняла, что он имеет в виду скелеты бессмертных богов.
Они поравнялись с пристанью или, верней, с грудами кирпича, оставшимися от того, что когда-то было пристанью. Лодочник прыгнул в воду и крепко держал лодку, пока Кэт и Виллиерс выбирались на берег. Потом вскарабкался и сам, неся их багаж.
Подошли мужчина в белых брюках и с ним слуга. Это был хозяин гостиницы. Кэт расплатилась с лодочником.
— Adios[51], сеньорита! Может, встретите Кецалькоатля.
— Да! — крикнула она. — До свиданья!
Они поднялись по склону между лохматыми банановыми деревьями, чьи потрепанные листья успокаивающе шелестели над головой под легким ветром. Висели грозди зеленых плодов, изгибающихся вверх, к пурпурному бутону.
Подошел немец хозяин: молодой сорокалетний мужчина с голубыми глазами, тусклыми и холодными за стеклами очков, хотя булавочные зрачки пронзали прибывших. Явно немец, много лет проживший в Мексике — в уединенных местах. Напряженный взгляд, отражающий страх души — не физический страх — и поражение, взгляд, свойственный европейцам, которые долго противостояли не сломленному духу места! Но воля уступила место поражению в душе.
Он показал Кэт ее комнату в недостроенном крыле и заказал завтрак. Гостиница представляла собой старый низкий фермерский дом с верандой — здесь находились столовая, гостиная, кухня и офис. Еще было двухэтажное новое крыло с ванной комнатой на каждые две спальни, и, верх нелепости, почти современного вида.
Однако новое крыло было не достроено и находилось в таком состоянии лет двенадцать или больше — работы прекратились с бегством Порфирио Диаса. Теперь, возможно, они уже никогда не возобновятся.
Такова Мексика. Сколь претенциозными и современными ни были бы постройки — за пределами столицы, — они разрушены или сгнили, или не закончены, лишь ржавый костяк торчит.
Кэт вымыла руки и спустилась к завтраку. Перед длинной верандой старого фермерского дома лучами зеленого света простирали ветви зеленые перечные деревья, а среди розоватых их плодов мелькали маленькие пурпурные кардиналы с похожими на бутоны мака дерзкими горящими головками, прикрывая коричневыми крылышками вызывающий цвет своего наряда. В ярком солнце с заведенностью механизма тянулась вереница гусей в сторону вечного колыхания бледного, цвета земли, озера за береговыми камнями.
Необычен был дух этого места: каменистого, неприветливого, разоренного, с округлыми суровыми холмами и рифлеными столбами кактусов за старым домом, с древней дорогой, тонущей в глубокой древней пыли. С примесью тайны и жестокости, каменного страха и бесконечной, мучительной печали.
Кэт ждала, умирая от голода, и была обрадована, когда мексиканец в одной рубахе, без пиджака и в залатанных штанах принес ей яйца и кофе.
Мексиканец был нем, как все вокруг, даже самые камни и вода. Только те маки с крылышками, кардиналы, наслаждались жизнью — невероятные птицы.
Как быстро меняется настроение! Там, в лодке, она на миг увидела величавый беспредельный покой утренней звезды, острый блеск в точке равновесия меж двух космических сил. Увидела его в черных глазах индейцев, в солнечном восходе прекрасного, спокойного цвета теплой бронзы, теле молодого индейца.
И вот опять это безмолвие, бессмысленное, давящее и мучительное: жуткая непереносимая пустота многих мексиканских утр. Ей уже было не по себе, она уже мучилась недугом, который поражает душу человека в этой стране кактусов.
Она поднялась к себе, задержалась в коридоре у окна, глядя на сухие горбы диких невысоких холмов позади гостиницы, покрытых темно-зелеными кактусами, бездушными, зловещими и тоскливыми среди всего этого сияния. Кругом бесконечно шныряли, как крысы, серые земляные белки. Тоскливые, странно серые и тоскливые среди этого солнечного великолепия!
Она пошла к себе, чтобы побыть одной. Под ее окном между куч кирпича и строительного мусора расхаживал со своими коричневыми индейками огромный белый индюк, тускло-белый. Временами он топорщил розовые сережки и начинал яростно, громко бормотать и вскрикивать, а то распускал хвост, похожий на огромный грязно-белый пион, и недовольно шипел, топорща металлические перья.
Еще дальше — вечное движение бледно-глинистой, нереальной воды, за которой жесткое противостояние гор, утративших свою первородную синеву. Отчетливых, неощутимо далеких в этом сухом воздухе, тусклых и все же явственных, с острыми, грозно заточенными контурами.
Кэт приняла ванну, подернутая пленкой вода мало походила на воду. Потом вышла из гостиницы и села на груду кирпича в тени лодочного сарая. Маленькие белые утки покачивались на прибрежном мелководье или ныряли, поднимая донную муть. Подплыло каноэ, из которого вышел худой парень с мускулистыми бронзовыми ногами. Он с отчужденной готовностью ответил на кивок Кэт, быстро занес каноэ в сарай и ушел, неслышно ступая босыми ногами по ярко-зеленым подводным камням, отбрасывая тень, прохладную, как галька.
Ни звука в утреннем воздухе, лишь лепет набегающей волны да изредка вскрики индюка. Тишина, исконная, ничем не заполненная, тишина остановившейся жизни. Вакуум мексиканского утра. По временам оглашаемый криком индюка.
И огромный, флегматичный водный простор, как море, зыбь, зыбь, зыбь, насколько хватает глаз, до гор материализованного ничто.
А рядом развевающиеся лохмотья банановых пальм, голые холмы с неподвижными кактусами и слева — гасиенда с глиняными кубиками хижин пеонов. Изредка проедут по пыльной дороге на маленькой лошадке ранчеро в обтягивающих штанах и огромной шляпе или пеоны на осликах, похожие на призраков в своих широких белых одеждах.
Вечная призрачность. Утро, такое же, как вчера, как всегда, пустое, бессмысленное. Ни звука, жизнь остановилась, все как погружено в спячку. Земля, выгоревшая настолько, что почти невидима, вода цвета земли, почти и не вода вовсе. Бесцветная молока, как сказал кто-то.