Глава девятнадцатая

В первую неделю у них была масса работы — наводили порядок у себя в сторожке и устраивали типографию в подвале усадьбы.

До сих пор Щенсный с Владеком относились к своему жилью по-заячьи — есть где переночевать, и ладно, остальное их не интересовало. Но Магда ткнула их носом в клопов и пауков — что это такое? — в земляной пол, грязный и скользкий, как в хлеву, отругала за всю грязь и вонь их берлоги, пропахшей плесенью и яблочной прелью, так как в соседней комнате, громко именуемой конторой, складывали фрукты перед отправкой.

Сразу по приезде Магды началась уборка. Проснувшись и опустив ноги с постели, она наступила на груду костей и вздрогнула:

— Что это? Откуда столько костей?

— Не знаю, Брилек натаскал, — ответил Владек Жебро.

С минуту она молчала изучала эту картину мужского неряшества и хаоса, затем прошептала: «Полцарства!.. Полцарства за швабру и тряпку!»

Но такой роскоши здесь не водилось.

— Тогда веник, Владек! Дай мне, ради бога, какой-нибудь веник, а то я сойду с ума!

Когда под вечер Щенсный вернулся из Влоцлавека, невыспавшийся, смертельно усталый после напряжения последних двух суток, он застал свою берлогу очищенной от всего мусора до последней кости. Магда кипятком морила клопов, а Владек — длинный, широкоплечий, с такой головой, будто он только что свалился с воза с сеном, — взъерошенный Владек стоял на коленях и настилал доски на пол. За день она совершенно околдовала парня, и тот готов был поломать все заборы в округе, чтобы сделать для нее настил.

Щенсный обругал их за беспечность. Никто не дежурил, их могли застать чужие за этой уборкой, и тогда что? Но Владек тут же его успокоил, заверил, что смотрит в оба; а Магда спросила, ел ли он что-нибудь. А то она ему оставила молочную лапшу собственного приготовления, ее первую в жизни лапшу.

Лапша была почти несъедобна, Щенсный жевал ее, засыпая, пока наконец зубы не завязли в ней совсем. Тут он очнулся и грузно зашагал в контору, лег на солому рядом со станком.

Назавтра все пошло по-другому. Они таскали, передвигали, стучали, прилаживали, устраиваясь в лихорадочной спешке: Владек, исполненный благодарности за то, что с ним обращаются, как с равным; Магда, почувствовавшая себя наконец свободно в этой глуши, бодрая, как рыбак, снова выходящий под полными парусами в море, и Щенсный, ошеломленный, на все готовый для партии и для нее, за которой со дня на день должен прибыть товарищ Юлиан. Ведь она сама сказала, что Щенсный скоро его увидит.

Мысль о Юлиане была неотвязной, как боль, которую ничем не унять. Тень Юлиана падала на все, что Щенсный делал, чем жил; он теперь смотрел на Магду сквозь эту тень и все яснее понимал, что тот не мог не полюбить ее. С другой стороны, если тот хоть немного похож на Олейничака, то не удивительно, что и она к нему тянется.

Так все трое с разными чувствами устраивали «коммуну», но трудились одинаково, старались — и через несколько дней у них стало светло, чисто и опрятно.

— Как у господ, — сказал Владек.

Ведь был даже настил из нескольких досок — от порога до Магдиной постели на ящиках из-под яблок — и занавеска из мешков, распоротых и сшитых в одно полотнище, на проволоке Брилека. А что касается насекомых, то их полностью истребили керосин, кипяток и Магдина энергия.

— Знаете, ребята, я обожаю, убирать. И стирать. А вот в готовке не смыслю ничего.

— И не надо, — уговаривал Щенсный, — я буду стряпать, как и до сих пор.

— Нет, ни за что, — заупрямилась Магда. — В крайнем случае, если хочешь, можешь меня учить.

Он, разумеется, учил ее тому, чему научился у Веронки и Фейги и к чему пришел сам, ведя столько времени холостяцкое хозяйство, но результаты были ничтожны. Ей не хватало кулинарного чутья, простейшего, на кончике языка, еда всегда пахла абстракцией, и Щенсный всерьез опасался, что если так пойдет дальше, то Юлиан заработает при ней язву или другую болезнь желудка. Но все это не имело значения, у них были заботы поважнее.

Прежде всего — Фордонок (так они называли подвальчик, напоминавший Магде ее камеру в тюрьме Фордон).

— Я уже осмотрелась, — сказала Магда, — можем начинать.

Убрать щебень, чтобы можно было туда пройти по заваленным коридорам, очистить, выдраить подвальчик, чтобы потом пыль не садилась на печатный станок, сделать дверь и ставни, стояки для наборных касс, угловые полки — это была большая работа, выполняемая украдкой, урывками. Щенсный работал, когда Магда с Владеком собирали яблоки; иногда они работали вдвоем, когда Владек уходил к отцу в поселок. Ведь он хотя и очень предан, но еще мальчишка — Щенсный с Магдой боялись: вдруг проговорится нечаянно.

Наконец они повесили лампу под низким сводом и, послав Владека за продуктами в Жекуте, сами на круглых бревнах прикатили ящик к греческой колонне с отбитой капителью. Змеи, как ветви винограда, свисали с колонны. Спугнутые, они с шипением уползли в крапиву, а Щенсный с Магдой потащили свое сокровище по камням и щебню к лестничному отверстию, затем вниз и дальше по подвалам до самого Фордонка.

Распаковали, поставили под лампой.

Станок был чуть больше пишущей машинки, стоял на массивном постаменте, высоком, как стол. Внизу педаль. Нажмешь — и диск шлепает бумагу об свинцовую плитку размером в страницу.

— Очень простой станок, — объясняла Магда, — педальный. Американка…

Она была взволнована и озабочена. Осматривала свою машину со всех сторон, оттирала тряпкой проступавшую кое-где ржавчину. Даже внутрь заглянула, опустившись на колени.

— Ничего страшного, — пробормотала она, вставая, — сейчас заработает, главное — работать…

Тыльной стороной ладони она откинула волосы со лба и пошла к наборным кассам. Щенсному безумно захотелось в тот миг схватить ее на руки — такую близкую, родную с этой доброй, светлой деловитостью. Как в поле перед севом.

— Ну а теперь уходи, оставь нас одних.

— Кого вас?

— Ну меня с Юлианом.

Он подумал, что ослышался.

— С Юлианом?

— Ох, я же тебе обещала показать его. Вот, пожалуйста, смотри, но работать я буду одна. Терпеть не могу, когда глаза пялят…

У Щенсного был, должно быть, изумленный вид, потому что Магда сказала:

— А ты думал, что Юлиан человек, товарищ по партии?

— Как же иначе… Откуда у машины такое имя — Юлиан.

— Ты о Мархлевском слыхал? — спросила Магда серьезно, почти сурово.

— Да, немножко. Он ведь тоже из Влоцлавека.

— Так вот — это его станок, его подарок. Он прислал его из Германии для СДКПиЛ, знаешь, что это было?

— Знаю, Роза Люксембург… Они первые по-марксистски… но и у них были свои завихрения.

— Не в этом дело. Значит, Мархлевский прислал машину для польских партийцев, она честно служила и социал-демократам, и КПП — двадцать с лишним лет! И ее назвали Юлианом в его честь, понятно тебе?

— Теперь понятно. Я, видишь ли, ошибся, потому что ты сказала: «Люблю Юлиана!»

— Я его действительно люблю. Мне его доверила партия, ты это понимаешь? Я училась печатать на Юлиане у товарища Задольного, а когда его посадили, когда пришлось печатать самой, то все время ощущала дружескую руку Задольного, и Люсни, и Старевича — всех моих предшественников. А когда потом посадили меня, я об одном думала: что с Юлианом? Только бы его не нашли… Три года я мечтала об этой минуте, а ты удивляешься. Это ведь друг! Старый партийный друг…

Она погладила станок и, взяв в руку какой-то инструмент — вроде пресс-папье, повторила, не глядя на Щенсного:

— Иди… Нам не терпится поработать.

Щенсный затворил за собой дверь и даже в коридоре, в темноте, держась ощупью за стенку, продолжал почему-то идти на цыпочках.

Выбравшись наверх, он с минуту постоял, ослепленный солнечным блеском: «Она любит машину, идиот ты этакий, машину!» — и зашагал по тропинке через запущенный парк в свою «контору», около которой застал Мормуля, жекутского свояка. Он прошел никем не замеченный — Владека не было, а Брилек на хозяина не лаял!

Щенсный похолодел при мысли, что Мормуль мог наскочить на Магду, а тот с места в карьер начал его упрекать: Корбаль, мол, требует немного бутафории, как договорились. Почему Щенсный этого не делает?

— Я ничего не знаю о вашем уговоре. Укладываю по совести, — ответил Щенсный. — Вот, проверьте.

И потащил его поскорее внутрь. Взял первый попавшийся ящик, перевернул, высыпая яблоки наземь.

— Видите? Наверху, внизу — всюду одинаково.

— А бутафория?

— Это не мое дело. Пусть Корбаль сам бутафорию устраивает. Пусть хоть дичковые яблоки сует в середку и сверху прикрывает отборными, но я вам тут не помощник.

— Он же мне за это скинет по два гроша с килограмма! У тебя совесть есть?!

— Вы что, совесть за два гроша продаете?

— Не остри. Я с тебя удержу!

— На каком основании?!

Так они переругивались, пока Щенсному не.

— Если вам не нравится, я могу уйти хоть сейчас.

Мормуль сбавил тон. Он не хотел потерять Щенсного, который охраняет сад, как никто до него, и не ворует, для этого у него не хват надоело ает смекалки, впрочем, черт его знает, почему он не ворует, — главное, о садах можно не думать, а это немаловажно, когда у тебя столько забот с мельницей.

Он больше не задирался — бормотал что-то себе под нос, как всегда, шевеля губами, и ходил за Щенсным по саду. Летние сорта выглядели неплохо, особенно груши бергамот. Из этих двух грошей Корбаля один удастся, пожалуй, отвоевать, а второй компенсировать хорошим урожаем…

Когда Мормуль наконец ушел, Щенсный проводил его взглядом далеко, до первых плетней у дороги, и принялся стряпать вместо Магды.

Потом сквозь крапиву и заросли бурьяна пробрался к подвальному окошку Фордонка. Наклонился. Снизу доносился только металлический стук Юлиана.

— Магда!

Стук прекратился. За решеткой выглянуло из мрака бледное лицо, на котором возбужденно сверкали глаза.

— Может, поешь?

— Нет, спасибо, некогда.

— Я тебе принесу сюда.

— Мне сейчас не до еды. Кончу, вот тогда.

— Как знаешь… Я подожду. Без меня не вылезай. Мормуль приходил, надо смотреть в оба.

Он обошел вокруг развалин и сел на ступеньку близ колонны.

Время шло. Вернулся Владек, надо было его отвлечь.

— Магда сварила обед и пошла купаться. Поешь и будем сортировать.

Они сортировали яблоки, потом Владек лег поспать перед дежурством, а Щенсный снова ходил и караулил.

Только когда солнце спустилось к Висле так низко, что вода, казалось, шипела от жара, на лестнице в темной глубине подвала мелькнула Магдина косынка.

— Дай руку, у меня немножко голова кружится. Но я все сделала!

— Еще бы, за двенадцать часов! Неужели нельзя было завтра закончить?

— Нельзя…

Магда шла медленно, щуря глаза, опьяненная свежим воздухом. В ней был какой-то покой, какая-то радостная усталость от чего-то давно желанного и наконец достигнутого.

Щенсный ощутил это сразу и совсем не удивился, когда она, вставая из-за стола, положила перед ним влажный листок бумаги.

— Прочти. Это наш первый материал. Сам увидишь, что нельзя было медлить.

Она ушла за свою занавеску из мешковины, а Щенсный начал читать:

Письмо Коммуны Грудзендз

Нас здесь почти двести политических заключенных — польских, украинских, белорусских и еврейских рабочих и крестьян, приговоренных к многолетнему тяжелому тюремному заключению; многие из нас уже долгие годы находятся за этими стенами, больные, истощенные…

Через много лет Щенсный напишет в своих воспоминаниях:

…это было письмо, всколыхнувшее совесть всех честных людей в Польше, вызвавшее волну возмущения в массах…

Но тогда была глубокая ночь, в саду зрели яблоки, и Щенсный ходил взад и вперед с влажным листком на груди, охраняя не Мормулевы денежки на деревьях, сгибавшихся под тяжестью душистых и прохладных плодов, а то, что ему велела охранять партия: Юлиана и наборщика Боженцкую.


Два дня спустя Щенсный натолкнулся на Ясенчика. Снова прозевали.

Ясенчик забрел, как обычно, без дела, просто поболтать, и увидел около хаты Магду, которая как раз затеяла стирку.

Щенсный застал их за оживленным разговором.

— А я и не знал, что у тебя есть сестра! — воскликнул Ясенчик. — Откуда у тебя такая сестра?

И продолжал рассказывать Магде, как росла в лесах разная кислятина, которую человек начал культивировать, и так далее, а потом заговорил о беде польского садоводства, о том, что в Польше нет своей высокосортной морозоустойчивой яблони, потому что все сортные привои взяты из жарких стран.

— Если бы вы, панна Веронка, видели сады на Рейне! Или в Дании! Вот там настоящая культура. А у нас мне приходится все насаждать насильно или прибегать к хитрости, обману… Вы, может, слышали?

Нет, Магда не слышала, и Ясенчик, усевшись поудобнее, рассказал, как было.

Два года назад он вернулся из-за границы, где, работая в различных хозяйствах и питомниках, знакомился с культурой земледелия. Ему хотелось передать людям в доступной форме свои знания — ведь он был аграрным инспектором «Вици». Он начал с Жекутя, поскольку это была самая отсталая деревня в уезде, и к тому же находилась ближе всего к Пшиленку, где он жил. Итак, Ясенчик объявил жекутянам, что покажет им, как ведется образцовое датское крестьянское хозяйство, разумеется бесплатно.

Никто не пришел. Ясенчик возмутился и сделал новое объявление: в воскресенье, сразу после обедни, на гумне у Буткевича он прочтет лекцию на тему «Что ксендз Окунь видел в аду» — сверхъестественные истории, плата — двадцать грошей с носа. Каждому хотелось узнать подробно об этом ксендзе, о котором много тогда говорили по деревням, ну и насчет ада услышать тоже что-нибудь поопределеннее. Народу набилось масса. Буткевич орал, что плетень трещит и вот-вот рухнет, а учитель едва успевал собирать в шапку входную плату. Когда он наконец передал сбор Ясенчику, тот вскочил на корыто у колодца.

— Что это такое? — крикнул он, тряся шапкой. — Это цена вашей дурости! Сорок злотых восемьдесят грошей — вот сколько вы за нее дали! Когда я честно и совершенно бесплатно хотел показать вам что-то полезное — хорошее крестьянское хозяйство, — вы не пришли. А на такую чушь — «Что ксендз Окунь видел в аду» — все валом повалили! Я мог бы вам теперь наврать с три короба и уйти с вашими деньгами. Но я этого не сделаю. Умные пусть остаются, а дуракам я деньги возвращаю, пожалуйста, подходите, только не все сразу — по одному, пожалуйста, в порядке очереди!

Щенсный с Владеком знали эту историю, но хохотали вместе с Магдой, потому что Ясенчик рассказывал превосходно, а мимика его плоского, подвижного лица была поистине актерской.

— Еще про чудо, — просил Владек, вытирая слезы. — Расскажите про чудо в Жекуте.

— Пожалуйста, — согласился Ясь и добавил с нездешней галантностью: — Если панне Веронке угодно послушать.

— Бог ты мой, — сказала Магда, поднимая руки над ведром, в котором она стирала, — вы же видите, пан Ясь, я вся внимание.

— Очень приятно… Так вот, все получилось из-за минеральных удобрений. Сразу после лекции у Буткевича. Мужики надо мной смеются — эй ты, мол, апостол — и ничего, кроме навоза, не признают. Погодите, думаю, я вам покажу апостола! Беру учителя, того самого, что тогда в шапку их дурость собирал…

— Рабановского, — подсказал Владек.

— Да, Рабановского. Он до сих пор у меня на совести — ему за оскорбление религии запретили преподавать… Идем ночью на поле Камыка и бросаем селитру, одну продольную полосу, одну поперечную — наподобие креста, и на всех четырех концах кладем в землю по бляшке.

— А бляшки зачем, не понимаю?

— Сейчас, панна Веронка. Это пока секрет… Проходит один месяц, проходит другой — в Жекуте шум! В Жекуте страх и слезы! У всех рожь чахлая, а у Камыка, у нищего, колосятся две полосы — высокие, буйные, прямо загляденье. Крест-накрест, будто кто сверху начертил. «Чудо, — говорят, — не иначе, чудо и знамение божье»! А какое? Бегут к ксендзу, но тот объяснить не может. «Давайте, милые, крестный ход устроим, чтобы от зла уберечься»… Устроили, обошли, ждут. А у Камыка рожь еще пуще разрастается, на полметра выше, чем у других. Тогда я говорю Рабановскому: «Созывай народ в воскресенье. Скажи: «Ясенчик отколдует». Когда все собрались, я спрашиваю: «Сколько с вас ксендз взял?» — «Тридцать злотых». — «Объяснил?» — «Нет». — «Ну а я возьму в три раза больше». Они давай упрашивать, жалуются, что денег даже на соль не хватает, но я стою на своем: «Нет, — говорю, — не уступлю, а то получается себе дороже». С большим скрипом собрали все же эти девяносто злотых, принесли; тогда я подзываю одну старушонку, которая едва приползла. «Возьмите, мать, лопатку, поройте немного вот тут». Она ковырнула разок-другой, смотрят — бляшка. «А ну, прочтите кто-нибудь, что на ней написано». Прочитали: «Селитра!» Идем дальше. На всех четырех концах креста находим бляшки, а на них слово — селитра! «Эх вы, темнота, — говорю, — вы надо мной смеялись, называли апостолом, ну и кто же смеется последним? На деньги с этого «чуда» и с «ада ксендза Окуня» я у вас тут с молодежью организую кружок, купим набор ветеринарных инструментов, книг немного. Мы, молодые, будем пользоваться минеральными удобрениями, а вы, если хотите, ковыряйтесь в своем навозе. И в хлебах будет всегда такая разница!»

— Дошло до них?

— Еще бы. Теперь они готовы селитру брать вагонами! Но кто может себе это позволить? У кого в Жекуте есть деньги на минеральные удобрения? У нескольких богатых хозяев на «шляхетском берегу». Но у «мужиков»? У бедняков? Да что говорить…

— А вы на чьей стороне? На тех, с «берега», или с «песков»?

— На своей, панна Веронка, только на своей. Ведь чего мы добиваемся? Чтобы мы, крестьяне, были сами по себе. Без помещика и без ксендза! Поднять просвещение, мирно, спокойно прийти к власти, чтобы наконец народ правил страной, — а тогда мы в первую очередь поможем тем, кто беднее!

Ясенчик все время рассказывал, в сущности, только для Магды, к ней обращался, ее покорял. Магда тоже замечала одного лишь Ясенчика.

Щенсный ее понимал: она никогда не бывала в деревне, впервые видит представителя «Вици», поэтому глаза у нее блестят от любопытства. Она жадно расспрашивает, спорит с Ясем, но не слишком, чтобы не выдать себя. А тот толкует вовсю, расправляет перышки поярче и смотрит на нее с восхищением!

Прощаясь, он пообещал заходить чаще.

Щенсный почувствовал тревогу, и новую заботу, и еще что-то — в чем он не сразу мог разобраться, чего никогда до сих пор не знал. Тревога не за себя, нет, его жизнь что — миг, не более. Другое дело — Юлиан и Магда.

Вчера сюда принесло Мормуля, сегодня — Ясенчика. Такие сюрпризы ясно доказывают, что, несмотря на все предосторожности, в сад может тайком проникнуть нежеланный гость.

Всю ночь, дежуря в саду, Щенсный думал, как быть. Что предпринять, чтобы судьба Магды и печатной машины не висела на волоске.

Возвращаясь к себе под утро, он уже знал: лодка и потайной лаз для Магды, а для Юлиана — стена.

Лодку он за несколько злотых взял напрокат у одного из жекутских рыбаков. Это была, правда, старая калоша, но Щенсный починил ее и спрятал в камышах на берегу.

Что до лаза, то в течение нескольких дней, оставаясь один, он долбил стенку за Магдиной постелью, пока не пробил сквозную дыру — в кусты шиповника и крыжовника, разросшиеся позади их хаты, на месте бывших бараков для челяди. Прохода с той стороны не было.

Щенсный прорубил в кустах незаметную снаружи тропинку, как тоннель, и только тогда вздохнул спокойно.

Если теперь Магду застигнут врасплох дома, ей достаточно нырнуть под кровать, в лаз. Если зайдет кто-нибудь случайно, ненадолго, она подождет снаружи. А если, предположим, нагрянет полиция — спустится к Висле и переправится на лодке на тот берег. В парусе она ничего не смыслит, но грести умеет.

Итак, с Магдой было все в порядке. Сложнее обстояло дело с Юлианом. В случае опасности его в землю не зароешь, так как ржавчина все проест, и с собой не унесешь. Полтораста килограммов веса под мышку не захватишь.

И все же так оставить машину было нельзя. На нее мог кто-нибудь наткнуться по чистой случайности, не говоря уже об обыске. Надо было непременно заделать наглухо коридор в том месте, где он сворачивал к Фордонку, и насыпать туда щебня. Выход оставить только снаружи, через окно с поднимающейся решеткой.

Щенсный поделился своей идеей со Сташеком. Тот одобрил. В следующий раз обещал привезти в рюкзаке мешок цемента. Пусть только Щенсный соберет и почистит кирпичи. Он заделает в два счета — для печника это пустяковое дело.

Сташек забежал к ним на часок, в перерыв между встречными рейсами парохода. Взял две тысячи «Писем», заказал еще столько же и, кроме того, три новых текста, за которыми обещал приехать через две недели.

Лучше всего Магде работалось с восьми до двенадцати, когда Владек спал. В полночь Щенсный приходил за ней, потом будил Владека на дежурство, и тот, вставая, всегда слышал, как «панна Веронка» спокойно дышит во сне.

В то время на машине у нее были: второй тираж «Письма Коммуны Грудзендз», прокламация протеста против суда в Кобрине, приговорившего к смертной казни восемь белорусских крестьян и одну еврейскую девушку; отчет об операции Первого августа (против войны и интервенции) и прокламация «Вперед к международной борьбе с фашизмом!» — о мобилизации масс под лозунгом сопротивления фашизму на предприятиях, на улице, в профсоюзах и, наконец, о созыве европейского антифашистского конгресса по инициативе левого крыла профсоюзов Германии, Италии и Польши.

Между тем Ясенчик зачастил к ним, совершенно не скрывая, ради кого он ходит: то книжечку ей принесет почитать, то поможет рвать яблоки, то расскажет какую-нибудь историю.

Магда после его ухода бывала всегда еще оживленнее, разговорчивее, ей было что рассказать Щенсному.

— Он сказал: «Не надо никакой пропаганды, чтобы раскрепостить деревенскую девушку. Посадите ее на велосипед! Снимите юбку, дайте на часок короткие штанишки, пусть в волейбол поиграет! И все, конец, больше она не захочет старого тряпья, старой жизни». Ну, разве не фантастично?

А в другой раз:

— Он сегодня рассказывал — ты не слушаешь, а ведь это так интересно! — рассказывал об этом конкурсе цветов. «Вици» без конца объявляют конкурсы, ты знаешь?

— Знаю. На лучшего поросенка, на огород, на бугая и тому подобную чепуху.

— Это само по себе не так плохо, но такой узкий экономизм толкает их на ложный путь. Поэтому борьба в этом тесном, затхлом мирке принимает порою диковинные, гротескные формы.

— Что значит «гротескные»?

— Смешные, искаженные… Был, например, молодежный конкурс в Пшиленке. На цветник перед домом, на лучший палисадник. Католическая молодежная организация тоже приняла участие, в первый раз. И вот — послушай, это фантастично! — приходской ксендз показывает прекрасный палисадник одного из своих питомцев. «Посмотрите, — говорит он судьям, — персидский ковер!» А Ясенчик вырывает один левкой и говорит этак задумчиво, спокойно: «Не только ковер, но и чудо! Растет без корней. То ли это рука провидения, то ли ваша, пан ксендз?» Оказывается, цветы-то сорвали в разных местах и повтыкали туда!

Щенсный не всегда умел зорко подмечать, все это ему давно примелькалось, она же своим свежим взглядом улавливала вещи, от которых у нее разгорались глаза, а с губ срывалось новое для него, разорванное слово: фан-та-сти-чно!

— Мужицкий философ, — говорила она о Ясенчике, — в нем есть что-то ярмарочное и что-то апостольское.

Он был невысокого роста, кряжистый, в сущности, некрасивый, с плоским носом и иссиня-черной щетиной — итальянский шарманщик! Но где бы он ни появился, девушки липли к нему, покоренные его остроумием, фантазией, красноречием…

Теперь, когда он приходил, Щенсный испытывал уже не тревогу за Магду, потому что Ясенчик был мужик порядочный и, случись ему ненароком что-нибудь обнаружить, он бы это оставил при себе. Нет, это была обыкновенная ревность.

— Щенсный, — смеялась Магда, — у тебя нет чувства юмора.

А у Ясенчика оно было.

— У тебя странная манера разговаривать, будто тебе это трудно делать или жаль расставаться со словом. Стиль какой-то, прости, дубовый.

А Ясенчик говорил сочно и непринужденно, любуясь собственными словами и заставляя других любоваться.

Однажды он рассказал им о своей борьбе с партией монархистов.

— В уезде было дело. Этот ваш граф Доймуховский залез на трибуну и давай разглагольствовать: «Едино стадо — един пастырь, так было прежде, так пусть и будет… Мы должны, — говорит, — избрать Форда польским королем!» Все остолбенели, а он со всей серьезностью объясняет: «Чего нам больше всего не хватает? Промышленности и крупного капитала! Если мы изберем Форда королем, то он в благодарность за оказанную честь переведет в Польшу свои заводы и капиталы». Народ, вижу, в недоумении: вроде бы резонно, но резон какой-то дурацкий… Я тогда поднимаюсь на трибуну и тоже со всей серьезностью заявляю, что целиком согласен с предыдущим оратором, графом, и в продолжение его рассуждений предлагаю избрать его старостой нашей волости. «Дорогие мои, — восклицаю его же словами, — чего нам больше всего не хватает? Не столько пахотной земли, сколько лугов — скотинку пасти. А тут, сразу же за Пшиленком, доймуховские луга до самого горизонта — буйные, сочные на удивление. Давайте изберем графа старостой! За такую честь он нас, без сомнения, лужком отблагодарит!» Тот как заорет: «Вот уж нет! Луг я не дам!» А я ему: «А Форд, что, глупее вас? Форд даст?»

Он выколотил трубку о каблук и захохотал вместе с ними, с тихой скромностью удачно выступившего актера.

— Так я его осадил. Мне дважды пришлось осаждать этого фанфарона. Во второй раз перед выборами. Бэбэ выдвинуло его кандидатуру в сейм. По деревням ездили агитаторы, уговаривали голосовать за графа Фабиана Доймуховского. Говорили: «Сами вы никогда ничего не добьетесь, не знаете, к кому и как, с какой стороны подойти, в то время как граф — человек ученый, с полковниками на «ты». Скажет Пристору[32]: «Сделай это, Олек, для моих соседей». И пан премьер-министр сделает». Но больше всего подчеркивали его ученость. И вот я взял банкноту в сто злотых и в базарный день вышел на рынок. «Даю сто злотых! Сто злотых!» Так ходил с деньгами над головой и кричал, пока не собралась большая толпа. «За что даешь? Кому даешь?» — «Тому, кто мне покажет письмо, написанное собственноручно Фабианом Доймуховским! Я утверждаю, что он неграмотный и все любовные письма к Басе Сапожник писал ему эконом!»

— Да ну тебя, — простонал Щенсный. — Вот это приемчик!

— Погодите… погодите… — покатывалась Магда. — Неужели… неужели он действительно неграмотный?

— Ну, не совсем, что-то там нацарапать может. Я видел его подпись красными чернилами. Это выглядит… как бы вам сказать? Будто у мухи, извиняюсь, понос открылся и она не добежала до сортира!

— А вы не пробовали, — коварно спросила Магда немного погодя, — не пробовали найти с панами общий язык?

— Нет! — отрезал Ясенчик, мрачнея. — Нам с ними никогда не будет по пути. Это — норман-ны.

Он произнес: норман-ны. Двойное «н» прозвучало особенно враждебно.

— Не знаю, что вы имеете в виду, пан Ясь.

— Откуда взялась шляхта? — И, не дожидаясь ответа, Ясенчик бросил быстро, решительно. — От Болека. До Храброго[33] шляхты не было. А Храбрый привел рыцарей с Севера, норманнов, на Киев с ними ходил и в другие походы, а потом за верную службу наделил землей. Вот со времен Болека они и сидят у нас на шее!

Магда, изумленная, на сразу нашлась, что ответить.

— Да, но если даже… Если даже то, что вы говорите, правда, то ведь с тех пор прошла тысяча лет. Они уже перемешались, растворились среди польского населения.

— Ну что вы, — отмахнулся Ясенчик, — они спаривались между собой…

И стал перечислять окрестную шляхту: Доймуховских, Наленчей, Рутковских, все браки: кто, когда и с кем… Память у него была, как у Баюрского.

— Впрочем, стоит только взглянуть на такого — сразу видно, что не поляк. Шея короткая, лоб низкий, глаза цвета морской волны, взгляд нездешний. Нет, это норманны! И мы, поляки, славяне, жизни не увидим, пока этих чужаков, этих захватчиков с себя не скинем!

Когда он, пробыв еще часок, уходил, Магда посмотрела ему вслед и вздохнула про себя: «Какой сюжет!» — с таким сожалением, будто удалялся не Ясенчик, а сюжет.

— Эти их рассуждения, что капитал — сам по себе, а они, крестьяне, — тоже сами по себе… Что когда-нибудь они мирно, дружно придут к власти. Как будто кто-нибудь мирно приходил к власти! И эти их методы борьбы прямо фантастичны!

— А как было в действительности со шляхтой?

— Видишь ли, существовала когда-то такая теория о происхождении польской шляхты. Ясенчик где-то об этом прочел или, может, услышал. Разобраться как следует не смог — известное дело, самоучка. Он взял теорию, как землю, растер на ладони: годится ли? Что на ней вырастет? И не угадал. Выросло, как видишь, что-то неспелое, неклассовое, какой-то расистский сорняк… Как бы мне хотелось об этом написать!

На лице Щенсного отразилось недоумение, и Магда добавила:

— Знаешь, я уже пробовала. В тюрьме написала одну вещь. Напечатали потом в «Леваре»[34]. «Проблески большого таланта» — так обо мне сказали…

По ее внезапно погрустневшему, почти страдальческому лицу Щенсный понял: вот какая у нее мечта — писать, как пани Элиза[35] или как та, молодая, вероятно, партийная — Ванда Василевская!

— Это ведь тоже нужно. — Магда пыталась оправдать свои частные, единоличные желания. — Разумеется, не так важно, как борьба, но… Я иногда ловлю себя на том, что мне всюду мерещатся сюжеты. Вот ты, например… — Она засмеялась. — Ты прямо просишься в печать. У меня даже заголовок есть.

— Какой такой заголовок?

— «Плотничий сын, который…» — тут вот не совсем получается, не совсем, длинновато и, боюсь, мистикой попахивает… «который не дал себя распять». Или лучше: «…который не позволил пригвоздить себя к кресту» — как ты думаешь?

— Мне все равно. Хочешь — распинай, хочешь — пригвозди… Только, видишь ли, Владек уже лег спать. Я видел, как он шел.

— Ты прав, мы что-то заболтались…

Они поднялись и пошли к Фордонку по сумеречному саду. Босые ноги ощущали уже свежесть вечерней росы, влажные травинки обвивали их, как змеи; от реки потянуло дымком рыбачьего костра и с огорода повеяло прелью.

«Вперед к международной борьбе с фашизмом» — три тысячи экземпляров должны быть готовы к субботе.

Загрузка...