Глава девятая

Отец вернулся после похорон Сумчака и Циховича. Их хоронили в один день: Сумчака торжественно, с венками и речами, а Циховича бедно, без хора, в сосновом гробу, наспех сколоченном Щенсным и Гавликовским. Строгали несли гроб по очереди, медленно, осторожно, чтобы не споткнуться на этом последнем пути товарища, умершего так внезапно и нелепо. Видимо, такова воля божья, потому что просто так ведь не умирают от случайной царапины на руке.

Артель оплатила похороны и дала вдове по пять злотых на сирот. С тремя малышами вернулась она в свою хибарку, чтобы там пустыми глазами смотреть на стены, поставленные мужем, на полочку, прибитую с мыслью о ней, чтобы ей было куда поставить их свадебную фотографию и флакон из-под одеколона.

Хибарка Циховичей, молчаливая и темная, стояла на склоне чуть пониже, не загораживая вид на Гживно и Влоцлавек. Щенсный видел из окна неподвижную, тускло блестевшую гладь озера, по которой скользили разбегающиеся огни города. Одни смотрели в сторону, обходя Козлово, другие уставились прямо на вдовью хибарку, выразительно подмигивая, что, мол, сорока злотых хватит самое большое на месяц. Возможно, строгали еще раз сложатся на сирот. А что потом? Она пока готовит обеды; будет готовить еще какое-то время, но разве прокормишься, стряпая на шестерых? К тому же строгали вот-вот покинут «ковчег». В прислуги никто не возьмет с детьми. На фабрику устроиться невозможно, кризис, всюду идут сокращения… Брать домой стирку, а где ее найдешь? Остается только хворост. Придется ей, наверное, собирать хворост в лесу. Если не поймают, можно продавать на Старом рынке по пятьдесят грошей за вязанку…

Заскрипели колеса на битых черепках около дома. Лошадиная морда мелькнула за окном. Не успел Щенсный выскочить навстречу, как хлопнула дверь и в комнату ворвались детские голоса.

— Щенсный, мы приехали!

— Где ты, Щенсный?

Кахна с Валеком налетели на него в темноте, повисли на руках, обнимали и визжали от радости, что наконец-то они все вместе. Отец, соскабливая на пороге грязь с сапог, сказал:

— Зажги лампу, сын, а то тут впотьмах…

А Веронка с улицы:

— И помоги внести вещи.

Щенсный зажег свет, поздоровался со своими и с Жебро, который их привез, а Веронка все еще стояла на улице. Он выбежал к ней.

— Веронка…

— Ладно, ладно… Бери тюк.

Он вскинул на спину знакомый узел, Веронка подхватила второй, поменьше, но не двинулась с места, думая с испугом, что если и на этот раз все окажется обманом, то она, пожалуй, этого не перенесет.

Щенсный легонько подтолкнул ее к дому.

— Входи. К себе ведь идешь, на свое хозяйство.

Они свалили узлы в темной кухне. Валек и Кахна побежали к телеге за остальными вещами, а Веронка сказала сквозь сжатые зубы, как будто ее знобило:

— Посвети.

Щенсный принес из комнаты лампу, поднял ее высоко над головой, и все увидели большую плиту, белые оштукатуренные стены, гладкий, отциклеванный пол, с большой крышкой подпола посредине.

— Значит, у нас и подпол есть?

— А как же. К весне можно льда нарубить в озере.

Веронка еще не до конца верила в этот домик из отцовских рассказов, но уже выпрямлялась, окидывая все оценивающим взглядом хозяйки. Ведь если даже нет ничего, кроме этой кухни, то и этого на худой конец хватит.

— Покажи мне все, чтобы я знала, с чего начинать.

Щенсный показал сени с кладовкой, лесенку на чердак и комнату, в которой стояли две деревянные кровати, стол и три табуретки. Стены были выкрашены в золотистый цвет с узором, а окна — под майский лист — не то зеленые, не то салатные.

— Посмотри на окна, — хвастался отец, — на каждом шпингалеты и форточка, чтобы ты могла проветривать…

Он заглядывал ей в глаза, проверяя, угодил ли, заслужил ли похвалу? Щенсный улыбнулся, вспомнив, что точно так же прежде отец топтался возле матери, ожидая доброго слова. Веронка сияла, и был момент, когда она, казалось, потянулась целовать отцовскую руку.

— А рукава у тебя, отец, совсем обтрепались. Сегодня же придется зачинить.

В этих словах была вся Веронка. Она, как и мать, могла замучиться для них насмерть, но проявить нежность, сказать ласковое слово — нет, этого она стеснялась, а может, и не умела.

Когда они уже все осмотрели вместе с Жебро, который громче всех выражал свой восторг, Веронка спросила, где тут можно купить что-нибудь на ужин.

— Сбегай, сын, к Сосновскому. Хлеб у него всегда есть, и селедки возьми, и колбасы. Ну и водки прихвати, без этого сегодня негоже…

Не прошло и двадцати минут, как Щенсный вернулся, и в темных сенях врезался с разбега грудью в лошадиный круп. Жебро с отцом, как оказалось, успели за это время выпрячь коня и снять два колеса с телеги. «В сенях надежнее», — решил отец. Народ в Козлове живет всякий, могут лошадь угнать, ведь сон-то с дороги будет крепкий, а собаки нету.

Итак, лошадь в сенях хрупала овес, а они сели в комнате ужинать.

Смерть Сумчака не слишком расстроила отца, он вздохнул, сказал: «Царствие ему небесное» — и, как полагается, скорбно помолчал с минуту. Зато внезапная кончина Циховича поразила его. Цихович был ему, пожалуй, ближе всех в артели, он тоже работал не покладая рук, собирал деньги на дом и жил для семьи. Не раз они беседовали о жизни и о детях; строя, помогали друг другу, подсказывали, что и как делать. Цихович никому не мешал, зависти в нем не было никакой, зачем же было убивать его этой царапиной?

Отец выпил с Жебро раз и другой, морщился с горестным осуждением, закусывая колбасой. Выпивку он не одобрял. Щенсный расспрашивал его про Жекуте, почему так задержались, но отец, занятый своими мыслями, отвечал односложно. Тут Кахна рассказала, как тяжело им было, когда заболела Веронка, — прямо счастье, что отец пришел.

— Ну, тогда ей уже стало лучше, — вмешался Валек, — она уже встала с постели, но отец все равно повез ее к врачу. Никто в Жекуте не знал, что у нее скарлатина. Дети болели, но не так тяжело. А Веронке уже шестнадцать. Чем старше, тем хуже перекосишь детские болезни. Доктор еще сказал, чтобы мы остерегались микробов.

— А мы совсем не остерегались и не заболели! Не верю я ни в каких микробов.

— Не видела, вот и не веришь.

— А ты видел?

— Я даже рисовал на доске. Их полно в учебнике по природоведению — в увеличении. Бактерии. Одни вроде пружинок, другие, как шарики, третьи совсем на червяков похожи…

Валек говорил гладко, с большой верой в себя и в свою книжную мудрость. И что удивило в нем Щенсного, так это недетский холодок в темно-карих глазах и выражение какой-то зрелой сознательности на хорошеньком личике с каштановой шевелюрой. Толстощекая шалунья Кахна была еще ребенком, Валек же держал себя так, словно ему открылось нечто особенное, чего Щенсному не постичь никогда.

Они расспрашивали об учебе во Влоцлавеке, о школах и учителях, но Щенсный этого не знал. И, увидев их разочарование, понял, что у Валека и Кахны своя жизнь, своя дорога, которую они с Веронкой до сих пор охраняли, чтобы по крайней мере младшие брат и сестра могли выйти в люди. Что ж, Кахна пойдет в пятый класс, Валек уже кончил семилетнюю школу, хочет учиться на механика… А он, Щенсный, будет по-прежнему едва писать и читать по складам. С Веронкой дело еще хуже. Веронку может любой обидеть жестоким, оскорбительным словом: неграмотная!

Вот она присела ненадолго, сложив на коленях руки, большие и красные от стирки и мытья полов; послушала с отчужденным и озабоченным выражением, о чем говорят за столом, и, вспомнив про кофе, снова ушла на кухню. Походка у нее была легкая, движения ловкие, точные, она была высокая и стройная, хотя и некрасивая. Ее портили тяжелые челюсти и большой, крепко сжатый рот. Смуглой кожей и иссиня-черными волосами она походила на брата, но в Щенсном было что-то необузданное, разбойничье, что привлекало, тянуло разгадать; Веронка же была вся видна и понятна, как раскрытая тетрадь с записью домашних расходов.

Валек учил Кахну, как ей держать себя в новой школе, чтобы сразу произвести благоприятное впечатление, потому что это самое главное. А Жебро расспрашивал отца, как попасть в его «Америку».

— Вы же знаете, каково у нас… Кабы не лошадь и вовсе не прожить бы. С лошадью еще можно немного подработать на вывозке дров из леса. Но разве это жизнь?! А вы получаете сто восемьдесят злотых в месяц, иногда даже двести! У нас лесничий и тот вряд ли получает столько. Опять же дом! Где это видано, чтобы за полгода обзавестись собственным домом?

— Я не за свои деньги построил, взял ссуду — теперь пять лет выплачивать придется. А что до работы, то ее тоже не даром дали. Пришлось продать землю на вступительный взнос, так сказать.

— А я коня продам! У вас тут как раз Цихович помер, вот бы меня на его место… Я рядом построюсь и будет у вас сосед-земляк, по гроб жизни вам благодарный. Помогите, ведь не разъела вам сердце «Америка» эта…

— Думаете, не разъела… А ведь она едкая «Америка», губит она человека.

Отец грустно улыбнулся под пшеничными усами, налил себе снова и, выпив, еще больше помрачнел. Водка действовала ему прежде всего на сердце, оседая там мутной тоскою.

— Нас пришло сюда девять. Девять мужиков без земли, без всякой опоры в жизни… Что нам тогда мерещилось? То же, что и вам: городская работа, восемь часов отработал — и отдыхай, хорошие заработки, собственные дешевые домики. Дешевые! Бог ты мой… Где они, эти домики?

Он положил перед собой на стол руки и начал загибать пальцы, перечисляя:

— Цихович сгорел на работе, Михальский спутался с уличной девкой и схватил дурную болезнь, ходит теперь весь в прыщах. Квапиш — что ни заработает, все пропивает. Казьмерчак, тот, правда, живет у себя, рядом с нами. Поглядите завтра, как он живет в яме, в «ковчеге» по-нашему. Копит на избу, но, пока накопит, через год-два, ему эта волглая земля кости проест — ревматизм он раньше наживет, чем хату. Холостяки смеются над нами и предпочитают в городе снимать угол у кого-нибудь. Кто знает, может, они и правы… Значит, кто же из нас всех построился? Только я да Корбаль. Мне тут один ксендз помог, а Корбалю… Он такой ловкач, что нам за ним не угнаться.

— Что же вы мне советуете?

— Сам не знаю. И в Жекуте плохо, и тут нехорошо. Заработки большие, но жизнь дороже и расход двойной. А что работа тут легче — не верьте. По мне, лучше в Жекуте двенадцать часов вязать стропила, чем здесь восемь на сдельщине вкалывать.

Он взял горбушку, разломил ее и, кладя на хлеб кусок колбасы, покачал головой.

— Да, да… «Америка». Вы говорите — полгода, и уже свой дом. А мне вот кажется, что она отняла девять лет жизни, половину моей крови высосала…


Щенсный уже проснулся и лежал рядом с Валеком, когда скрипнула дверь и в комнату вошла Веронка. Босая, в одной сорочке, с косами, как длинные черные змеи. Она несла в одной руке отутюженный костюм отца, а в другой — картинку из Жекутя. Картинка была, должно быть, снизу намазана клеем, потому что, приложенная к стене у изголовья отца, она тут же пристала ровно, нигде не морщась. Щенсный вспомнил, что сегодня воскресенье. Вчера, в субботу, уехал Жебро, а сегодня будет освящение дома.

Широкоскулая Веронка, бледная и похудевшая после болезни, казалась почти красивой, когда, улыбаясь, рассматривала на стенке Жекуте, где засиженные мухами бескрайние хлеба простирались от плоцкого до влоцлавецкого храмов, где пасся скот, крупный, красивый, и пастушок под грушей играл на рожке. Возможно, она еще верила в то, что Щенсный давно уже отнес к сказкам: будто есть где-то на свете такое село, благостное и сытое. А возможно, ей просто вспомнились все их скитания с этой картинкой и мать, которая, умирая, наказала ей заботиться о детях, а больше всего об отце, потому что он слабый и такой беспомощный, хотя сердце у него золотое. Не дождалась мама этого воскресенья, когда ксендз освятит дом, пахнущий свежей древесиной, и благословит его на долгие годы счастья и благополучия.

Щенсный осторожно вытащил из-под кровати сундучок, сколоченный из остатков от гроба Циховича, и выскользнул со своим праздничным костюмом в кладовку.

Когда он вышел оттуда в новом темно-синем костюме, в коричневых полуботинках, Веронка у плиты чуть не обожглась бульоном, который она как раз пробовала, а Кахна кинулась к нему, радостно визжа, что он такой красивый, ну совсем как землемер!

На этот шум заглянул в кухню Валек и тоже поразился, что брат, которого он считал неряхой и растяпой, стал вдруг писаным красавцем и похож на настоящего барина. Он оглядел Щенсного со всех сторон. Пощупал материал.

— Почем метр?

— Тридцать два злотых.

Валек свистнул — ишь ты, тридцать два! — и посмотрел на брата с уважением.

— Походи немного, — попросила Кахна. — Когда ты стоишь на месте, не так видно.

Щенсный прошелся по кухне, к печке и обратно. Кахна закричала:

— За башмаки не плачено, скрипят ужасно. Не плачено!

— Не беспокойся, за все уплачено.

— А из каких же денег, сын? — спросил вдруг с порога отец. — На какие средства ты справил все это?

Щенсный, смутившись, хотел было, как Корбаль, отшутиться:

— Ангел принес.

— Ты мне тут ангелом голову не морочь, — рассердился отец. — Говори, коль спрашивают, из каких денег?

— Я же говорю, заработал. Что ты сердишься?.. На сплаве. После работы бегал в порт и до глубокой ночи, а иногда всю ночь напролет хлысты вытаскивал.

— И столько натаскал за две недели? Двести, а то и триста злотых? — недоверчиво спрашивал отец, разглядывая костюм. Затем повернулся к Веронке: — Завтрак у тебя готов? Давай поскорее, знаешь какой сегодня день?..

— Пока ты будешь бриться, я соберу на стол.

За завтраком отец молчал, не принимая участия в разговоре, потом, когда все встали из-за стола, пожевал усы, как всегда в моменты душевного смятения, и, наконец, кивнул Щенсному:

— Пошли, уборную посмотрим, как ее доделать.

День был пасмурный, огрузневший после дождя, натянутый туманом. Бурые тучи стояли низко, неподвижно, рваными краями касаясь фабричных труб. Под ногами чавкала грязь, на одежде оседали мельчайшие капельки влаги, не то туман, не то мелкий дождик.

Около ямы, в которую был уже вставлен большой ящик, отец подошел к куче материалов для недостроенной уборной, вытащил полудюймовую доску и, поворачивая ее в руке, заговорил, будто обращаясь к ней:

— Если ты меня, как отца, хоть немного… если не хочешь меня мучить, говори, как было с этим костюмом.

И столько в нем было тревоги и беспокойства, нет ли тут какого-нибудь мошенничества или даже воровства, что Щенсный рассказал, за что Сосновский вознаградил его так щедро.

— И ты ему так и поверил? — спросил отец. — Я вот пятьдесят два года живу на свете, и отродясь мне даром никто ничего не давал. А это же даром! За пару ездок с тачкой такой костюм? Нет, он тебя купить хочет, соблазняет. Знаешь на что?

— Не знаю.

— А что он сказал тебе напоследок?

— Ничего такого. Чтобы я носил на здоровье и не говорил спасибо, потому что, может, когда-нибудь смогу его отблагодарить.

— Ну вот! Когда-нибудь… Может, завтра придет, напомнит. А как ты можешь отблагодарить вора? Только воровством! Эх, сын, я тебя считал самостоятельным парнем, а ты… И на что ему нужны были эти трубы?

Свинцовой тяжестью придавили эти трубы старика. Он не распрямился, не повеселел ни по дороге в костел, где ксендз Войда отправлял богослужение, ни потом, после обедни, когда усаживал молодого священника на извозчика.

Щенсный с братом и сестрами выскользнули из костела перед началом проповеди и побежали в Козлово подготовить все к приему гостей. Около дома их поджидали Любарты — Шимек с Бронкой. Девочка протянула им подарок, плоский, как доска, завернутый в газету.

— Дай вам бог жить счастливо и всегда досыта есть…

Дома, развернув газету, они увидели резной деревянный поднос со снопом посредине и надписью вокруг: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь…» Они расцеловали Бронку, поблагодарили Шимека. Им очень хотелось пригласить их остаться, но начали сходиться гости, и Корбаль злобно косился на еврейских ребят, вот-вот должны были подъехать отец с ксендзом. Что люди скажут, если на освящении дома будут присутствовать евреи? Веронка подмигнула Щенсному, но тот продолжал держать Бронку на коленях и слушал ее болтовню о том, что папа работает в мастерской пана Баумгартена, а дядя из Америки прислал пятьдесят долларов, а у Баськи к Иом-кипуру[10] будут маленькие козлята.

К счастью, Шимек увидел, вернее, не увидел — что такой слепой может увидеть? — а почувствовал неловкость и увел Бронку в последний момент, когда извозчичья пролетка, увязая в глине, уже карабкалась наверх.

Ксендз обошел весь дом, окропил углы, и торжественные латинские слова молитвы разбудили в жаждущих ободрения сердцах непонятное волнение.

Уселись за одолженные у соседей столы: ксендз на самом почетном месте, рядом отец с детьми, кроме Веронки, которая прислуживала, дальше вся артель строгалей и Корбаль, который, хотя и не работал с ними теперь, но когда-то был их Моисеем, привел их в Козлово, — нельзя было его обойти.

Разговор как-то не клеился. Гости молчали, смущенные присутствием священника; молодой ксендз чувствовал это, но, будучи еще неопытным, сам тоже держал себя скованно.

Все вздохнули с облегчением, когда заговорил Корбаль.

— Вот Томаш. — Он кивнул на отца. — Положил начало. Теперь ксендзу отбоя от нас не будет, все по очереди начнем просить благословения.

— Да, да, я слышал, — откликнулся ксендз Войда, — вы тоже дом достраиваете.

— Не только в доме дело. Сначала я вас буду просить объявить о моей помолвке и обвенчать нас.

Это было для всех неожиданностью. Поинтересовались, кто невеста.

— Евгения Клещ, — веско заявил Корбаль.

В первый момент ему не поверили. Смеется он, что ли? Неужто старый Клещ, владелец мясной лавки на Цыганке, хитрюга, скупердяй и гордец, вечно задирающий нос, — этот самый Клещ выдает старшую дочь за простого рабочего?

Но Корбаль с важностью продолжал:

— Насчет объявления о помолвке я бы прямо завтра зашел, если можно.

Посыпались вопросы, как получилось, что Клещ согласился. А Казьмерчак даже о приданом спросил: сколько?

— Я за приданым не гонюсь. Дадут — ладно. А не дадут — все равно не пропадем.

— В таком случае, — сказал ксендз, желая пресечь прозаический разговор, — надо выпить за здоровье молодых.

Выпили по рюмке «Золотого ранета», косясь на графин с водкой. Они предпочли бы чистую, но при ксендзе пусть уж будет яблочная наливка.

За столами сделалось шумно. Строгали расспрашивали Корбаля о невесте, о планах на будущее. Ксендз тоже почувствовал себя свободнее и беседовал с отцом о жизни и заботах его семейства. Ему очень понравились дети: лукавая Кахна и вежливый, спокойный Валек.

— Грех жаловаться, — вздохнул отец. — Ребятки славные, учатся хорошо. Валек даже грамоту получил. Но теперь вот забота: учебный год начался, примут ли их?

— Примут, — успокоил его ксендз. — Пусть зайдут ко мне завтра утром, я ими займусь.

Взволнованный общим взрывом благодарности ксендз Войда покраснел, очки в золотой оправе запотели. Он глядел на добрые лица людей жестокой судьбы, на смуглую, высокую девушку, и в ее широко раскрытых, полных восхищения глазах открывал суть своего духовного призвания — нести простому народу помощь, светлое слово господне. Вообще он чувствовал себя в этом Козлове, как святой Войцех среди язычников.

Уходя, ксендз сказал негромко, не глядя на них, будто про себя:

— Блаженны нищие духом, ибо их есть царствие небесное…

Едва он удалился, Корбаль крикнул:

— А ну-ка, нищие духом, давайте сюда! Выпьем за здоровье ксендза!

Тут только началось настоящее веселье. Выпивая и закусывая, они оживленно разговаривали, больше всего, конечно, об убийстве Сумчака: кого теперь директор назначит и к скольким годам приговорят Гомбинского после выхода из больницы.

Водка давала себя знать. В комнате становилось все шумнее. Пришел гармонист. Откуда-то появились две девушки — невесты Пацёрека и Милевского. Начались танцы. Всем заправлял Корбаль. То и дело звучал его хриплый голос:

— В кружочек!..

— Дамы в середку!..

— Возьмемся за ручки, дамы — вправо, кавалеры — влево!

За недостатком дам приглашали Кахну — она пользовалась большим успехом. Казьмерчак пророчил, что из-за этой шельмы, когда подрастет, парни будут драться, как козлы во время гона. Щенсный с Веронкой не танцевали, подпирая стены, а на улице под окнами, прижав носы к стеклу, толпились соседи, с завистью наблюдая, как пышно и шумно плотник справляет новоселье.

Когда Корбаль, запыхавшись, подсел на минутку к старику, тот спросил его словно невзначай:

— Скажи… Тут один рассказывал, что бывают трубы не железные, не медные, а из свинца.

— Бывают. У нас, например, в серном цехе.

— На «Целлюлозе»? А почему там не железные, ведь они дешевле?

— Напротив, папаша, дороже, намного дороже. Щелочь, батенька, она любое железо разъест. Пришлось бы менять трубы каждый месяц. Потому и делают из свинца. Вы могли их даже увидеть, полгода назад две запасных трубы лежали около серного цеха, пока их не спер какой-то жулик.

— Его поймали?

— Куда там! Чисто сработано. Как камень в воду.

Старик взглянул на костюм Щенсного и снова почувствовал тяжесть на сердце.

Могут поймать Сосновского или Виткевича и затем по ниточке размотают весь клубок. Что тогда? Боже милосердный, арестантская одежда, и позор, и загубленная жизнь у парня…


Ксендз Войда сдержал слово. Кахна поступила в школу, Валек — в механическое училище. Он прилежно занимался, просиживал за учебниками до поздней ночи, наверстывая пропущенные шесть недель. Оба они быстро освоились с городом, старались держать себя и разговаривать по-городскому, уверенные, что это так же важно для того, чтобы выйти в люди, как и учеба в школе.

Веронка по-прежнему заменяла мать и вела хозяйство, но это был самый счастливый период в ее жизни. Наконец-то у нее был свой дом и уважение окружающих. Соседки, забегая одолжить кастрюлю или ступку, называли ее «панна Веронка» или «панна Веруся» и без устали хвалили прямо в глаза: другой, мол, такой не сыщешь. Девушке всего шестнадцать, а какая она работящая, умная, преданная семье. А ведь время теперь такое, что даже у замужних женщин ветер в голове, они больше заботятся о своих удовольствиях, чем о доме. Нет, Веронка чудо, настоящее чудо и дар божий.

На базар Веронка шла, как на смотр: опрятно одетая, степенная, с кошелкой. Походкой сыщика она обходила ряды, торговалась отчаянно, иногда по десять раз штурмуя один и тот же прилавок, и, одержав победу, спокойно возвращалась в Козлово. К ней никто не приставал — взрослые уважали плотника, человека тихого, работящего, а подростки знали, что она сестра Щенсного, который в ярости может врезать не хуже, чем Сосновский.

Отец отдавал ей весь заработок, на хозяйство и на необходимые покупки, на которые приходилось копить, считая каждый грош. Часто вечерами они садились вместе, отец с Веронкой, и совещались, что и когда купить. По сравнению с другими отец зарабатывал неплохо, но погашение ссуды тяжким бременем ложилось на их месячный бюджет; кроме того, много стоила учеба Кахны и Валека, да и приодеть их надо было, чтобы школьные товарищи не дразнили их деревенщиной. Дом тоже требовал все новых и новых расходов. Нужен был шкаф, корыто для стирки, кровать для девушек… Поросенка надо было купить и откормить к пасхе.

Веронка старалась, как могла, всех накормить и отложить на покупки. Неграмотная, она, хотя и считала до ста, но складывать и вычитать могла только на спичках. И нередко, когда все уже спали, Веронка на кухонном столе укладывала длинную змейку из спичек, отнимала, потом снова добавляла. Иногда спички обозначали злотые, но чаще гроши.

Щенсный чувствовал себя в семье лишним, более того — обузой. Потеряв со смертью Сумчака надежду попасть на «Целлюлозу», он пытал счастья на других предприятиях. Ходил к Мюзаму и к Бому, на гвоздильную фабрику Шварца и на кирпичный завод на Фальбанке. Всюду ему отвечали одно и то же: кризис — сокращения — при возможности мы принимаем в первую очередь своих же сокращенных работников. Щенсный вспомнил, что у него в Варшаве живет тетка. Виделись они всего один раз, проездом в Жекуте, но как-никак она ведь родная сестра матери.

— Отпусти меня в Варшаву, отец. Может, я там устроюсь.

Но отец боялся пускать его одного.

Пришла зима. Выпало много снега, и мороз держался крепкий.

В середине декабря по Козлову прошел слух, что в Лодзи арестован Виткевич. Он связался с шайкой фальшивомонетчиков, которые подделывали монеты достоинством в десять, пять и даже в один злотый.

Теперь отец совсем потерял покой. Ведь если Виткевич скажет, кто его снабжал свинцом, то заберут Щенсного. Кто поверит, что парень чист, как слеза? Что он может полезть в драку, может в ярости выкинуть бог весть что, но на воровство не способен, никакой подлости в нем нет.

Старик вскакивал при каждом стуке в дверь — не за Щенсным ли пришли? Но дни проходили спокойно, и ничто не предвещало беды.

В канун рождества отец пришел с кучей новостей.

Во-первых, он принес двенадцать злотых, которые Пандера выдал всем «под елку», по старой фабричной традиции.

Во-вторых, старик Гомбинский собирал на защиту сына. Сын уже поправился, его будут судить, и отец просил помочь деньгами на адвоката.

— Ты дал, отец?

— Дал, один злотый. А больше всех давали «красные». Говорили, что Гомбинский хотя и не был членом партии, но на свой страх и риск боролся против капитала и ему надо помочь.

И наконец, главная новость: Корбалю выдали деньги «под елку» и одновременно сообщили, что он уволен. Уволили всех сортировщиков, которые, как и Корбаль, перешли в вагонетчики. Всего два месяца продержал их Пандера на новой работе, на которую сам же их и сманил. Но что самое удивительное, Корбаль совсем не огорчился, вроде бы даже рад.

— Наконец, — сказал он, — я перестану тянуть эту лямку.

— А где же ты работать будешь?

— Главное не работать, а заработать, — отшутился Корбаль.

Праздники у них прошли спокойно и сытно, как никогда. Даже елка стояла в углу, напоминая о годах скитаний. Ведь на Волге у них всегда было это зеленое деревце, пахнувшее Польшей, а в Польше — не всегда.

На второй день праздника, вечером, отец отправился в гости к Корбалю, Кахна с Валеком — в школу на елку, а Щенсный сидел на кухне рядом с Веронкой, раскладывавшей на столе свой спичечный пасьянс.

— Что ты так смотришь на меня? — спросила Веронка.

— Ты какая-то другая стала. Изменилась за эти полгода. На мать стала похожа.

— И ты теперь другой. В Симбирске я тебя боялась. А теперь ходишь, все молчишь, прямо жалко смотреть… Иногда даже голову втягиваешь в плечи, как отец…

— Видишь ли, в Симбирске все было чужое. Мне было наплевать на все, я только думал, как бы жратву раздобыть. А если приходилось голодать, то все равно не чувствовал ни стыда, ни унижения, тогда голодали все. А тут… Вспомни, как мы ехали. Как в землю обетованную! Все было для меня святым: и родина, и порядки, и поезд… А теперь эти порядки нас гнетут, давят, дышать не дают. Я это вижу, но вот дорогу свою никак не найду.

— Ох, Щенсный, ты доиграешься с такими мыслями… Может, ты уже и в бога не веришь?

— Верю. Он сотворил небо, землю и так далее — иначе откуда бы взялось все это? Но потом перестал заботиться о земле, пустил дело на самотек. Несправедливости кругом полно, и жизнь катится по-дурацки — не может быть, чтобы это бог так все устроил.

— Щенсный, ты должен сходить к ксендзу. Он тебе все растолкует, насчет бога и родины.

— Ничего он не растолкует. Будет твердить о согласии, о духах добра и зла, которые сидят в человеке, о Пилсудском…

— Значит, ты и Пилсудского не уважаешь?

— Почему же? Уважаю. Но с ним получилось, как с господом богом. Он воевал за Польшу, отвоевал ее наконец и ушел в сторонку. А те господа, что вокруг него толкутся, думают только о себе. И еще я тебе скажу…

Щенсный не успел сказать того, что хотел, потому что отец вернулся от Корбаля. Дом у того почти готов. Корбаль уже завозит мебель. Спешит очень, потому что сразу после Нового года свадьба. На свадьбу, конечно, всех их пригласил.

— А угадайте, за каким занятием я его застал? Он рисовал вывеску!

— Какую вывеску?

— Зеленую с золотыми буквами. Сказал, что хочет написать: «Разноторговая лавка. Роман Корбаль с супругой». Относительно супруги он еще сомневается, прилично ли это. Надо, говорит, сходить в город, посмотреть, есть ли на вывесках купцы с женами.

— Значит, он лавку открывает?! Откуда же у него деньги?

— Вот и я о том же спросил. А он смеется. «Теперь, — говорит, — могу вам все рассказать. Профсоюз дал мне на строительство две с половиной тысячи. Больше, чем вам, потому что я им нужен, меня народ охотно слушает. Да Клещ дает за дочкой три тысячи приданого!» Можно начинать с такими деньгами? Можно. А там он увеличит обороты.

— А разве здесь такая лавка будет приносить доход?

— Будет. Корбаль мне все объяснил, хитрец он, каких мало. Главный расчет у него на кризис. Кризис, мол, продолжается, народ из деревни все прибывает и прибывает в Козлово, из города тоже приходят. Козлово растет на глазах. Здесь будут жить тысяч пять, а то и больше. И что же, один Сосновский будет деньгу зашибать? Черта с два. Я, говорит, не хуже его поведу дело!

С того дня у них дома и вообще в поселке только и было разговора, что о лавке Корбаля. Корбаль уже не делал из этого тайны. Свадьба была назначена на шестое января, но Щенсному не довелось на ней побывать, потому что четвертого января объявился Сосновский — второй, разумеется.

Он застал только отца, и сказал, чтобы Щенсный пришел повидаться с ним завтра в шесть часов вечера в будку Карпинского.

— А вы не скажете, зачем вам понадобился мой сын?

— Место для него наклевывается. Хорошее место у одних господ — кучером, барышень возить. Он парень ловкий, смекалистый, к тому же одет что надо, можно его туда устроить, у меня в том поместье дружок работает. А хозяева очень приличные, и денег у них куры не клюют. Он будет там кататься как сыр в масле… Значит, в шесть, вы не забудете?

— Что вы… Как только придет, сразу передам.

Веронка принесла лампу, но отец буркнул:

— Забери… Глаза болят от этой коптилки.

Он продолжал сидеть впотьмах, сжимая голову руками, и гадал, почему Сосновский хочет как раз Щенсного устроить у этих добрых и богатых господ. Не иначе именно там придется парню расплачиваться за все благодеяния. Может, Сосновский велит ночью открыть двери, или украсть ключи от сейфа, или даст в руку нож — мало ли что мог задумать такой бандит. Ему откажешь — будет мстить, спалит, чего доброго. А согласишься — пропадет парень. Золотой парень, самый лучший из всех его детей, хотя об этом никто не знает и никто не поверит даже.

Когда Щенсный вернулся и Веронка, засветив лампу, начала собирать на стол, отец сказал неожиданно:

— Знаешь, сын, я сегодня долго думал о твоих делах. Будь по-твоему. Может, и вправду ты в Варшаве скорее найдешь работу, выучишься ремеслу. Если хочешь ехать к тетке — поезжай, я не против.

— Когда? — обрадовался Щенсный. — Когда мне можно ехать?

— Да хоть завтра. Раз решил, то и тянуть нечего.

Назавтра в семь утра Щенсный вышел из дому в серой кепке, в грязном овчинном полушубке, из-под которого виднелись синие брюки и коричневые полуботинки. За спиной у него был потрепанный немецкий ранец — подарок свояка.

Поезд — как они выяснили вчера — отправлялся в семь сорок. Отец проводил Щенсного до Варшавского шоссе, здесь остановился, обнял, троекратно поцеловал.

— Сынок, что я чувствую, ты знаешь… Всем сердцем, всей душой благословляю тебя… А наказ тебе от меня один: помни, у нас в роду никто в арестантской одежде с бритой башкой не ходил. Такого я тебе не прощу. Помни!

Этот рвущийся, молящий голос звучал у Щенсного в ушах, когда лязгнули колеса, поезд тронулся и покатился влево, под железный мост, к столице, которую ему предстояло завоевать. И, взглянув в последний раз на высоченную трубу «Америки», Щенсный поклялся, что наказ отца он не нарушит. Но нищим тоже не вернется. Погибнет или вернется хорошо одетым, с полным чемоданом подарков для отца и всей семьи. А самый дорогой подарок он привезет Веронке…

Загрузка...