В Сувалки Щенсный приехал ночью, и прямо с вокзала отправился в полк, квартировавший за городом, на Августовском шоссе, в бывших царских казармах, огороженных колючей проволокой. Он слышал крики, из-за которых ему пришлось потом столько выстрадать, но шел дальше своей дорогой и смело шагнул за проволоку, с твердым намерением нести службу исправно, хотя и пришлась она чертовски некстати. Ведь перед ним открывались прекрасные перспективы: с одной стороны, должность конторщика у Маевских, с другой — Народный университет на улице Вольность; и вот, вместо всего этого — мундир, винтовка на плечо — и двадцать месяцев вычеркнуты из жизни.
У него давно уже выветрились из головы симбирские мечты о «легионах Пилсудского» и то, что грезилось ему в «ковчеге» в Козлове: белая мраморная лестница, маршал Пилсудский, вручающий ему боевой орден, и тому подобная лирика. Он смотрел хладнокровно на учебный плац, на капралов — как они измываются на людьми! — и говорил себе: ничего не поделаешь, через это нужно пройти, в армии, как и всюду, труднее всего начало, потом нацеплю капральские лычки и сам буду других гонять.
Словом, из Щенсного такого, каким он пришел в армию, можно было еще сделать служаку унтера, но из него сделали болвана, придурка и внутреннего врага. Самое плохое обмундирование, самые гнусные работы и чуть что — гауптвахта, чаще всего безо всякой причины. «Нет, — думал Щенсный, — они сговорились. Но почему именно против меня?»
Справедливости ради надо сказать, что у поручика Гедронца всем солдатам жилось по-собачьи; это был этакий Наполеон из захолустья, гонял нещадно и откалывал старые номера с пуговицей, пришитой орлом вниз, или с оторванной подковкой — он, мол, только глянет, а уже все видит, все знает, истинный господь бог седьмой роты! А в самом деле ничего он не видел, ничего не знал, и все эти штучки ему готовил старшина Мотовилло. Тот в свою очередь с мордой тупой и широкой, как лошадиный круп, жалел только своих свиней, которых откармливал на солдатских харчах, людей же презирал и ржал от радости, когда удавалось кому-нибудь насолить.
Разумеется, когда Гедронец, Мотовилло, взводный, командир отделения — словом, когда весь командный состав начал скручивать Щенсного в бараний рог, для него получалась уже не армия, а ад какой-то, вроде Освенцима…
«Что такое, — ломал он голову. — Почему они все взъелись на меня? Должна же быть причина!»
А надо сказать, что вместе с ним прибыл в полк еще один парень из Влоцлавека, Клюсевич Леон. Они встретились в первый же день, на перекличке призывников, и кинулись друг к другу, как земляки, ведь Леон до армии работал у Грундлянда, на сталепроволочно-канатной фабрике.
На перекличку пришел Гедронец, прогуливался перед строем, выбрасывая ноги, словно хотел стряхнуть грязь с сапог, и так смотрел на Щенсного, будто только его и искал. Щенсный отвечал ему смелым взглядом — что ему какой-то поручик с подбитым глазом? Но тот остановился и спросил:
— Откуда у вас этот рубец на шее?
— От бритья, пан поручик. Я спешил и порезался во время бритья.
— Порезался, — ехидно повторил поручик. — Такой порез может потом дорого обойтись.
Он отошел и стал шептаться с начальником полковой канцелярии, показывая на Щенсного, а Леон буркнул, что из этого может получиться «трилогия» и пусть Щенсный смотрит в оба, потому что это не кто-нибудь, а Гедронец и он будет мстить.
— За что мстить? — спросил Щенсный, но Леон сжался, словно улитка, и стал юлить, говорить, что сболтнул просто так.
Они держались вместе, пока их не разделили. Щенсный, как кур во щи, попал к Гедронцу, а Леону повезло — его определили во взвод связи.
И вот, некоторое время спустя, вспомнив слова Леона, Щенсный пошел к нему. «Раз он уже на первой перекличке говорил о какой-то мести со стороны Гедронца, значит, ему что-то известно». Но Леон ничего не знал, ничего не помнил и вообще, казалось, хотел, чтобы Щенсный оставил его в покое. Под конец он спросил:
— Ты Сташека Рыхлика знаешь?
— Знаю, а что?
— Ничего. Это мой приятель. Писал о тебе.
Щенсный понял: Рыхлик — «красный», а значит, и Клюсевич тоже. Тот, видно, предостерег, и поэтому Леон теперь так виляет, еще бы! Щенсный же холуй! Избил Рыхлика на Масляной улице. Потом его прогнали с лесосклада якобы за подслушивание — кто знает, в чем еще его подозревают?
Говорить было не о чем, и Щенсный ушел от Леона, даже не попрощавшись.
А несколько дней спустя, на политической беседе, Гедронец представил роте внутреннего врага. Он говорил о внутреннем враге, с которым необходимо бороться, который есть везде, даже в армии, даже среди них, и в качестве примера указал на Щенсного.
Если б поручик назвал его китайцем, и то было бы понятнее! Как-никак, он жил в «Пекине». Но врагом родины? По какому праву?
Щенсный хотел возразить, но поручик крикнул «кру-у-гом!», здесь, мол, не митинг, и снова за свое: нельзя поддаваться подстрекательству, главное для нас — бог и отечество, мы стоим на страже границ и порядка.
Щенсный дождался его у выхода из казармы и, козырнув, попросил объяснения; Гедронец оглянулся кругом, не видит ли их кто, и как накинется на Щенсного: неужели он думает, большевик этакий, что можно безнаказанно бить офицера?! Он не выйдет живым из его роты. Ему отсюда одна дорога! — на кладбище.
Поручик отвернулся и зашагал прочь, а Щенсный остался стоять обалдело, с рукой под козырек.
Теперь, когда сам командир прикрепил Щенсному ярлык «внутреннего врага», над ним мог измываться каждый кому не лень. А поскольку он тоже спуску не давал и, вместо того чтобы искать поддержку, искал правду и со всеми ссорился, то его травила вся рота. Одни издевались над ним, чтобы угодить начальству, другие — потому что он им нагрубил, третьи, наконец, — от скуки, просто чтобы позабавиться.
Полк был запущен материально и морально. По ротам сновали еще призраки всех трех армий: царской, прусской и австрийской. Щенсный стоял в полной выкладке по стойке смирно, с четырьмя кирпичами в рюкзаке, и у столба, и у стенки на одной ноге, с правой ступней и левой рукой, связанными бумажной цепью. По приказу он приседал и прыгал, как лягушка, вокруг спальни с винтовкой наперевес.
Придумывали все новые развлечения. Гедронец затеял уроки бокса. Для всей роты, наглядно, то есть на Щенсном. Тот схватил десяток-другой ударов, но поскольку сам дрался, можно сказать, с пеленок, то на одном из уроков изловчился и так нокаутировал поручика, что тот едва поднялся с пола.
Тогда Мотовилло, лучше всех в полку владевший штыком, самый длинный из всех, так как рост у него был два метра с лишним, — этот Мотовилло стал бодать Щенсного штыком, разумеется тоже в рамках наглядного обучения. Хотя они сражались в фехтовальных костюмах, Щенсный уходил с этих показательных уроков избитый, униженный, задыхаясь от жажды мести.
Поначалу все забавлялись, но потом постепенно стали замечать, что это никакие не игрушки, не цирк, а подлинный поединок двух подлинных врагов.
Каждый раз, когда Мотовилло его вызывал, Щенсный хватал винтовку и, съежившись, выдвинув вперед побледневшие лицо, нацеливал на старшину жало штыка.
Все большее количество зрителей собиралось на эти бои, и постепенно издевательское гоготанье стихало. Это уже не было смешно.
Затравленный, заморенный солдат прыгал, как блоха перед крысой, падал под ударами опытного противника, вскакивал и с ожесточением атаковал снова, тыча в воздух у его горла.
Солдат, дерущийся до последнего с ненавистным унтером, был одним из них, более того — он теперь олицетворял всю роту.
Те же люди, которые еще недавно издевались над Щенсным, теперь приходили к нему, чтобы угостить сигаретой или куском домашней колбасы. «Никакой он не придурок и не внутренний враг, — говорили о нем — просто Мотовилло с Гедронцем хотят вогнать его в могилу».
Щенсный завоевывал симпатию и сочувствие, он сознавал, что борется за всю седьмую роту.
Он уже изучил противника, знал, что превосходит его крепостью ног и сердца, что того надо изматывать и дразнить, доводить до бешенства.
Ему удалось наконец ткнуть старшину штыком в бок, и тот, разъяренный, так долго гонялся за ним, что под общий хохот чуть не задохнулся.
За этот хохот Мотовилло в ту же ночь отомстил всей роте. Примерно через час после отбоя он пришел со свечой. Проверяя ноги, он никогда не зажигал свет, всегда искал грязь со свечой. Вот и теперь шел от койки к койке, заполняя всю спальню собой и своей черной тенью, поднимал одеяла и при дрожащем пламени осматривал ноги.
Разумеется, он у кого-то обнаружил грязные ноги и погнал всю роту к колонке босиком, в одном белье.
До колонки было полкилометра. Сапоги старшина обуть не разрешил, так что все вернулись перепачканные глиной. Но он видел грязь только на ногах у Щенсного и грозил:
— Ты у меня завтра попрыгаешь за это!
После его ухода одни легли на пол, чтобы не запачкать постель, другие слали на койках, свесив ноги — ночь прошла, как в кошмаре.
Назавтра после строевой подготовки к Щенсному подошел Леон, тот самый, от Грундлянда, со сталепроволочно-канатной фабрики. Щенсный был в седьмой роте на третьем этаже, а он во взводе связи на первом в том же здании.
Он, верно, узнал о злоключениях земляка, потому что сказал:
— Мне надо с тобой поговорить.
— Нам не о чем говорить.
— Но пойми, я должен тебе рассказать, что у нас было с Гедронцем.
— Теперь ты должен? Благодарю, ты слишком долго думал.
— Я не могу больше смотреть на все это. За кого ты меня принимаешь?
— За слизняка, — отрезал Щенсный. — А слизняков я не признаю.
Он не помирился с Леоном, не простил, что тот отвернулся от него, поверил Сташеку. Пусть стоит в сторонке, пусть смотрит дальше…
И Леон стоял вечером в толпе, тесным кольцом обступившей лестницу, глядя, как Щенсный прыгает лягушкой с табуреткой над головой.
С первого этажа на третий, ступенька за ступенькой он прыжками поднимался по осклизлой грязной лестнице — куда же девалась та, из сна о маршале, белая, мраморная?! — а наверху стоял, упершись руками в бока, и ржал громадный Мотовилло.
— Выше, вонючка, выше!
Щенсный, обезумев от ярости, приближался и, наверное, размозжил бы ему голову табуреткой, если бы не вмешался прапорщик Павловский:
— Как тебе не стыдно? Он же солдат…
— Не солдат, а падаль! Я ему…
— Погоди, — перебил Павловский, беря Мотовилло под руку. — Помнишь, тогда в Легионове…
Он увел старшину, а Щенсный, едва дыша, прошел сквозь замолкший строй роты и поставил табуретку на место.
Щенсный ждал схватки. Но ее не было. Ни в тот день, ни потом. Показательные штыковые бои отменили. Не потому, что Мотовилло испугался противника — нет, он по-прежнему считал его чучелом гороховым, — а потому что рота взяла сторону Щенсного. Еще, чего доброго, вместо того чтобы освистывать, ему начнут аплодировать, науськивать на старшину: «А ну-ка, врежь гаду!» Вот будет скандал, вот позор, лучше не рисковать.
В военных действиях наступил перерыв. Затишье перед большим наступлением. Обе стороны разрабатывали новые планы: Мотовилло с Гедронцем в канцелярии, а Щенсный в роте, среди посвященных.
Между тем на спокойный и беспечный полк как гром с ясного неба свалился начальник штаба округа генерал Барбацкий.
Не успели ни засыпать желтым песочком свалку за казармами, ни отогнать унтер-офицерских свиней, которых откармливали при каждой солдатской кухне, как генерал приступил к осмотру, причем начал именно с третьего батальона.
Проверяя седьмую роту, он обратил внимание на солдата, одетого в мундир явно не по размеру, весь в заплатах.
— Что здесь делает это чучело? — с раздражением спросил генерал. — Это же не солдат, а позор.
— Это придурок, пан генерал. Дебил. Жалко для него форму, все равно испортит…
Но генерал, ища зацепку, чтобы устроить разнос, приказал вызвать Щенсного.
— Какие у вас были занятия вчера? Что вам труднее всего давалось?
— Оптическая сигнализация, пан генерал.
— Хорошо. Ну покажите, как выглядит буква «а».
— Слушаюсь, пан генерал.
Не имея сигнальных флажков, Щенсный показал руками.
Генерал спросил, какую еще букву он помнит.
— Я помню всю азбуку Морзе.
— Так-таки всю? А ну-ка просигнальте: «Доставить боеприпасы».
Щенсный тут же промахал.
Генерал в изумлении взглянул на Гедронца.
— Если у вас придурок такой, то кто же остальные солдаты в роте? Одни гении, должно быть, Коперники сплошные, да?
И тут же снова обратился к Щенсному:
— Вы находитесь в поле. Рота расположена вот там. — Он показал на казарму. — Поблизости нет никого. И вдруг метрах в трехстах от вас из леса выходит неприятель, имеющий численное превосходство. Что вы делаете? Покажите.
Щенсный плашмя бросился на землю. Сделал вид что стреляет в неприятеля, отполз назад, и осторожно высунув голову, выстрелил снова. Так, отстреливаясь, он отступал к своей роте.
Генерал был в восторге.
— Хорошо, очень хорошо! Именно так: предупредить роту и отступать к ней. Прекрасно… А если б вас окружили?
— Тогда, пан генерал, я бы пустил в ход штык. Как учил старшина Мотовилло.
— Отлично! Командир роты! Я хочу посмотреть его штыковой бой со старшиной Мотовилло.
Мотовилло, издеваясь над Щенсным начал показывать класс. Но Щенсный, улучив момент, когда он покосился на генерала — все ли тот видит? — нанес ему удар и повалил наземь.
Ошарашенный, багровый от стыда, Мотовилло, вскочил на ноги. Щенсный удалялся короткими прыжками, сдержанный, настороженный, помня: надо тянуть, вымотать старшину, чтобы он обессилел от злости…
Приклады винтовок трещали, сталкиваясь, и тут же отдалялись друг от друга, потому что ловкий солдат уходил, а грузный старшина гнался за ним перед строем застывшей роты.
Щенсный гонял его до тех пор, пока не услышал что тот задыхается. Все его чувства, мысли, энергия сосредоточились как бы на острие штыка, он выждал, улучил мгновение и ринулся вперед с такой силой, что мог бы проткнуть противника винтовкой насквозь.
Мотовилло рухнул наземь. Штык, скользнув по нагруднику, попал в шею. Горлом хлынула кровь. Его тотчас же унесли в лазарет.
— Он дерется с неподдельным азартом, — буркнул генерал, — даже чересчур неподдельным… Почему же, пан поручик, такой отличный солдат ходит у вас в шутовском наряде? Кто здесь дебил, хотелось бы знать?!
Генерал разделал Гедронца под орех, а тот, стоя перед ним навытяжку, только белел и зеленел.
Покончив с Гедронцем, генерал спросил Щенсного, хочет ли он поступить в корпусное унтер-офицерское училище.
— Так точно, пан генерал. Я не хочу попасть отсюда на кладбище.
Генерал вопросительно поднял брови — на кладбище? — но тут же догадливо опустил их.
— Явитесь потом ко мне в штаб. Поручик Гедронец, составьте рапорт по этому поводу.
Когда генерал со своей свитой удалился, а Щенсный вернулся в роту, унтеры никак не могли навести порядок. Ломался строй, потому что люди тянулись, чтобы увидеть Щенсного и хотя бы взглядом поздравить его с успехом! Не удавалось прекратить шепот, унять волнение. Рота, осмелев после победы Щенсного, бурлила, вот-вот могли вспыхнуть беспорядки, а тогда…
Но тут Гедронец нашелся, предупредил:
— Смотрите, как бы вам потом не пожалеть… Генерал-то уедет, а я останусь.
…У нас в полку было два офицера, влияние которых намного превышало их чин: один — майор Ступош, а второй — прапорщик Павловский.
О Ступоше говорили, что он значит больше, чем командир полка, потому что это «их человек» (я тогда понятия не имел о роли «двойки»[17] в армии, думал, что «они» — это просто верхушка генерального штаба).
Так вот, Ступош поговорил с Барбацким, потому что Гедронец в свою очередь был человеком Ступоша, и генерал уехал, а я в унтер-офицерское училище не попал.
Тринадцать лет спустя, в 1944 году, когда я под Каменной разбил Гедронца, он после допроса сказал: «И все же, пан Горе, мы первые вас раскусили…» А я ему на это ответил: «Вы и еще прапорщик Павловский!» Я имел в виду, что Павловский тоже говорил обо мне с Барбацким, но добился лишь того, что меня перевели к нему во взвод…
Во взводе связи у Павловского Щенсный снова встретился с Леоном, и тот все ему объяснил. Действительно, Сташек Рыхлик предупредил его, и Леон опасался Щенсного, но он же не слепой и видит теперь, что это какое-то недоразумение. Такой человек, сказал Леон, холуем быть не может.
А с Гедронцем у них вышла такая «трилогия».
Леон приехал в Сувалки в ту же ночь, что и Щенсный, причем не один, а еще с несколькими парнями из Лодзи. Они зашли в привокзальный ресторанчик, тяпнули по случаю прощания с гражданкой и отправились в казармы в боевом настроении.
По дороге к ним присоединились двое местных и стали рассказывать, в какой гнусный полк они идут, где человека ни в грош не ставят, в прошлом месяце, например, во время учения при стрельбе взорвались гранатометы, более десяти человек погибло; многих ранило; фабрикантам за бракованные гранатометы ничего не сделали и вообще об этом говорить запретили. Так они агитировали до тех пор, пока ребята не завелись и не начали вместе с ними кричать: «Долой правительство фабрикантов и помещиков, долой их армию!»
Тут откуда ни возьмись появился Гедронец, привязался к ним и давай ругать. Ну ребята и обозлились: «Мать твою так, мы покуда еще не у тебя за проволокой, мы еще на шоссе!» Отколошматили его и бросили в канаву.
Об этой истории никто, собственно, не зная. Они молчали от страха, а Гедронец — от стыда. Где это видано — офицер дал себя избить! Но на перекличке он стал высматривать того, кто его больше всех дубасил. А это был один лодзинский парень, штамповщик по профессии. Он-то и проштамповал Гедронцу глаз, потом они сцепились в канаве, Гедронец ему шею поцарапал и хотел потом заполучить его к себе в роту. Ночь была темная, разобрать, кто бил, трудно было, но вот штамповщика, который лицом был похож на Щенсного, он мог рассмотреть и запомнить.
Вначале Леона не слишком волновала судьба Щенсного у Гедронца, Сташек как раз написал о нем такое, что Леон подумал: так ему, мерзавцу, и надо! Но потом он стал сомневаться, в самом ли деле Щенсный такой уж мерзавец. Его терзала мысль, что он расплачивается за чужую вину, а узнав, что майор Ступош надавил на генерала и тот оставляет Щенсного в роте на съедение Гедронцу, Леон не выдержал и обратился к прапорщику.
К Павловскому солдаты часто обращались за советом и помощью. Он называл каждого из них «сынок», хорошо разбирался в людях, а в полку служил со дня его основания. Если б погибло знамя полка, но уцелел Павловский, то — по общему убеждению — полк продолжал бы существовать.
— Наш прапорщик, — хвастали во взводе, — ночевал бы в казарме, кабы не любил почитать и выпить.
Даже об этой слабости говорили не без уважения, будто Павловский пил не так, как другие, и черпал мудрость прямо из рюмки. Книги он действительно читал, как никто другой из офицеров, а что касается выпивки, то этого никто не видел, а Павловский неизменно в шесть утра был уже в казарме. Правда, иногда он бывал задумчив и чаще обычного вставлял палец за воротник, сдавливавший, словно тугой ошейник, набухшие вены немощного уже сердца, — и только по этому признаку можно было догадаться, что прапорщик сегодня прикладывался к бутылке.
Щенсный обязан Павловскому многим, возможно даже жизнью, потому что тот перетащил его из седьмой роты к себе. Тут только он пришел в себя, почувствовал себя солдатом, хотя никак не мог понять, на чем держится во взводе дисциплина, если никого не наказывают? Что ж такое есть в этом прапорщике, почему солдаты его слушаются? Брюшко торчит, лицо одутловатое, под глазами мешки, глазки карие, маленькие, в обращении простой, домашний — единственный такой командир на весь полк.
И все же во взводе связи существовали наказания. Щенсный убедился в этом на случае с Заблоцким. Дело было так.
Леон, несмотря на свой маленький рост, страсть как любил поесть и еще любил крупных женщин. Он повадился ходить к одной вдове шорника, и как на грех башня эта приглянулась также и Заблоцкому.
Однажды на танцах дело дошло у них до драки. Леон удрал, а Заблоцкого «канарейки»[18] привели к командиру полка.
Тот вызвал Павловского и велел подвергнуть Заблоцкого дисциплинарному наказанию.
В седьмой роте назначение дисциплинарных наказаний происходило по ритуалу отпущения грехов. Солдаты докладывали Гедронцу о своем проступке, Мотовилло, заглядывая в книгу, подтверждал, и Гедронец с ходу налагал епитимью: этому наряд вне очереди, того к позорному столбу, следующего на гауптвахту.
Здесь же, когда Заблоцкий промямлил, что избил Клюсевича, Павловский повернулся к нему спиной и принялся вслух гадать, зачем он это сделал? Должно быть, ему плохо во взводе связи, хочется послужить в четвертой или, предположим, в седьмой роте.
Заблоцкий, весь похолодев, слушал, как Павловский советуется со взводом, как с ним быть и почему он все-таки их опозорил?
— Потому что, разрешите доложить, мы за одной бабой ухаживаем, — не выдержал Заблоцкий, — и он ей купил лимонаду!
— Лимонаду! Прекрасно… Нет того, чтобы посоветоваться с кем-нибудь толковым, как к вдове подъехать, нет, он сразу в драку! Позор… Наказать его, что ли?
Павловский думал-думал, затем подошел к Заблоцкому вплотную, прижал животом.
— Нет, — сказал он медленно и внятно, — я тебя наказывать не буду. Если ты солдат, то сам определишь себе наказание! Ведь труса и бесчестного человека ничего не проймет!
И, вконец обалделого, оставил его со взводом.
Это было худшее из наказаний. Заблоцкий видел вокруг себя злые взгляды, слышал разговоры, что прапорщик ужасно расстроен, что из-за одного скота столько шума — из-за одного, который не ценит человеческого обращения.
— Заткнитесь! — заорал наконец Заблоцкий. — Ладно, буду чистить сортир!
— Пошел к черту, — отвечали ему с презрением. — Сортиром захотел отделаться.
И подбирались к тому, за что Заблоцкий судорожно цеплялся:
— А ты не бери увольнительную. Не ходи к вдове в воскресенье. Вот это будет дело! А то, подумаешь, сортир…
Конечно, в воскресенье Заблоцкий не попросил увольнительную, чистил сортир и со скрежетом зубовным смотрел, как Леон уходит в город.
Леон на этот раз взял с собой Щенсного в качестве телохранителя, потому что все мозгляки в полку бегали за этой башней и он не хотел снова подвергаться из-за нее телесным повреждениям.
В этом же доме жил капитан Потырек с семьей, и Щенсный, стоя ради Леона на вахте у палисадника, познакомился со Стасей, нянчившей капитанского ребенка, серьезной и приветливой девушкой.
С тех пор все свободное время после отбоя они проводили там: Леон со вдовой внутри, а Щенсный большей частью ворковал у забора и вскоре заметил, что к жене капитана ходит поручик Снегоцкий, это подтвердила и Стася, добавив, что капитан очень хороший человек, но он как затхлое зерно, которого молодые курочки не клюют, а жена у него как раз молоденькая, только недавно кончила гимназию.
Поскольку Щенсный без конца торчал у забора, Снегоцкий заподозрил, что он подослан мужем или — что еще хуже — полковыми дамами, которые бойкотировали капитаншу за «жидо-масонские» настроения, то есть за запрещенный в полку журнал «Вядомости литерацке» и за разные независимые суждения.
Таким образом, Щенсный оказался впутанным в то, что потом произошло, из-за него Снегоцкий перестал бывать у капитанши и из-за него же навестил ее снова, в результате чего случилась трагедия, но это произошло уже в Румлёвке. А до этого у них был парад.
За неделю до полкового праздника Павловский напомнил:
— Ребята, вы маршировать умеете? Не забыли?
— Будьте покойны, пан прапорщик!
Они бросили телефоны, диски, световую сигнализацию. Взяв в руки свои короткие французские винтовки, начали отбивать шаг на плацу так, чтобы стрелковые роты побледнели, чтобы гедронцы и ступоши лопнули от зависти, когда связь будет на параде вышагивать за Павловским, сверкающим боевыми крестами и медалями на выпяченной груди.
Потом, когда они приехали в Румлёвку на ежегодные соревнования взводов связи всего военного округа, было то же самое: они хотели победить во что бы то ни стало. Им казалось немыслимым проиграть, имея командиром Павловского.
И победили-таки, протянули телефонную линию за пятнадцать минут двадцать три секунды, почти на две минуты быстрее других взводов! Взвод получил переходящий приз, праздновали шумно, Павловский поставил бочку пива, около которой его долго качали.
Леон получил тогда капрала, а Щенсный, как «заяц» с кабелем лучшего строительного патруля, — ефрейтора. Павловский заявил, что он должен добиться звания капрала и поступить в училище, но раньше надо смыть с себя клеймо неблагонадежности. Пусть он обязательно найдет свидетелей своего прибытия в полк, получит из дома свидетельство о нравственном поведении и письмо от ксендза Войды. Щенсный, слушая его, думал про себя: раз уж его сделали «красным», то пес с ними — он отбеливаться не будет. Но Павловскому этого говорить не стал, обещал постараться.
Жизнь в лагере текла в общем спокойно, только один раз получился скандал из-за Снегоцкого, который напился и, шатаясь, пошел саблей рубить кусты — в каждом кусте ему мерещился неприятель.
Дело было после строевых занятий, солдаты разбрелись по палаткам, некоторые пошли купаться, только Леон сидел на скамейке под деревом и читал газету. Он видел поручика, но остался сидеть, полагая, что тот в таком состоянии все равно его не заметит. Однако Снегоцкий подошел и спросил:
— Ты кто такой?
— Солдат.
— Солдат?.. А я думал — генерал!
— Это вам, пан поручик, во хмелю померещилось.
— Как ты смеешь, хам… так говорить с дежурным офицером!
— Извините, не знал. Но прошу меня не тыкать, прошу обращаться ко мне на «вы».
— Я тебя, генерала… — бормотал Снегоцкий. — Во хмелю, говоришь!.. Я тебя…
Он замахнулся саблей, но Леон присел. Клинок просвистел у него над головой, Леон нырнул в кусты, убежал на другой берег реки и там переждал до тех пор, пока поручик не откричался и не поплелся дальше.
Назавтра, по дороге на полигон, Снегоцкий, взяв Павловского под руку, пошел рядом с ним, а следом, в группе унтер-офицеров, шагал Леон во главе взвода связи.
Вдруг Снегоцкий заметил его и сказал:
— Я вчера дежурил, а этот твой капрал даже поприветствовать меня не соизволил. Развалился на скамейке и читал газету. Генерал!
Павловский рассмеялся.
— Оставь, это хороший парень.
— Но он меня оскорбил. Мне, офицеру, сказал: «Вы во хмелю!» Ты должен его наказать.
— А разве ты не был слегка под хмельком?
— Все равно, — упорствовал Снегоцкий. — Ты должен этим заняться.
И не отстал до тех пор, пока Павловский не пообещал наконец:
— Ладно-ладно, займусь сегодня же.
Все слышали эти слова, и Леон начал вечером готовиться к дисциплинарному взысканию. Но не успел он почистить сапоги, как его вызвали к Павловскому.
В палатке прапорщика сидел за столом Снегоцкий. Рядом стояла литровая бутыль, колбаса.
— Разрешите доложить, пан прапорщик…
— Дурак ты, — перебил его Павловский, указывая на складной стул рядом со Снегоцким. — Садись!
Леон сел. Снегоцкий нахохлился, уставившись взглядом на стакан, хотел отодвинуться, но Павловский подошел сзади, схватил обоих за шиворот и стукнул лбами.
— Нате вам… Нате вам, — говорил он, ударяя их головами. — Я сказал, займусь, вот и занимаюсь… занимаюсь!
Оба были настолько ошарашены, что вырвались из его рук не сразу. Запыхавшийся Павловский потянулся к бутылке.
— А теперь выпейте, — сказал он, наполняя стаканы. — Выпейте, и чтобы я больше не слышал об этой дурацкой истории.
Снегоцкий встал.
— Я с капралом пить не буду.
Павловский опустил руку со стаканом, не донеся до рта. Он побагровел так, словно Снегоцкий нанес ему тяжелое оскорбление.
— С капралом офицер пить не может? — спросил он задыхаясь и засунул три пальца за давивший его воротник. — Но на фронте такой сопляк из пехотного училища может умолять капрала, чтобы тот спас его честь и замаранные штаны?!
Скверная, должно быть, история приключилась когда-то со Снегоцким, потом что он побледнел и бегающим взглядом просил Павловского замолчать, но тот уже не владел собой:
— Ты забыл, о какой Польше мы мечтали! Забыл, как обращался ко мне: гражданин капрал! Гра-жда-нин! Я думал, ты хоть что-то помнишь… Манекены, черт возьми, графья проклятые — вам еще солдаты когда-нибудь за все спасибо скажут! — Он стукнул кулаком по столу. — Нет, так нет! И дружбе конец!
— Михаил, — заговорил робко Снегоцкий, — ведь это я сгоряча… Я его вовсе… Я его…
— Его-го-го! Разгоготался! Короче: выпьешь с капралом?
— Ну, можно. Я ведь помню, ты тоже был капралом…
Снегоцкий был в сущности человек неплохой, но бездумный, как будильник. Его можно было завести, чтобы он звонил как угодно.
С тех пор, выходя из палатки Павловского, он забегал иногда во взвод поболтать с Леоном.
— Где тут у вас капрал-генерал?
Вызывая Леона, он однажды наткнулся на Щенсного, ночевавшего в той же палатке. Он, разумеется, узнал его, но сделал вид, что не может вспомнить: «Где-то я вас видел…» Щенсный подсказал ему где. «А зачем вы там простаивали?» — «Известно зачем: девушка там у меня…» Услышав это, поручик явно обрадовался. Угостил сигаретой, расспрашивал про Стасю, пожелал успеха и еще поддразнивал, чтобы окончательно удостовериться, что его действительно никто не выслеживал.
А удостоверившись, он под каким-то предлогом тут же помчался в Сувалки. Об этом, должно быть, сообщили Потыреку, и капитан двинулся следом за ним, застал поручика у себя на квартире и вышвырнул вон в полном неглиже, то есть в одном белье. Жену же не выгнал и даже помирился с ней. Стася, когда Щенсный вернулся в казармы, рассказывала, что оба супруга, сидя на кровати, горько плакали над тем, что до сих пор они не понимали друг друга и поэтому их постигло такое несчастье.
Словом, капитан жену простил, но полк — нет.
Полк ударился в амбицию и вскипел от негодования, потому что речь шла о чести мундира и о грязном белье и можно было наконец отомстить капитанше за «Вядомости литерацке», за наряды, выписываемые из столицы, и за «индюков», как однажды она обозвала офицеров.
Громче всех возмущался Ступош, председатель суда, который целую неделю допрашивал в офицерском клубе поручика, капитана с женой и посторонних лиц.
Такого перетряхивания грязного белья полк не знал за всю свою историю. Полковые дамы с утра пораньше собирались у запертой двери клуба и сплетничали так, что богини на потолке краснели от смущения. После строевых занятий к ним присоединялись мужья, буфетчик зарабатывал, как во время карнавала, и все чувствовали, что жизнь бьет ключом. А за дверью смаковали подробность за подробностью, капитанша дважды падала в обморок, ее приводили в чувство и продолжали допрашивать безо всякого стеснения.
Наконец решили, что позор необходимо смыть кровью, должна состояться дуэль второй степени. Снегоцкого поставили напротив Потырека, и капитан получил пулю в локоть, а затем перевод в другой полк, но в день отъезда капитанша пошла на то место, где происходила дуэль, к черному, опаленному молнией тополю, и там выстрелила себе в рот.
Так затравили бедную женщину ради чести мундира, эти солдафоны ужасно следили, чтобы, не дай бог, пятнышка не было, и я это в сентябре тридцать девятого Ступошу припомнил на Залещицком шоссе[19], когда он, удирая в штатском костюме, требовал у меня бензина: «А где же ваш мундир, пан полковник? (В то время он уже полком командовал.) Где ваш полк?!»
Со Ступошем у них получилась еще одна история.
Однажды в воскресенье Леон привел взвод из костела. Войдя в ворота, солдаты почувствовали себя дома, шли не в ногу, разговаривали.
Вдруг в последний момент шагах в десяти от себя Леон заметил Ступоша, притаившегося за деревом и наблюдавшего за ними.
Леон тут же скомандовал «смирно», взвод выровнял шаг, но Ступош крикнул:
— Капрал, ко мне!
Он обругал Леона за разговоры в строю, за отсутствие дисциплины и в наказание велел немедленно заняться строевой подготовкой.
Леон попробовал отделаться самым легким — бегом, и так направлял взвод, чтобы по возможности отдалиться от Ступоша. Но тот все-таки подошел, припадая на ногу, простреленную во время войны.
— Других упражнений, кроме бега, вы не знаете? А ну ложись!
Когда они выполнили команду, майор вконец рассвирепел.
— Разве так ложатся?! — орал он, заметив, что некоторые не касаются животами земли.
Он подбежал к одному и свою хромую ногу поставил ему на спину, но солдат оказался крепкий и вдавить его в грязь не удалось. Тогда Ступош крикнул:
— Слушай мою команду: ползи!
Взвод связи впервые вернулся в казарму весь в грязи. На Леона не обижались — ничего не поделаешь, майор приказал, — но все же избегали встречаться с ним взглядом. И Щенсный тогда подумал: «Значит, и мне бы пришлось по приказу Ступоша вот так же над людьми измываться? Да пропади он пропадом».
Назавтра Ступош натравил на Павловского полковника, и тот предписал взводу в наказание ночной переход по тридцатикилометровой трассе.
После отбоя прапорщик повел взвод по шоссе на Августов, но, пройдя несколько километров, свернул в лес и лесом вышел к Вигерскому озеру, недалеко от места, где в него впадает Черная Ханча.
Рядом была вырубка, кучами громоздились срезанные ветки.
— Раскладывайте костры, ребята. Здесь переночуем, лучше места нам не найти.
У огня солдаты повеселели. Готовили постели из хвороста, кипятили воду в котелках. «Маевка, — шутили они. — Чуть рановато, правда, но с горя сойдет».
Ночь была холодная и ветреная, апрельская ночь. Шумело озеро, с шумом качались на ветру черные лохматые сосны.
У второго костра, возле самой Ханчи пели, а Кароляк рассказывал вполголоса о вигерском черте, хромоногом, как Ступош, который в старину прельщал тут монахов…
— А ну-ка скажи, сынок, — спросил вдруг Павловский, полюбивший в последнее время Щенсного, — что у тебя осталось на гражданке?
— Ничего.
Это была правда. Отец по-прежнему работал в «Целлюлозе», Валек — тоже, Кахна окончила школу — в общем, там отлично справлялись без него, и ему не с чем и незачем было возвращаться во Влоцлавек.
В Варшаве у него тоже ничего не осталось. Зося только один раз ответила на письмо, и на этом их переписка оборвалась. Шамотульская сообщила, что сдала его комнатенку другому жильцу, что жизнь подорожала, что Комиссар убил богатого еврея и теперь его судят. У Маевских на месте Щенсного работал другой… Было ясно, что в Варшаве придется все начинать сначала, как четыре года назад искать покупателя на свои молодые, крепкие руки.
Павловский принялся снова уговаривать его поскорее смыть с себя клеймо бунтовщика и стать кадровым военным.
— Если ты подпишешь «капитуляцию»[20], то, как капрал-сверхсрочник, будешь иметь стол и жилье в казарме и шестьдесят злотых в месяц. Где ты найдешь такую работу, чтобы у тебя оставалось шестьдесят злотых чистыми каждый месяц?
Щенсный согласился: в самом деле, такой работы ему не найти. И прапорщик дальше гнул свое: он будет Щенсного продвигать, через три года сделает его старшиной, а ведь это значит более двухсот злотых в месяц.
— У тебя будет квартирка в городе, жена, дети… Налаженный быт.
Павловский уговаривал от чистого сердца, и Щенсный не стал кривить душой:
— Служба в армии меня не устраивает.
— Почему?
Тут Щенсный напомнил ему про все свои мучения: за что?! Если б он даже и был «красным», то разве можно насмерть затравить человека только за то, что он, как рабочий, мечтает о рабочей власти?
— Нет, — говорил он, — это их армия, господская армия, нам она ни к чему. Если и попадется когда хороший генерал, то он ничего не может и вынужден подчиняться тем, кто здесь заправляет. Меня вот он так и не отстоял, оставил Ступошу на съедение. И вообще, что изменилось в полку после его инспекции? Новые мундиры, новый офицерский клуб, даже новый командир, но взаимоотношения те же, люди те же, а Гедронец получил третью звездочку.
— Послушай, — сказал прапорщик, — я в людях разбираюсь. Ты родился солдатом, которому необходимо за что-то бороться. За какое дело ты будешь бороться на гражданке? Я себе это дело представляю, и мне жаль твоей жизни. А тут ты будешь по крайней мере защищать родину. Войны не миновать, и если ты не погибнешь, то можешь стать даже прапорщиком. Такой офицер тоже нужен — как укор совести. У тебя будет немного солдатской благодарности, и книга на сон грядущий, и капли от сердца, когда очень заболит… Подпишешь «капитуляцию»?
— Я вас, пан прапорщик, никогда не забуду, — ответил Щенсный сдавленным голосом — но «капитулянтом» не буду…