Вечер отдыха сразу пошел, как надо. Туш, краткая речь Кубяка, танцы, в перерывах между танцами — исполнение песен и чтение стихов со сцены, аттракционы, конкурсы с призами — все по порядку, складно, номер за номером, строго по программе. А поскольку вечер широко рекламировался заранее, то народ шел со всех фабрик и из всех районов, даже с Фальбанки и Нижнего Шпеталя, платили не торгуясь сколько положено: один злотый с женщины, два — с мужчины.
В девять часов, когда играли пьеску «Бомбардировка Европы», кассирша прислала спросить у Кубяка, как быть. Все билеты, четыреста штук, проданы, а народ все идет и идет.
В десять оба буфета послали за пополнением. Легкий — к Яноверу за лимонадом и сластями, а алкогольный — к Скульскому за водкой и закусками.
Настроение у всех приподнятое, касса полная, тысяча с лишним злотых чистого дохода — как пить дать, словом, вечер удался на славу; но Сташек, несмотря на это, мрачнел и волновался.
— Что-то тут не того… Шпиков больно много.
— Ничего, — отвечал Щенсный. — Пусть только сунутся.
Они стояли у входа возле афиши, сообщающей об организуемом классовом профсоюзом вечере отдыха, который состоится в субботу, в восемь часов в клубе «Маккавеев»; сбор «на культурно-просветительные цели». Правда, каждый второй, читая последние слова, произносил про себя «на Красную помощь», и охранка наверняка знала об этом, но тем не менее полиция дала разрешение, все происходило легально. И если Сташека томило беспокойство, то в этом, пожалуй, просто сказывалась укоренившаяся привычка отовсюду ожидать опасности.
Крулевецкая улица дышала покоем тихой ночи, спускающейся мирно, по-местечковому, между шабесом и воскресеньем. Опрятная улица отставных чиновников и крупных торговцев обоих вероисповеданий. Десять часов — позднее время для Крулевецкой, время сна, в крайнем случае игры в бридж, какой-нибудь легкой, духовной пищи.
Сегодня полосы света и тени из танцевального зала прыгали по темным фасадам, на пустой обычно мостовой толклись те, кто никогда не теряет надежду в конце концов пролезть зайцем. Несколько мальчишек заглядывало внутрь, взобравшись на забор. В окнах напротив торчали кое-где головы любопытных, наблюдающих, как веселятся «красные» в новом клубе «Маккавеев»… Евреи глядели с удовлетворением, что без их помощи не обошлось. Христиане — с возмущением, что во всем Влоцлавеке никто бы не предоставил «красным» помещения, только вот эти герои еврейские, Маккавеи…
— Опять идут, — буркнул Сташек. — Глянь, самые отъявленные мерзавцы. Без женщин, разумеется…
Их удивило не то, что в разгар веселья заявились известные пьянчуги из 14-го полка, взводный Картуз и сержант Пелище. А что вместе с этой шпаной пришел Гомбинский. Он снисходительно кивнул товарищам у входа и с важным видом шагнул внутрь, словно хозяин или ревизор какой-то. Он был уже навеселе.
Сташек обеспокоенно сморщил брови.
— Вот что, я тут побуду, а ты ступай посмотри, все ли в порядке.
Щенсный двинулся вслед за вновь прибывшей подозрительной компанией. В вестибюле они тут же свернули к железной лестнице, видимо желая подзаправиться в буфете. Касса была закрыта, но у них оказались на руках билеты.
— Где остальные? — спросил Щенсный билетеров из рабочего спортивного общества «Труд», чья футбольная команда в полном составе взялась дежурить у входа.
— Танцуют. Мы дежурим по очереди.
— Что-то шпики лезут. Смотрите в оба.
— Смотрим, смотрим, — обиженно отмахнулись футболисты.
У двери из вестибюля в зал образовалась пробка. Клубок голов, спин, нетерпеливых рук, протянутых за водой, за пирожными, за сдачей… буфетчицы вертелись как белки в колесе. Леон, смеясь, шептал что-то Кахне на ухо. Кахна слушала, держа в руке стакан недопитого лимонада, задрав голову, будто на потолке было написано, как ей реагировать. Кахну не всяким угощеньем ублажишь, не всякой шуткой рассмешишь — нет! — она знала себе цену.
Справа, под галереей, сидели в стороне шестеро грузчиков от Бома. Здоровенные мужики — тяжелая артиллерия в резерве. Вид у них был унылый. Оркестр играл танцы; от музыки, движения, человеческого гомона так и подмывало бросить свои сто килограммов в этот водоворот и гулять, черт возьми, до самого утра, забыв обо всем на свете! И еще в довершение всего прямо у них над головой крепко выпивали шпики, напевая вслед за Гомбинским: «Нашей бабушки домишко мы про-о-о-пьем!» А им нельзя было пить нисколечко, потому что Кубяк на собрании предупредил: если кто-нибудь из дежурных запятнает рабочую честь хотя бы одним глотком, то пусть пеняет на себя. После окончания вечера они, разумеется, в своем кругу выпьют, но раньше — ни-ни!
— Ну как, товарищи?
Все шестеро повернули к Щенсному тоскливые физиономии.
— Да вот так, — ответил Капелянчик.
— Шпиков тут человек двадцать. Пьют крепко. Будьте начеку.
— Да пошел ты… Нам что, впервой дежурить, что ли?
Щенсный двинулся дальше, на другой конец зала, к сцене, украшенной зеленью, которая полностью прикрывала шестиконечную сионскую звезду, вместо голубых полотнищ по бокам, сверху донизу алели широкие ленты. Там должны были дежурить двое с фабрики Грундлянда. Они действительно были на месте, но не одни, а в обществе девушек с «Мадеры»: Яди, фамилию которой Щенсный не знал, и той, из Радома, Магды Боженцкой.
Ядя первая заметила, что Щенсный пробирается к ним.
— Ну как, нашли ту девушку?
— Нет, — с притворной грустью вздохнул Щенсный, здороваясь с ними. — Наверное, прячется от меня.
— На вашем месте я бы ее и не искала. Нет так нет — мало, что ли, других? Магда, к примеру. Тоже из Радома. Раз уж вам нравятся радомские, так за чем дело стало? Неужели та лучше?
— Но, милая моя, — вмешалась Магда, — тут дело не во внешности, а в велении сердца. Сердцу не прикажешь. Он ищет ту одну-единственную, которая однажды его проняла…
— Откуда вы знаете, что проняла?
— Я знаю все. По глазам читаю, по руке гадаю. Дайте сюда руку… Нет, нет, левую, ту, что ближе к сердцу!
— Ой, Магда, — воскликнула ее подружка, — у тебя что ни день, то новые таланты!
Она придвинулась ближе, за ней парни от Грундлянда, канатчики, скептическими усмешками маскируя стыдливое любопытство, как обычно при гадании.
Магда наклонилась над рукой, ее сухие волосы, пахнущие ромашкой, коснулись щеки Щенсного, тонкий, хрупкий палец с розовым, длинным ногтем двигался пытливо по бороздкам и рубцам твердой, крепкой ладони.
— Родился ты, господин хороший, — начала Магда певучим голосом гадалки, — родился под фригийской звездой в час великой к о м п л и т у д ы в самое затмение… Не знаешь ни дня, ни года, когда появился на свет…
— Пока сходится, посмотрим, что дальше.
— Жизнь у тебя туманная… а б е р р а ц и я… к а т а р а к т а… путаная жизнь, с о р р и э л я с п у р й о р и к, дальняя дорога, господин хороший, долгая д ж а х е л и я, до рассвета над большой рекой. Девушка пришла, как рассвет…
— Да ну, бросьте выдумывать про ту девушку.
— Гадалка не выдумывает, господин неверующий, гадалка гадает… п е р д о м и н у м п е т р у м… судьбы цепочка, что было, что будет… Радость твою вижу на ладони, а с т е р ведет, ты идешь не один, а вместе с другими!.. Остерегайся человека, имя которого хамелеон, а глаза у него к а в а с а. Несчастливый для тебя час — последний час ночи, когда еще не поют петухи…
— А что со мной будет?
— Ты будешь сильным тем, что обретешь, будешь богатым, очень богатым, но раздашь все богатство и умрешь молодым от любви к своей а с т е р. Н о м е н-н о м е н… ф и н ф а… а б р а к а д а б р а — жизни не пожалеешь ради того счастья, что выпадет тебе на долю.
— Прекрасный конец, честное слово, лучше не надо, — поблагодарил Щенсный. — Но только там, где вы водите пальцем, это не линия жизни, а просто шрам от занозы. Что это за гаданье, в котором жизнь занозой оборачивается?
Магда восхитилась: «Как вы сказали?» Щенсный повторил. Выходило, что она осрамилась этой ошибкой, но канатчики с Ядей и еще несколько любопытных, которые их окружили, были иного мнения: считали, что гаданье получилось на славу. Она все вывела, как полагается, из-под одной звезды, даже по-цыгански говорить умеет, восхищались они, протягивая Магде руки для гаданья. Но ей хотелось танцевать. Жалко, мол, времени, может быть, потом, в перерыв, когда не будет музыки.
Щенсный постоял минуту, глядя, как она танцует. Редко приходится видеть такое самозабвение. Гомбинский сказал — лань! Нет, эта девушка как ветер, как стихия, с которой никогда не знаешь… Вроде бы пустая, но моментами напоминает ту, которая умела пронять человека… И эти ее странные слова — неужто они в самом деле цыганские? Она могла их заучить наизусть и повторять без смысла. Но вдруг они не цыганские? А если Магда их понимает или, может, придумывает какое-то значение? Тогда она совсем не дура…
Щенсный идет сквозь толпу танцующих, кого-то толкает, его тоже толкают, но не беда, здесь все у себя, среди своих; кругом товарищи — тут и Баюрский с Фелей, и Сташек с красавицей женой Марусика, Кубяк, Гжибовский и другие, знакомые только в лицо, их столько, что приходится как следует напрячь память, чтобы вспомнить, где встречались: у могилы Венгровского? На массовке около тюрьмы? На операции «Трех Л»? И в сердце у Щенсного поднимается радость и гордость. Правду сказала Боженцкая. Болтала много, чтобы хоть что-то угадать, и угадала — он идет не один, а вместе с другими!
Щенсный выбрался наконец из толпы и подошел к сестре, которую заметил у окна. Он привел сюда обеих. Кахну сразу же подхватил Леон, а Веронка, как села у стенки, так и сидит до сих пор неподвижно в голубом платье из отреза, который он привез ей в подарок из Варшавы. Рядом с Веронкой, как ни странно, стоял Гавликовский, как всегда молчаливый и казавшийся еще старше среди веселившейся молодежи.
— Ну как, Веронка, нравится?
— Я устала, знаешь, это уже не для меня…
— Что, значит, «уже»? В двадцать с небольшим лет — уже? Глянь, Кахна все время танцует, а не устала…
Кахна с Леоном подошли к ним. Оба разгоряченные, веселые.
— Ног под собой не чувствую… Как бы мне посидеть хоть немножко.
— Садись, — уступила ей место Веронка. — Я постою, а то у меня уже ноги затекли от сидения.
— Знаете, над чем мы сейчас смеялись? — спросил Леон и повернулся к Гавликовскому. — Над вашим Гитлером! Когда я узнал, сколько он вам нервов попортил, я сказал, что вы должны его обязательно всем показать.
— Нет, вы смешнее сказали, — поправила Кахна. — «Сейчас, мол, будет перерыв». И действительно, музыка замолкла. «А теперь выступит Кубяк: «Внимание товарищи! Сейчас вы увидите Гитлера и человека, который его научил уму-разуму!» Все, конечно, навострят уши: что такое? И тогда выйдет Гавликовский со скворцом в руке. «Гитлер, спой, кто ты?» И Гитлер проскрипит: «Да я просто негодяй…» — «А почему ты, Гитлер, такой грустный?» А он: «Все, что было, давно сплыло!»
— Правда, выступите с таким номером, — уговаривал Леон, когда все перестали смеяться.
Гавликовский помрачнел и, отвернув голову, будто борясь с собой, буркнул:
— Жалко.
И тут Веронка объяснила, что скворец говорить может, если его научить, но для этого ему надо подрезать язык. Хорошо, если операция удастся, ну а вдруг птаха сдохнет? У кого хватит совести рисковать?
Уже перевалило за полночь. Дирижер снова поднялся на возвышение. Веронка собралась домой и заспешила, чтобы успеть выйти до начала танцев. Щенсный, стоя спиной к залу, протянул ей руку на прощание, как вдруг Веронка схватила его за плечо.
— Господи! — крикнула она. — Ударил!
— Кто ударил? Где?
— Не знаю, вон тот военный… В лицо ее ударил!
В плотной толпе рядом со сценой Щенсный услышал: «Отказалась танцевать с сержантом, и он ее…» Прорвавшись внутрь, он увидел жену Марусика, которая держалась за щеку. Сташек стоял на коленях, Пелище с дружками вывернули ему руку и прижимали его к земле, приговаривая:
— Вот так… так мы вас, клопы паршивые!
Раздумывать было нечего, Щенсный свистнул — только это оставалось — и кинулся в драку.
Пелище грохнулся наземь, лицом вниз. Сташек вскочил. Шпики, все как один, напирали теперь на Щенсного и Сташека. На свист бежали канатчики и Баюрский со строгалями. Весть уже разошлась по залу. Отовсюду спешили товарищи на подмогу. Металлисты с гвоздильной фабрики Клявуса, молотобойцы от Шварца, рабочие с пивоваренного, портовики, магистрацкие… Навалились на шпиков всем миром, били с остервенением за жену Марусика — Марусика, который сидит в тюрьме! За охранку, подославшую шпиков, чтобы сорвать вечер!
Женщины в панике повскакивали на сцену. Дерущимся стало просторнее.
— Оркестр, — гаркнул Кубяк. — «Первую бригаду»[26]!
В костер мы бросили… вас, лизоблюдов…
Оркестр наверху грянул бойкую мелодию, внизу ее подхватил хор мужских голосов, и под звуки этого марша — раз-раз — шпиков согнали в кучу и толкали к грузчикам у выхода. Тщетно Картуз, приняв командование после Пелище, пробовал навести в своих рядах хоть какой-то порядок, чтобы благополучно ретироваться. Капелянчик меланхолически брал за шиворот одного за другим и небрежно швырял в вестибюль, откуда футболисты вышибали их за дверь, рылом на тротуар.
— У тебя нет платка? — спросил Сташек: кровь с рассеченного лба заливала ему глаза.
Они на мгновение отошли в сторону, и тут Сташек заметил, что Гомбинский дерется на стороне шпиков, вернее, орет спьяну и машет кулаками. Кто-то его треснул, он покатился к стенке и налетел на Боженцкую.
— Нализался, язви его мать… Давай, забери его, а то…
Они подбежали. Гомбинский с жалким видом повис на Магдиной руке.
— Отодвиньтесь, Магда.
Боженцкая отошла на несколько шагов от запасного выхода. Это была двустворчатая застекленная дверь. Щенсный со Сташеком нажали. Что-то снаружи со звоном упало на каменную плиту. Они выкатились в ночную тьму в палисадник.
— Зараза! — Сташек тряс Гомбинского, схватив его за лацканы пиджака. — С кем ты пил, дрянь ты эдакая, с кем?
Щенсный не хотел вмешиваться в это дело. Сташек водил дружбу с Гомбинским, играл с ним в карты — пусть сам разбирается со своим дружком.
Он наклонился посмотреть, что упало, когда высаживали дверь, и вдруг заметил, как Гомбинский полез в карман. Сверкнуло оружие, но Щенсный тут же огрел Гомбинского поднятой с земли железкой.
— Вот как? — Сташек, изумленный, поднял пистолет. — С оружием на меня?
Щенсный только раз и стукнул: Гомбинский весь согнулся и стонал, прижимая к груди перебитую руку.
— Сейчас ты лыка не вяжешь… Завтра поговорим. Но раз ты такой бедовый, то обычным путем мы тебя не выпустим. Сигай через забор!
Но Гомбинский этого сделать не мог. Пьяный, он неуклюже подтягивался на здоровой руке и снова срывался. Тогда Сташек со Щенсным его подсадили и перекинули на ту сторону.
Они выглянули из-за частокола. Входная дверь как раз захлопнулась за последней партией вышибленных. Они теперь на мостовой отряхивались, приводили себя в порядок. Гомбинский лежал неподвижно у забора. Сташек немного остыл, ярость, видно, в нем улеглась, и он сказал:
— Уходи давай, а то тебя отведут в участок. Ступай домой.
Гомбинский повернул к нему бледное, разъяренное лицо и крикнул:
— А ну, отдай! Отдай пистолет!
— Тише, идиот, могут услышать…
— Пусть слышат! У меня разрешение есть! Я вас всех перестреляю!..
Притаившись за забором, они слышали, как он шарит, ищет камень. Нащупал. Кинул.
— Коммунист! Аккуратный — коммунист!
Где-то зазвенело стекло. Щенсный со Сташеком вздрогнули, словно камень попал не в стекло, а в них. Ведь даже пепеэсовцы, даже уважающие себя хадеки держали это слово при себе. Вслух говорили — «красный». Потому что назвать кого-нибудь коммунистом — все равно что выдать его в руки полиции. А Болек крикнул на всю улицу, да к тому же еще назвал и кличку Сташека, тыча в него пальцем.
Из главного входа выскочили дежурные, шпики дали деру. Гомбинский потащился за ними, но догнать не сумел. Он поднял кверху кулак, кляня то их, то Сташека, и двинулся вперед.
Сташек взглянул на Щенсного, Щенсный на Сташека. Оба думали об одном: провокатор, проболтался спьяну.
Сзади, из зала «Маккавеев», послышался голос Кубяка:
— Оркестр, вальс! — все в полном порядке, вечер продолжается!
Город давно уже спал. Было начало второго, только что часы с пожарной каланчи на Жабьей улице коротко и звонко напомнили о себе один раз. Крулевецкая улица была пустынна, шатающаяся тень Гомбинского скрылась за углом Стодольной.
Сташек сунул в карман пистолет и полез на забор. Щенсный поднес к глазам железку, которую он держал в руках. Это был полуметровой длины гвоздодер. Он прикинул вес — килограммов пять будет — и полез за Сташеком. Спрыгивая, увидел в палисаднике, возле застекленной двери, Магду, глядевшую в его сторону.
— Ты знаешь Боженцкую? — спросил он, догнав Сташека. — Какая она?
— Боженцкая? Обыкновенная… Возвращайся на вечер. Мне надо… объясниться с Болеком.
— Обязательно сейчас?
— Завтра он протрезвеет, вспомнит, что проболтался. И начнет сыпать. Завтра будет поздно. Надо сегодня…
— Ну, раз надо, то пошли вместе. Вдвоем все же легче.
— Нет, ты возвращайся. Тебя это не касается. Я сам с ним справлюсь. Это мое дело…
Сташек говорил с трудом, не разжимая челюсти, будто жестоко мучаясь зубной болью.
— Моя вина. Я его привел… Да еще насчет Юлиана проговорился. Вчера, знаешь, за картами. Черт возьми, вдруг он запомнил?!
Он остановился пронзенный болью, отчаянно тряся головой, готовый биться об стенку с отчаяния.
— Двадцать лет берегли Юлиана, двадцать лет! В Сибирь шли, на Павяк, во Вронки — лишь бы он делал свое дело. И вот теперь из-за меня…
— Но ведь еще ничего не случилось. Сейчас избавимся от Болека, и точка. В таких вопросах нечего мудрить, иногда лучше всего действовать именно так, очертя голову. Стукну его сейчас этой головоломкой — никто и не узнает.
— Головоломка в самый раз, — согласился Сташек, осмотрев гвоздодер (спокойствие Щенсного действовало на него благотворно). — В самый раз, но только я это должен сделать сам, один, на свой страх и риск! Опять-таки, если поймают — конец. Придется принять смерть, как Хибнер[27].
— Что ж, если из-за него, ты говоришь, может быть крупный провал… то придется рискнуть. Пошли. Не о чем говорить.
Какое-то время они быстро шагали вперед. Сташек молчал, очевидно обдумывая план действий, потому что, едва замаячил впереди неясный, окутанный мраком силуэт Гомбинского, он зашептал лихорадочно, решительно:
— Он пойдет по Луговой, иного пути нету, там я его прихлопну. А ты беги к глиняному карьеру, к бондарному сараю, рядом с его домом. Вдруг у меня не получится, кто знает, тогда он пойдет здесь, в аккурат выйдет прямо на тебя.
— Ладно, проверь только, заряжен ли пистолет.
Сташек начал ковыряться, выругался вполголоса:
— Как эта штука открывается?
— Надо, наверное, снять с предохранителя, — заметил Щенсный. — Дай сюда.
Он в темноте коснулся пальцев Сташека, дрожавших, холодных, как сталь пистолета, потом нащупал ладонью широкую, удобную рукоятку, срезанный курок с мелкой насечкой, предохранитель под большим пальцем… Узнал: австрийский стейер. У Павловского был такой же. Однажды в Румлёвке тот дал ему пострелять по мишени с двадцати метров… Надежное оружие.
— Все в порядке. Семь патронов в обойме, восьмой в стволе… Ты когда-нибудь стрелял из пистолета? Нет? Тогда меняемся. Бери железку и дуй к карьеру… Только мигом, черт возьми, смотри, он уже сворачивает!
Спорить было некогда — Гомбинский вкатывался на Луговую, — Сташек бросил только:
— Потом возвращайся на вечер как ни в чем не бывало… — и помчался вниз, к Висле, чтобы оттуда огородами выйти к сараю, за которым он сможет порешить Гомбинского, если здесь не получится.
Щенсный поспешил за Гомбинским, обогнал его, идя по противоположной стороне улицы, и зашагал вперед, к шлагбауму на железнодорожной ветке около «Целлюлозы». Кругом не было ни души, ни звука, кроме шуршания в дробильне, где огромный камень перетирал дерево в серую массу для газетной бумаги. И казалось, что стройное здание дрожит, подтачиваемое мышами.
Фабричный забор скрывал надежно. В его тени можно было двигаться навстречу Гомбинскому, но тот словно сквозь землю провалился. Чистая, сверкающая лента улицы убегала во мрак.
Рукоятка пистолета стала мокрой от пота. Щенсный вытер ладонь о подкладку кармана, сделал еще несколько шагов и вдруг увидел под фонарным столбом склоненную голову. Обхватив фонарь руками, Гомбинский тупо смотрел себе под ноги, на все, что осталось от гулянки.
Щенсный содрогнулся. Гадость… Одно дело — бороться, имея перед собой грозного противника. А тут приходится в Болека стрелять в тот момент, когда его рвет: стрелять за нелепое подличанье, за измену. Как заразу… В ухо стреляли полковых лошадей, заболевших сапом.
— Горе, жалкая кличка… Кличка, мать твою!.. Отдай пистоль, а т-то…
— Получай, провокатор!
Выстрел грохнул, как орудийный залп. В клочья разорвал тишину, и осколки этого грохота долго замирали вдали.
Он швырнул пистолет Гомбинскому под ноги, прямо в лужу, и Гомбинский, отпустив фонарь, мягко скользнул на тротуар, словно желая его поднять.
Щенсный, не теряя головы, побежал на цыпочках, по газону между забором и краем мостовой, к углу Луговой и Дольной, потом через площадку, где высились груды кирпича. Петляя по территории строительства, под густым покровом темноты, которая здесь, среди кирпича, была совсем черной, он выскочил на Стодольную, отряхнул ботинки и быстро зашагал к клубу «Маккавеев», чтобы поскорее смешаться с толпой посетителей. Пусть видят, что он был на вечере до конца, в случае чего у него будут свидетели.
На полпути его хлестнул сзади далекий, пронзительный свист. И тут же раздался встречный, со стороны «Маккавеев». Двое полицейских, свистя, бежали на выстрел, один с рынка, второй с Крулевецкой.
Щенсный прильнул к стене, дома здесь стояли плотным рядом, нигде ни проема, ни выступа, все ворота закрыты… Полицейские, задний и передний, вот-вот сойдутся, схватят его в пустом коридоре улицы. «Несчастливый для тебя час — последний час ночи, когда еще не поют петухи…» Его охватила дрожь и злость на себя: зачем было бросать пистолет?! Так бы он защищался и по крайней мере погиб в бою — это все же лучше, чем быть расстрелянным или повешенным. Ведь за такие дела иных приговоров не бывает.
Он схватил горсть земли, завязал в платок и сжал в кулаке белый шар. Вот единственный выход — не ждать, кинуться навстречу полицейскому, оглушить криком: «Руки вверх! Сейчас гранатой разорву в клочья!» Может, тот обалдеет, должен обалдеть с испугу, и тогда драпать со всех ног с этой улицы, из центра, из города…
Шаги громыхали уже недалеко. Щенсный двинулся было вперед, но вдруг услышал над собой, со второго этажа сдавленный голос:
— Дверь справа… дверь справа! Отперта!
Он кинулся к ступенькам, откуда-то знакомым, стоптанным, толкнул дверь, действительно оказавшуюся незапертой. Осторожно закрыл ее за собой и остановился в сенях, ничего не видя.
— Поднимайтесь наверх, — раздался тот же шепот, — лестница перед вами.
Щенсный нащупал перила и стал подниматься, прислушиваясь, — полицейский был совсем рядом. Чьи-то дрожащие руки вцепились в его плечо. Он вздохнул с облегчением: полицейский промчался мимо и побежал дальше по Стодольной, в сторону «Целлюлозы».
— Аккуратный, это же безумие! Что вы наделали, Аккуратный?!
Щенсный понял: Боженцкая. Он у Магды.
Она втолкнула его в комнату. Здесь было немного светлее.
— Простите, но это я… Сташека нету.
Его поразил собственный голос — чужой, какой-то деревянный и чуть хриплый.
— Ах, это вы, — смутилась Магда и, помолчав, спросила, уже спокойно, будто из вежливости. — А что со Сташеком?
— Должно быть, он вернулся на вечер.
— Снова на вечер? А у меня там разболелась голова. Пришла домой, но как-то не могла уснуть. Открыла окно и села. И вдруг слышу — выстрел! Испугалась. Пресвятая дева, думаю, не иначе несчастье случилось, ведь они поссорились! Гляжу в окно — бежит кто-то. И впереди свистят, и сзади свистят. Ой, думаю, это, наверное, Сташек, сейчас его сцапают!
— И вы решили Сташека спасти?
— А что, мне надо было стоять и смотреть, как его фараон заберет?
Темноту низкой, тесной комнаты рассеивал бледный отблеск уличного фонаря. Щенсный различил три кровати, пузатый призрак шкафа, стол. Он положил на стол узелок с землей. Голова шла кругом. Сташек — Боженцкая — случайное спасение, а может, не случайное, может, Сташек велел ей быть начеку — в таком случае она член партии.
— А рядом никого нет?
— Нет. Старуха уехала — Ядина мама, значит. В деревню уехала, к брату.
— Тогда мы можем говорить свободно… Откуда вы знаете кличку?
— Что, что?
— Откуда, говорю, вы знаете, что Сташека зовут Аккуратный?
— Ведь Болек так его назвал, когда вы его выбросили. И раньше иногда говорил: «Эй, ты, Аккуратный». В шутку, разумеется.
— А вообще-то вы давно знакомы со Сташеком?
— Да с месяц, наверное. Он пришел однажды с Болеком и потом зачастил.
— Просто так.
— Да.
И с легким смущением добавила:
— Он за мной немного ухаживает. И Болек тоже. Что ж, в кино или на танцы, пожалуйста, но, в сущности, мне не нравится ни тот ни другой.
— Что поделаешь, — рассеянно буркнул Щенсный. Он был разочарован: нет, Боженцкая не член партии, при таких обстоятельствах член партии не стал бы играть с ним в кошки-мышки. — Ничего не поделаешь, бывает и так.
Он подошел к окну. Из открытой рамы на него повеяло ночкой прохладой и покоем сонного города. Где-то пропел петух. Щенсный усмехнулся, вспомнив нелепое гаданье.
— По правде сказать, — доверительно сообщила Боженцкая, — когда парень начинает за мной бегать, он все теряет в моих глазах. Такой уж у меня характер.
«Не знаю, как насчет характера, а голова у тебя дурная», — подумал Щенсный. Нестерпимо хотелось курить. В горле пересохло — хоть бы разок затянуться! Он тщетно шарил по карманам — нашлись только сигареты.
— У вас нет спичек? Сейчас я принесу из кухни.
Он с наслаждением закурил.
— Спасибо вам большое. За огонек, разумеется, потому что за гостеприимство, за ваше доброе сердце я постараюсь отблагодарить при случае… Если вам когда-нибудь понадобится помощь — вспомните обо мне. Сейчас я докурю и уйду, только сначала хочу рассказать, как получилось с Гомбинским.
— Скажите мне правду, — шепотом попросила Боженцкая. — Вы его убили? Он погиб?
— Погиб. Но убивать мы его не убивали. Просто несчастный случай… Мы его догнали и давай ругать за то, что он выпивал со шпиками, дрался на их стороне, на вас повис словно куль какой-то — вообще за все его поведение, ну и за этот пистолет, из которого он целился в Сташека. «Получай свой пугач, — сказал Сташек, — и дружбе конец. Мы знаться с тобой не хотим, и никто теперь не захочет, потому что ты разбойник или даже хуже!» На это Болек: «Ну раз так, то я вам покажу, какой я разбойник!» Мы подумали — пугает, что будет мстить. Но только мы отошли, вдруг как грохнет! Подбежали к нему, а он лежит и пистолет валяется. Застрелился. Сам себя порешил от стыда или обиды, а может, у него были другие причины — не знаю. Пришлось удирать, чтобы нас не заподозрили. Сташек помчался по Луговой, ну а я свернул сюда и, наверное, попался б, кабы не вы. Хотя, кто знает, если вы кому-нибудь расскажете, что я убегал, был здесь, то неизвестно, что со мной будет.
— Я не такая дура, как вы думаете, — заметила Боженцкая; что-то в ее голосе поразило Щенсного, он насторожился, но Магда докончила, как всегда просто и естественно: — Никому не скажу ни слова, ни за что!
— В таком случае…
Он не договорил: с улицы послышались шаги, голоса. На тротуаре у двери маячили три фигуры.
— Вот-те на, они возвращаются с Баюрским. Что теперь делать?
Щенсный не знал. Они вместе с Магдой смотрели, как Баюрский держит одну из девушек за руку, о чем-то просит, уговаривает, та вырывает руку:
— Ладно, сейчас посмотрю, можно ли…
Девушки побежали по лестнице вверх. Баюрский остался на улице.
— Садитесь. — Магда дернула Щенсного за пиджак. — Садитесь на кровать. Так будет лучше для меня и для вас.
Обе девушки вбежали в комнату.
— Магда, ты спишь? — крикнула Феля.
Слышно было, как она ощупью ищет выключатель.
— Не зажигай свет, — сказала раздраженно Магда.
— Почему?
— Потому что я не одна.
Девушки замерли на пороге.
— Ну знаешь… — пробормотала Феля.
— Знаю. Тебе можно, а мне нельзя?
— Я — другое дело. Но ты… Вот бы не подумала.
— Почему? Я что, горбатая или кривая?
— Что ты, Магда, я ничего такого не говорю. Просто я удивилась, ты же нам никогда не рассказывала, что у тебя кто-то есть. Сейчас скажу Янеку, что сегодня нельзя, пусть уходит. Ты мне всегда уступала, я помню, так что и я уступлю…
Феля выбежала. Ядя подошла к крайней койке, молча взяла одеяло и подушку.
— Скажите что-нибудь, — шепнула Боженцкая. — Пусть они знают, что это вы.
— Простите меня за беспокойство, Ядя. Больше этого не повторится.
— Ничего, у нас есть где спать, — ответила та, вслушиваясь в его голос, и ушла со своей постелью на кухню.
Щенсный высунулся из окна. Около дома Феля утешала Баюрского, объясняла, что сегодня никак нельзя…
— Янек! — крикнул Щенсный.
Тот поднял голову.
— Да ну тебя… А я уже точил зуб на Болека. Был уверен, что это он!
— Ты, брат, того… Пойми, у нас сегодня вроде помолвки. На вечере объяснились…
— Понимаю… Тебе я всегда готов пойти навстречу. Желаю счастья!
Он чмокнул Фелю и зашагал, громко стуча сапожищами, крупный, надежный, смекалистый Баюрский, у которого память, как воск.
Щенсный отвернулся от окна. Магда сидела на койке, как бы пригорюнившись. Они снова были одни. На кухне подружки что-то оживленно обсуждали.
— Он давно с ней живет?
— Не знаю. Я здесь всего месяц, и при мне все время так. Когда старуха уезжает в деревню, Баюрский приходит. Мы тогда спим на кухне. Они очень любят друг друга, Феля и Баюрский.
— Почему же они не поженятся?
— Девушкам с «Мадеры» нельзя выходить замуж. — В ее голосе звучала укоризна, что Щенсный не понимает таких простых вещей. — Фелю тут же уволят, а ей необходимо работать и посылать деньги домой, в Любань. Там у нее мать с малолетними детьми. Поэтому они пока живут так. Потом, может, Янек получит работу получше, а может, Феля устроится куда-нибудь, где держат замужних. Тогда они поженятся.
— Мне очень неловко, Магда, что так получилось. Как вспомню, что вы для меня сделали и какие теперь, наверное, пойдут сплетни…
— Пусть! Меня это не волнует, а вас? Главное — есть свидетели, что вы провели ночь у меня, вот и все. Ложитесь отдыхать, Щенсный, не будем терять времени на пустые церемонии.
В самом деле, ему ничего не оставалось, кроме как проспать у нее до утра. Он лег навзничь, свесив ноги, чтобы не запачкать постель. Ботинки снять он не мог — носки пропотели, еще не хватало, чтобы тут несло потом от его ног!
Он слышал шелест снимаемого платья, скрип кровати, когда Магда скользнула под одеяло, и шепот… Неужели она читает молитву?
Щенсный чувствовал себя в безопасности. Ничего не могло раскрыться, а если даже… Что ж, из-за девушки все получилось. Он убил из ревности, сам не помнит как, оба были под хмельком, и Болек вытащил пистолет. Будет уголовное, а не политическое дело, дадут два-три года от силы… Боженцкая даже не представляет, как она ему помогла.
— Где вы научились гадать?
— В кружевной мастерской. Там была одна старушка из Румынии, вдова капельмейстера, — она меня научила.
— А что значит «а с т е р»?
— Звезда. У каждого человека своя звезда, под которой он рождается, живет и умирает. Вы родились под фригийской звездой, я тоже, потому мы и встретились сегодня. Я думала, что такое бывает только в романах, но, с тех пор как научилась гадать, убеждена, что а с т е р все может…
«Вот «гусыня», — вздохнул про себя Щенсный.
Его охватила бесконечная усталость, томило одиночество. Одиночество тем более обидное, что рядом лежала девушка, очень хорошая девушка, но, увы, форменная гусыня. Будь она хоть немного похожа на ту, с которой ночь пролетела за разговором, как одно мгновение! Та умела пронять человека. И так своевременно крикнула: «Поторопитесь!»
Минуты тянулись лениво, без движения и звука, время дремало, укачанное ровным дыханием. За окном робко брезжил серый городской рассвет.
Кровать скрипнула. Девушка приподнялась на локте. Лицо у нее было внимательное, сосредоточенное. Щенсный спал на спине, раскинув руки, как утомленный работой мужик. Носище торчал кверху все с тем же вызовом, но черты лица смягчились и казались почти мальчишескими. Поднятые брови бросали на лицо тень задумчивости, на губах застыла горькая улыбка. Что-то светлое снилось этому Горе-Щенсному, человеку с чистой совестью, у кого-то, может у своей а с т е р, просил он прощения…
Девушка потянулась, руки ее на мгновение неподвижно застыли над головой.
— Поторопитесь, — шепнула она себе. — Ведь действительно бывают поезда, на которые опаздывать нельзя…
Она быстро оделась и босиком, держа туфли в руке, тихонько вышла на лестницу.