В субботу прождали напрасно: Рыхлик не приехал. Встревоженные, они гадали, что могло случиться, но тут Сташек появился посреди недели, причем с утра.
— С сегодняшнего дня, — объяснил он, — у меня отпуск. Впервые в жизни, я даже не знаю, что это такое.
— Значит, ты сможешь здесь побыть?
— Нет, завтра к вечеру мне обязательно надо во Влоцлавек. Но потом приеду к вам дня на два.
В субботу он, оказалось, не приехал потому, что на «Целлюлозе» было объявлено большое сокращение. В частности, уволили всю «мужицкую артель» и Баюрский с Гавликовским пошли «на лужайку». Была демонстрация протеста, но, увы, ничего не удалось добиться.
После обеда Магда с Владеком пошли на рыбалку, Щенсный стоял на часах, а Сташек в подвале заделывал проход к Юлиану. Закончил только к вечеру.
Магда выпотрошила свой улов, развели костер на холме, тут как раз подошел Ясенчик с мандолиной, и все собрались у огня. Вначале разговаривали, а после ужина допоздна пели под мандолину. Было хорошо и приятно. Светил месяц. Внизу Висла отливала серебром, а деревья над ними, залитые лунным блеском, казались декорацией к какому-то прекрасному спектаклю.
Назавтра проснулись поздно, вставать не хотелось. Они лежали в своих постелях, рассказывая анекдоты, как вдруг влетел Владек.
— Отец идет!
Магда едва успела шмыгнуть в лаз, как вошел старый Жебро.
— Мы тут с Ясенчиком встретились. — Старик обвел взглядом их комнатенку. — Он говорит — приехала Веронка. Дай, думаю, зайду, узнаю, что у вас слышно.
— Веронка как раз ушла на пристань, — ответил Щенсный, радуясь, что Магда успела выскочить: старик знал Веронку и все могло раскрыться. — С четверть часа назад ушла.
— Жаль. У меня дело к Томашу, срочное дело.
Жебро выразительно моргал левым глазом, который не был виден Сташеку. Ему хотелось поговорить со Щенсным наедине.
— Говорите смело, это свой человек, партиец, мы все делаем вместе.
— Дело в том, что в Жекуте бунт.
Переполнилась чаша терпения — стал объяснять Жебро. Налоги, дороговизна, дорожная повинность, продают все с торгов, а земли с каждым годом все меньше. Наделы на глазах мельчают и дробятся до невозможности. Вот, к примеру, у Камыка, полторы десятины разрезаны на тринадцать участков. Лоскутья какие-то, сор, крохи! И в довершение всего еще этот трубочист, присланный старостой. Казенный! Где это видано, грабеж такой? Три злотых в год плати ему с каждой трубы, а он и не чистит вовсе, только в день Семи спящих братьев приходит деньги собирать!
Месяц назад он появился в Жекуте, но его выставили, и на общем собрании все поставили подписи и крестики под решением, что трубочистом будет свой деревенский, Петр Есёновский, безземельный, который к тому же согласен брать по два злотых с трубы.
Есёновский уже один раз хорошо почистил трубы, и все успокоились, что дыма из этого огня не будет. И вдруг сообщили, что в Жекуте едет казенный трубочист с сопровождающими. Сегодня должны прибыть.
— Деревня вся бурлит. «Шляхта», правда, готова идти на мировую, но мужики и беднота ни за что чумазого не пустят, даже с полицией. И не такие уж они темные и глупые, нет! Что-то пронюхали, потому что ко мне в «Октавию» прибежали Камык с Фицовским. «Быть того не может, — говорят, — чтобы вы, батраки, сами выиграли забастовку. Воззвания были городские и пикеты на дорогах, как у рабочих, и все порядки… Кто вам помогал? Пусть и нам помогут!» Я их выпроводил. Ничего, мол, не обещаю, попытаюсь узнать… Но думаю — негоже от этого уклоняться. Ты не хочешь встречаться со всеми, я понимаю, но тогда пусть несколько человек доверенных сюда придут.
Хуже этого предложения придумать трудно было: чтобы в день прибытия полиции у Щенсного вертелись люди оттуда.
— Нет, ко мне нельзя, — ответил он мрачно, пытаясь выдумать предлог. — Сейчас придет Мормуль, будем ранеты собирать.
— Ранеты, — с укоризной повторил Жебро. — Ты же наш, жекутский, помочь надо.
— Так в чем же дело. — Сташек, уже одетый, встал между ними. — Я пойду. Меня тут никто не знает, мне нечего бояться.
Это была идея!
Жебро посмотрел на него с уважением.
— Они теперь у Есёновского. Если идти, то сейчас же.
— Идите, — согласился Щенсный. — Но в случае чего помните: мы незнакомы, Сташека я в глаза не видал. Он приехал к вам, в «Октавию», и ночевал у вас.
— Конечно, конечно, — поддакивал Жебро, согласный на любые условия. — Мы незаметно проберемся ко мне и уже оттуда пойдем в Жекуте.
— Не бойся, не такие массовки приходилось проводить, — успокоил Щенсного Сташек. — Сегодня к вечеру буду у себя.
После их ухода, обсудив вопрос с Магдой, которая все слышала, притаившись у лаза, Щенсный был почти уверен, что до бунта дело не дойдет. Трубочист снизит плату на один злотый, и этим все кончится.
Он окликнул Владека, но того не было нигде, хотя только что говорили о том, что все будут сегодня собирать ранет. Щенсный выглянул на дорогу и далеко, на жекутском мосту, увидел бегущую фигуру.
— Удрал-таки, негодяй, будто там без него не обойдутся!
— Вот и прекрасно, — сказала Магда, — я смогу поработать.
Она пошла к Юлиану, а Щенсный, захватив мешки и «тюльпан», принялся снимать яблоки на краю сада, откуда открывались взгляду желтеющие до самой деревни сжатые поля, бурые крыши и красная макушка костела по ту сторону оврага.
Сквозь листву просвечивало небо, затянутое тоненькой белесой дымкой, в которую окунулось блеклое осеннее солнце. Когда нацеленный на яблоко «тюльпан» нырял в листья, они сухо шелестели, будто искусственные, омертвевшие, без соков, хотя еще бледно-зеленые, с приставшей кое-где паутинкой бабьего лета.
Было тепло, тихо и так неподвижно в природе, так как-то неестественно, что Щенсный явственно ощущал всю хрупкость этой тишины.
Он уже наполнил мешки и по одному перетаскивал их на склад, когда послышался звук, похожий на выстрел.
Щенсный остановился, но кругом все дышало покоем, и он двинулся дальше, но тут над костелом черной тучей взметнулось воронье, и тотчас же донеслось эхо двух выстрелов, будто из двустволки. Нет, не из двустволки: выстрелы были отрывистые, винтовочные. И оборвались внезапно, словно все Жекуте накрыли периной.
— Магда! — крикнул Щенсный, кинувшись к Фордонку, — тебе лучше выйти.
— Что случилось?
— Не знаю. В Жекуте стрельба…
Он поднял решетку, Магда вылезла. Они снова закрыли окно и, осторожно ступая по камням, чтобы не оставлять следов — место должно было казаться диким, нехоженым, — пошли через развалины к дому.
— На всякий случай будь поближе к лазу. Как спасаться, ты знаешь. На том берегу скажи только Руцинскому: «От Щенсного в город», и он отвезет тебя к поезду.
В этот момент они увидели на дороге Владека. Парень бежал из Жекутя без шапки, с взлохмаченными от ветра волосами — такой длинный и взъерошенный, как никогда.
— Убили! — выпалил он задыхаясь. — Сташека убили… Сюда. — Он ударил себя в грудь, вздымающуюся от прерывистого хриплого дыхания. — Прямо в сердце!
Пальцы Магды сжали плечо Щенсного, он хотел было вырваться, кинуться в Жекуте. Но вовремя спохватился: Юлиан!
— Говори. Не тяни душу, черт возьми, рассказывай, как было!
Владек простонал:
— Если б вы знали… — и скороговоркой, рвущимся голосом сказал, что произошло.
Пришли трое: трубочист и двое полицейских. Сначала пошли к старосте, на «шляхетский берег». «Шляхта» заплатила, тогда они пошли «на пески», но там все хаты были заперты, собаки спущены, лестницы убраны. Нигде ни души, вся деревня собралась на другом конце, около своего трубочиста, Есёновского.
— Разойдись! — гаркнули полицейские.
И староста тоже закричал, что начальство велит разойтись и каждому приготовить для трубочиста лестницу на крышу и три злотых.
Никто не пошевелился, стояла полная тишина, только Камык крикнул:
— В день Спящих братьев! Когда они проснутся!
Полицейские к Камыку: как он смеет?! А Камык в ответ, что вот так и смеет! У них есть свой трубочист, лучше и дешевле, казенный им не нужен, пусть убирается восвояси, так сход решил, об этом есть бумага с подписями и крестиками.
Полицейские хотели его взять, но народ возмутился, и Ясенчик тоже к ним подбежал, что это, мол, не сопротивление и не подстрекательство, а решение сельского схода. Тут полицейский его по голове прикладом:
— Я тебя знаю, ты такой же элемент!
И замахнулся еще раз, но Сташек ухватился за винтовку, и тогда второй полицейский выстрелил. Сташек упал, на миг все замерли, а потом будто простонал кто-то «у-у-ух» — и на тех троих пошли всей толпой.
Их бы забили насмерть за Сташека и Рабановскую, которая получила пулю в руку; к счастью, Ясенчик не допустил. В конце концов бросили их на старостову телегу и велели отвезти в уезд. А Сташек остался на лавке у Есёновского — кровь из него хлещет и хлещет!
Магда первая за это ухватилась: если кровь льется, то, вероятно, Сташек жив!
Щенсному было ясно одно: живого или мертвого Сташека надо спрятать, показать врачу. И никто не должен знать, что он пришел отсюда.
— Владек, а отец где? Там?
— Нет, отца нету.
— Значит, некому, слышишь, больше некому… Придется тебе! Скажи Есёновскому, что отец вроде бы велел Сташека положить на решетку от телеги и нести в Пшиленк, к фельдшеру. А когда будете за Могилой, скажешь ему правду, не в Пшиленк, а в «Октавию»! И пойдете в ту сторону перелесками, до лесной сторожки, знаешь, где это?
— Знаю.
— Там ждите меня.
Владек помчался в Жекуте, Щенсный велел Магде спрятаться и не выходить до его возвращения, а сам побежал за доктором Хрустиком. Хрустик жил на полпути между Жекутем и железнодорожным поселком, в трех километрах от сада, у Плоцкого тракта. Домик себе там построил на старость, врачебную практику оставил, иногда только бесплатно лечил крестьян, жил на сбережения, ну и брат ему помогал. У него брат был инженер. Правда, Хрустик был врачом по внутренним, а точнее — по сердечным болезням, но две войны отслужил в госпиталях и, несомненно, в ранах разбирался. К Щенсному он приходил за яблоками, а вернее, за жуками и бабочками. С сачком. Он увлекся какими-то насекомыми, которые водились только в Доймах, под кустами шиповника, за развалинами усадьбы.
Щенсный застал Хрустика у себя в палисаднике. Это был высокий, высохший старик, весь как бы из прошлого века — в коротких штанах и сорочке из беленого полотна. Голые ноги и руки покрывал седой пушок. Над низкой изгородью голова его сверкала на солнце красноватой плешью, словно стеклянный шар, словно какое-то богатое украшение.
При звуке шагов Щенсного Хрустик повернулся, взглянул поверх сползших очков на его расстроенное лицо и сказал, потрескивая секатором:
— Царь Одиссей, многохитростный муж, Лаэртид благородный, вы свою укротите печаль и от слез воздержитесь…
— Пан доктор, я к вам с громадной просьбой…
Он рассказал, что произошло в Жекуте.
— Да-да, — кивнул старик, — Викта говорила. Какие-то коммунистические беспорядки.
— Кровь льется, дорога каждая минута, — торопил Щенсный, а Хрустик, яростно срезая осенние розы, ворчал:
— Ну да, я так и знал: раз по девкам не бегает, значит, коммунист… Секс или коммунизм — только это вас теперь по-настоящему интересует!
— Доктор!
— Зачем мне его спасать? Чтобы он потом все это у меня отнял — цветы, дом, всех насекомых? Чертовская история… В грудь, вы сказали? Кровоточит? Тогда подождите, я захвачу, что нужно.
Четверть часа спустя они шли полевой тропкой к лесу, где когда-то стояла сторожка. Уже несколько лет граф не держал лесника — у него не осталось ни лесов, ни денег: последний лесник ушел, увозя с собой за долги хату, остальное потом растащили — все, кроме камня, который нельзя было ни расколоть, ни сдвинуть с места. Камень был огромный, около метра в диаметре, гладко отесанный, с вырезанными фамилиями господ, которые за ним пировали, охотясь здесь в старые добрые времена.
У камня стояли Владек с Есёновским, придерживая концы решетки, чтобы она не кренилась. На решетке лежал Сташек. Очень бледный, но в полном сознании.
— Видишь, какая история! Это мне так некстати, — пожаловался он. — Ты представить себе не можешь…
— Верю, верю, молодой человек. Вы можете поднять эту руку? — спрашивал Хрустик, раздевая его. — Хорошо. Теперь повернемся на бок…
Все трое напряженно следили за пальцами и лицом врача, как он обследует красно-фиолетовый синяк с небольшой раной на груди у Сташека, промывает йодом и эфиром, как ищет выходное отверстие на спине, на боку — все выше.
— Слепое ранение, — бормотал Хрустик и вдруг, нащупав что-то под мышкой, застыл в изумлении. — Гляньте, какая штука… Вы родились в рубашке, пан пикник, в рубашке!
— Что вы нашли, доктор? — спросил Щенсный. — Какие-нибудь осложнения?
— Пустяки. Что у вас было на груди, пан пикник?
— Ключ, в кармане рубахи.
— Наденьте его на цепочку и носите на шее, как талисман. Благодаря ему вы остались живы. Где этот ключ?
Ему подали рубаху, и Хрустик достал из кармана большой ключ от висячего замка. С бляшкой на проволоке.
— Все правильно. Видите, бляшка пробита. Пуля попала в нее, пробила и, потеряв силу, пошла вдоль ребер. Сейчас мы ее извлечем.
Он достал из сумки инструменты и начал Сташека брить под мышкой.
— Но вся соль в том, что пуля остановилась у самой артерии! Словно передумала. Здесь проходит артерия — знаете? — такая толстая жила. Если бы пуля задела ее, кровь хлынула бы фонтаном и, прежде чем подоспела бы помощь… Да что говорить. И самое любопытное, что в моей практике это уже второй такой случай, да, второй.
Он ланцетом сделал надрез, извлек пулю и протянул Сташеку. Тот посмотрел:
— Стерва, чуть меня не ухлопала! — Отдал Владеку, а у Владека ее взял Щенсный.
Хрустик тем временем сделал перевязку и укол — «на всякий случай, против столбняка».
— Как вы себя чувствуете?
— Хорошо. Я бы даже пошел, но болит чертовски.
— Нет, ходить не советую. Необходим покой, не бередить, не загрязнять. Через десять дней смените повязку.
Он закрыл сумку, взял из рук Щенсного пулю и поднес к старческим, красноватым глазам.
— Ну да, тот же калибр и случай идентичный, — говорил доктор, глядя на пулю прищуренным глазом, как сквозь призму. Четверть века назад, а то и больше, но я помню. Выло нападение на почту под Фабианками, потом был суд, одного приговорили к смертной казни, Олесинский его фамилия или, может, Олехневич.
— Олейничак, — подсказал Щенсный.
— Верно, теперь припоминаю — Олейничак. А его товарища ранили точно так же, только вместо ключа у него была на груди запасная обойма, а пуля была казацкая. Но для меня, как врача, не имеет значения — казацкая или польской полиции.
— Для меня тоже без разницы, — вставил раненый.
— Разумеется. Но знаете, если б тогда кто-нибудь сказал, что мне придется точно так же, тайком, снова ковырять в груди польского рабочего и извлекать польскую пулю, я бы подумал, наверное, что тот человек сумасшедший или богохульник.
— Предрассудки, — снисходительно объяснил ему Сташек. — У вас тоже были свои предрассудки.
— Возможно. «Сильно проникла в их сердце радость, как будто в родную они возвратились Итаку, в наше отечество милое, где родились и цвели мы…» Читайте Гомера, молодой человек, потому что наше время дерьмовое!
Он накинул ремень сумки на плечо и протянул руку.
— Я вас догоню, доктор, — пообещал ему Щенсный.
— Вы тут поговорите о своих делах, а я потихоньку пойду.
Хрустик удалился, шагая на прямых, как у цапли, негнущихся ногах, а Щенсный начал торопливо толковать Владеку, что надо немедленно привести сюда отца, чтобы он отвез Сташека проселочными дорогами в имение Рутковского, в Верхний Шпеталь, тридцать километров отсюда. Там у батраков, а вернее, у одного пастуха раненый побудет, пока не поправится.
Все было вроде в порядке, и Щенсный недоумевал, почему Сташек так упорно подзывает его, держа в руке ключ. Он наклонился к раненому.
— Возьми! — шепнул Сташек, сунув ему в руку ключ. — Я их запер на замок.
И выразительным жестом обрисовал обстановку.
До Щенсного дошло не сразу, но, когда он понял, что теперь происходит на Пекарской и что произойдет завтра, если не будет снят замок, у него мороз пошел по коже.
— Ну и остряк же ты!
— Я всегда так делаю, — оправдывался Сташек. — Запер их в уверенности, что в аккурат сегодня вернусь.
Щенсный молчал, не зная, за что раньше браться, что важнее: охранять Магду и Юлиана от полиции, которая вот-вот начнет свирепствовать, чтобы отыграться? Спасать Сташека? Мчаться во Влоцлавек?
— Который теперь час?
Все посмотрели на солнце, тускло поблескивавшее сквозь пелену легких перистых облаков.
— Около четырех, должно быть.
В семь пароход из Плоцка причаливал к берегу у Жекутя. Отсюда до сада было четыре километра, до «Октавии» — два, от «Октавии» до сада — шесть. Можно успеть.
— Оставайся тут, — обратился Щенсный к Есёновскому. — Смотри за ним. А ты, Владек, беги к отцу. Пусть берет лошадь, у хозяина или у соседей — все равно, лишь бы была лошадь с телегой. Нам необходимо успеть с фруктами к пароходу, потом повезете Сташека.
С этого момента все закружилось, как в вихре. Тут были и бег по пересеченной местности, и перетаскивание бумаг из Фордонка в контору, и упаковка на пару с Магдой, и лихорадочные совещания на ходу, в то время как руки не переставали забивать ящики и грузить их на телегу…
Лишь к вечеру, когда пароход, гудя, отчалил от берега, Щенсный наконец перевел дыхание.
Он вытер рукавом лоб, подставил ветру взлохмаченные, слипшиеся от пота волосы. Сердце стучало равномерно и сильно, как пароходная турбина. На палубе громоздился груз, сверху прикрытый брезентом, — двенадцать ящиков из полудюймовых еловых досок, с зазорами в два дюйма. Сквозь зазоры виднелась солома и сено, пахло яблоками. Все ящики были одинаковы и одинаково пахли.
В девять с минутами пароход прибыл во Влоцлавек. Щенсный оставил на пристани десять ящиков для магазина Романа Корбаля на улице Святого Антония, два оставшихся погрузил на одолженную у носильщика тележку и зашагал на Пекарскую.
Во дворе доходного дома, зажатого со всех сторон другими строениями, он прислонил дышло к высохшему дереву и побежал по шаткой, скрипящей лестнице на верхний этаж флигеля. Нащупал впотьмах замок, напоминавший язык колокола. Открыл. Кто-то отпрянул от двери. Щенсный сделал два шага вперед.
— Выходите, товарищи.
В углах зашептались. Двинули стулом. От окна прозвучал тоненький, будто детский голосок:
— А товарищ Аккуратный?
— Аккуратный прийти не может. Не бойтесь, выходите, да побыстрее, потому что время дорого. И не все вместе, по одному…
Щенсный пошел к раковине, столкнувшись по дороге с какой-то девушкой, пробиравшейся к выходу. Нашел наконец кран, припал губами и долго, жадно пил. Когда он поднял голову, шорохи и шепот уже стихли.
Он закурил. Одно ему удалось сделать: выпустить молодежь. Страшно подумать, что было бы, если б Сташек, заперев, как всегда, молодежь, пришедшую на «урок труда» — раскрашивать флажки, вырезать трафареты, — если б Сташек не сумел передать ему ключ! Вся братия сидела бы взаперти, без еды, в темноте, боясь обнаружить свое присутствие голосом или светом — ведь для соседей квартира была пустой, хозяева отсутствовали, наглядным свидетельством чего являлся замок на двери. В конце концов в какой-нибудь выходной пришла бы от своих хозяев мать Сташека и открыла дверь своим ключом…
«Черт его дери, — обругал он мысленно Сташека. — Надо же придумать такое!»
Осторожно заперев комнату, Щенсный спустился во двор, взялся за дышло, выкатил тележку на мостовую — ворота были еще открыты — и поехал дальше по улице Третьего мая, по мосту через Згловенчку и по Торунской до конца, на самую окраину, к «дому на юру», чтобы вызвать товарища Еву Любарт.
— Куда сложить? Здесь под яблоками оба тиража.
Затем надо переночевать у Сташека или у Любартов, рано утром зайти к Олейничаку и варшавским пароходом в десять уехать в Жекуте. Но до этого еще — купить книгу, которую просил Ясенчик. Какая-то новая книга, члены «Вици» в Пшиленке обязательно хотят ее прочесть. Автор не то Качковский, не то Кручковский, а о чем — у Щенсного в кармане бумажка, там записано — о кургане и о хаме, во всяком случае, что-то о хаме[36].
Были ранние сумерки, когда Щенсный вернулся. Солнце только что скрылось, сад был окутан темно-сизым туманом. Истомленные деревья выпрямлялись с дремотным, легчайшим, едва уловимым шуршанием листвы. Они шагали меж деревьев втроем: Владек, Щенсный и Брилек. Владек сообщал новости, а собака путалась в ногах у Щенсного, то кувыркаясь от радости, то грозно рыча, — полоумное животное с раздвоенной личностью.
За Сташека волноваться нечего. Отвезли. Но в Жекуте, рассказывал Владек, с раннего утра приехала полиция и следственная комиссия. Арестовали Камыка с Ясенчиком. Напрасно Ясенчик показывал свою голову, пострадавшую от полицейского приклада, и говорил, что, несмотря на это, он защищал полицейских, буквально спас от смерти. Ничего не помогло — элемент, и все тут. Арестовали также Есёновского за чистку дымоходов без официального разрешения и обоих Рабановских — этих уж совсем неизвестно за что. Учительшу ведь ранили в руку, а учителя не было на месте происшествия — вообще, с тех пор как его отстранили от преподавания за чудо с селитрой, он всего боится, и в этом страхе живет много лет, берясь за любую работу, то в деревне, то в городе, клюет по зернышку, как воробей.
— Но больше всех им нужен Сташек. Этого подстрекателя, говорят, мы достанем хоть из-под земли!
— Ищут?
— Еще бы!
— Пусть ищут на здоровье. Опоздали на целые сутки… А как Веронка?
— Ничего. Вас все время высматривает… — Он помолчал и добавил с иронией: — Веронка эта.
— Что это ты так… сердито?
— А почему вы меня за дурака считаете? Веронка! Я же знаю, что никакая она не Веронка!
Щенсный остановился.
— Откуда ты знаешь?
Он хотел заглянуть Владеку в лицо, но уже было темно.
— Отец как-то жалел Веронку, что она неграмотная. А эта, я смотрю, грамотная! Да еще как! Учительница столько не знает. И вообще — вы что думаете, у меня глаз нету? Зачем было от меня таиться?
В голосе парня звучала горькая обида:
— Вы мне не доверяете, я вижу…
Щенсный положил руку ему на плечо.
— Вовсе нет, Владек. Ты просто молод еще, не хотелось впутывать тебя в эти дела. Но теперь — ладно, не будем таиться… Мы обо всем поговорим, но сначала мне надо выспаться. Ведь в двенадцать я должен тебя сменить, правда? То-то и оно.
Владек ушел в глубь сада, постукивая палкой, а Щенсный свернул к дому.
В окне кто-то стоял — так ему показалось, — а когда он на пороге провел сапогами по деревянной решетке (Магда добилась-таки, чтоб вытирали ноги), внутри зажегся свет. Значит, Владек сказал правду: высматривала!
— Заходил кто-нибудь? — спросил Щенсный с порога.
Магда, прикрутив фитиль, подняла лампу над головой, чтобы лучше его разглядеть. — Нет, никто не заходил.
— А Владек — ты слышала? — знает.
— Еще что?
— Ну, знает, что ты не Веронка.
— Еще что скажешь, позволь полюбопытствовать? Ты входишь, не здороваясь, разговариваешь, будто и не уезжал совсем. Так возвращается домой герой моего романа? Плотничий сын, который… и так далее? Фи!
Щенсный подошел к печке, поеживаясь, как от холода, растирая на ходу ладони, вроде бы замерзшие, а в действительности стосковавшиеся, едва сдерживающиеся, чтобы не схватить ее на руки. Как ему хотелось ходить, спрятав лицо в ее волосы, ходить с ней взад и вперед, — хотелось до головокружения.
— Мой герой не отвечает?
— Ты права, так не возвращаются. Но я, видишь ли, не знаю, что такое возвращения, что такое дом… Я уезжал, приезжал, меня не ждали.
— На этот раз тебя ждали, господин мой. «Девушка-красавица ходила из угла в угол, сжимая маленькие, изящные кулачки. В ее жестах сквозила тревога, глаза взволнованно блестели…»
Магда помешала в кастрюльке. Огонь под плитой подмигивал ей сквозь щель конфорки, лицо в его мерцании светилось насмешливой задумчивостью.
— Ну да, сквозила тревога… Но я кучу дел провернул за это время. Сначала с молодежью, потом с литературой…
— Ешь, — перебила Магда, пододвигая ему суп, — можешь есть и рассказывать.
Щенсный сел на пенек и с кастрюлькой на коленях докладывал. Главное — Олейничак дал новый адрес. Им надо перебраться на озеро Луба близ Влоцлавека. Один товарищ, член партии, арендует там пристань на сваях. Вдовец, живет с дочерью. Магда будет ее кузиной.
— А ты?
— Мне велено вернуться во Влоцлавек.
— Когда мы едем?
— Через несколько дней. Первого октября кончается мой договор с Мормулем. Я соберу зимние сорта, рассчитаюсь и погружу на пароход свои ящики. Мне ведь причитается три куба фруктов на зиму.
— Ладно. Где ты выгрузишь Юлиана?
— На пристани в Павловицах. Баюрский примет, а я поеду дальше.
— А что со мной?
— Ты тоже сойдешь в Павловицах. Поедешь на том же пароходе, но от Плоцка — вторым классом. Завтра же поезжай в Плоцк, тебе лучше не задерживаться здесь.
— Нет, завтра я не поеду.
— Почему? Зачем без надобности рисковать?
— Я должна еще написать о событиях в Жекуте. Последнюю листовку: «К крестьянам Пшиленской волости»…
Это было резонно: пусть Юлиан еще раз подаст голос — ответит на ложь, иллюзии и издевательства. Как из полевого орудия перед сменой позиций, последний залп.
— Я должна объяснить членам «Вици», что они на ложном пути. Впрочем, Ясенчик теперь из тюрьмы сам, наверное, видит, можно ли прийти к власти мирно, красиво, не слишком меняя капиталистические порядки… Вкусно?
— Да. По-настоящему вкусно. Ты все же научилась немного стряпать, а то вначале… Я очень боялся, что ты доведешь Юлиана до язвы желудка.
— Ты думал, что Юлиан?..
— Да, я был уверен, что это твой муж!
— Ну знаешь! Ты все воспринимаешь дословно. Впрочем, ты мне этим даже нравишься.
— Нравлюсь?
— Очень. Мне ни с кем не было так легко и хорошо. Ты такой ясный, дословный. И есть в тебе какая-то прямо сказочная смелость или убеждение, что с тобой ничего не может случиться. А это заразительно.
— Ну, раз это заразительно, — вырвалось у Щенсного, — то почему бы нам не пожениться?
Увидев ее изумление, он попробовал спастись шуткой:
— Жалко тебе, что ли, Магда?..
Это был предел. Глупее не придумаешь. С сигаретой в зубах он припал к колоснику, чтобы прикурить от уголька, уверенный, что сейчас услышит хохот, такой искренний, веселый, что ему останется только присоединиться и этим хохотом все навсегда заглушить.
Но вместо этого он услышал тихий, серьезный голос:
— И что потом? Как ты себе это представляешь? Занавесочки на окошке, герань в горшочке, ты да я. Щенсный и Магда, и счастье безоблачное кругом…
Ее лицо осветилось грустной улыбкой.
— Наш век краток, Щенсный. В среднем до года. Потом суд, приговор, и уже только кусок неба в окошке.
Она замолчала. Щенсный все еще не поднимался с колен.
— Я как-то сидела в одной камере с женщиной, у которой были муж и ребенок. Боже, как она мучилась! Как тосковала. У меня до сих пор стоят перед глазами ее руки на решетке… Нет. — Она вздрогнула. — Нам нельзя!
— Ты знаешь сама, что ты для меня значишь, — глухим голосом заговорил Щенсный. — Но раз нельзя, то не о чем говорить.
Ему показалось, что Магда хочет его осторожно обнять, но ее рука скользнула мимо: она сняла с плиты пустую кастрюльку — еще сгорит — и отошла к ведру — вымыть.
— Как же нам быть с Владеком? — спросил Щенсный, чтобы прервать молчание. — Он знает про тебя.
— Владеку я полностью доверяю. Надо заняться им и остальной молодежью, с которой ты установил контакт.
Они принялись оживленно обсуждать эту тему, стараясь заглушить разговором о деле то, о чем оба думали, что так внезапно встало между ними, а когда обсудили все возможности работы с молодежью и все согласовали, им стало, как и перед этим, неловко и тягостно. Щенсный, снова достав клочок папиросной бумаги, уминал табак деревянными пальцами. Магда молча смотрела, как у него на этот раз нескладно получается, и это было невыносимо.
— Ложись поспи, завтра у нас трудный день.
Он вышел на улицу, разыскал Владека на берегу Вислы и отправил домой, хотя было всего десять часов.
— Пойдем, Брилек. Ты вот меня все же любишь, сумасшедший пес, хотя и знаешь, что нельзя!
Он кружил по саду, брел вдоль канавы, когда-то глубокой, но постепенно почти совсем заросшей. Собака бежала краем открытого пространства, вынюхивая чужих со стороны поля и реки, а Щенсный шагал за ней следом, в тени деревьев. Временами он останавливался и стоял, прислонившись к стволу. Брилек тогда садился поодаль и, наклонив голову, внимательно слушал.
— Таких, как я, Брилек, в партии тысячи и тысячи. А таких, как она, образованных, которые могут и выступить всюду, и листовку написать и даже книгу, — нет, таких у нас немного. Поэтому мы должны их охранять, а о том, чтобы на руках носить… Об этом, песик, и мечтать нечего!
Иногда Брилек ворчал, что они не туда идут, и Щенсный знал, что не туда, и все же подкрадывался, как вор, к дому, где спала девушка, которая завладела им. Он помнил: она спала, свернувшись калачиком, с ладонью под щекой, что-то ей снилось всегда, иногда она посапывала, стонала, а однажды ночью даже рассмеялась сквозь сон. Шестьдесят дней он здесь рядом с ней жил и работал, шестьдесят ночей прислушивался к ее движениям на постели, отгороженной мешками на проволоке. Знал каждый ее жест, взгляд, настроение, мог теперь представить себе во мраке ее спящее лицо так явственно, что, казалось, чувствует на виске ее дыхание, и незачем лгать себе, будто он любит ее за образованность, за то, что она умнее его! Он желал бы ее не меньше, будь она даже неграмотная, как Веронка, едва умеющая считать на спичках.
Он отошел от дома и снова кружил, тщетно ища потерянную надежду. Ночь была слепая, без звезд; вверху уже ощущалась осень, и тронутые червоточиной яблоки то тут, то там падали на землю.
На рассвете Щенсный разбудил Владека и проводил до дороги на Жекуте, объясняя, кого позвать, — и чтобы мигом все были здесь.
Вернувшись, он застал Магду у плиты. Она разводила огонь, уже одетая, причесанная, словно и не ложилась вовсе, с темными кругами под глазами.
Завтракали, разговаривая, как обычно, — только он, пожалуй, чуть сдержаннее, она чуть ласковее. Быстро вымыли посуду, Магда торопилась к Юлиану, к листовке, которая будет, как последний залп.
— Сегодня в саду будет суета, но ты можешь работать спокойно, на том конце яблонь нет, никто туда не придет. Только без меня не выходи. А если услышишь, что Брилек лает, сиди тихо, как мышка.
На блеклую синеву помутневшего неба выкатывалось с востока густо-пурпурное солнце, яркое, пышное, как павлин, но уже не греющее, декоративное, потому что жаркими были только краски. Его косые лучи шаловливо пробегали по росистой зелени, не впитывая влагу, пригнувшиеся кусты не распрямлялись, и Щенсный, шагая рядом с Магдой, не мог отделаться от ощущения, что все это уже было, что когда-то холодным утром он точно так же шел за ней по росе сквозь заросли, дышавшие запустением и безысходностью: все самое прекрасное уже прожито, все, что хотелось сказать, сказано.
Вернулся Владек, приведя с собой жекутскую молодежь: Марысю Камык, Михася Жижму, Павла Навротного и еще нескольких, которых Щенсный близко не знал. Он тут же раздал сборщикам лестницы и «тюльпаны» и расставил под деревьями, где остались самые ценные, зимние сорта.
Рвали осторожно, быстрыми движениями поворачивая плодоножку и передавая из рук в руки, чтобы фрукты, не дай бог, не упали, потому что битые быстро портятся. А Щенсный сортировал ранеты — отдельно серые, отдельно бумажные, а потом так же груши — бергамоты и лесные красавицы.
Позже, примерно в полдень, заявился Мормуль. Поговорил со Щенсным, пощупал яблоки и, довольный, пошел дальше, покрикивая на сборщиков, чтоб знали, кто здесь хозяин. Никто этому не придавал значения, работали споро, с песнями. Вдруг Владек спрыгнул с дерева и кинулся к Щенсному:
— Идут!
Только Щенсный успел раздразнить Брилека, чтобы тот поднял лай на весь сад, предупреждая Магду, как появились полицейский и штатский в прорезиненном плаще, с велосипедом.
Спросили арендатора — Мормуль важно шагнул вперед, засунув большой палец в карман жилета, выпятив грудь, на которой блестела цепочка от часов. Спросили, кто охраняет сад.
Щенсный прекратил сортировку:
— Я.
— Что скажете о событиях в деревне?
— Бог его знает… Меня не было в тот день.
— Где вы были?
— Во Влоцлавеке. Отвозил товар. Вчера только вернулся и узнал.
— Вчера? — с подозрением переспросил велосипедист.
— Да. Не верите? У меня даже квитанция где-то есть. — Он начал рыться в карманах: — И куда я ее сунул? Не потерялась бы… — наконец нашел: — Вот, пожалуйста. — И показал багажную квитанцию Влоцлавецкой пристани о принятии десяти ящиков с яблоками для купца Корбаля, с датой 25 сентября.
— Все в порядке. Давайте пройдемся.
Мормуль испугался, что у него заберут Щенсного в самый разгар сбора.
— Но, господа, это мой родственник, я за него ручаюсь.
— Плевать я хотел на ваше поручительство!
Штатский собирался подробнее объяснить свое отношение к Мормулеву поручительству, но полицейский из Пшиленка что-то шепнул ему на ухо. Он знал Мормуля, который шел на выборы вместе со старостой и отвалил на нужды полиции двадцать злотых.
— Ведь я у него этого родственника не забираю, — ответил штатский. — Только приглашаю прогуляться. Если он хочет, пусть тоже идет с нами.
Щенсный крикнул ребятам, чтобы продолжали работать, и отправился сопровождать «гостей». После осмотра склада прошли в комнату.
— Кто здесь живет?
— Я с парнишкой.
Действительно, они увидели только две постели (Владека была свернута).
— А мешки зачем тут висят?
— Сестра приезжала и отгородила себе уголок. Так и осталось.
Он не помнил, спрятала ли Магда свое белье после последней постирушки. Вдруг заметят чулки или трусы? Но к счастью, висело только полотенце (она, как обычно, предусмотрительно все унесла с собой в Фордонок).
Тип в прорезиненном плаще небрежным движением откинул одеяло и подушку, засунул руку в солому. У Щенсного мороз пошел по коже, ведь если он отодвинет постель, то увидит прорубленное в стене отверстие. Трудно будет объяснить, зачем оно, начнут рыскать — Магде придется сматываться на тот берег, но как ее предупредить?
Однако штатский зевнул и встал посредине, как легавый пес, окидывая взглядом всю комнату. Щенсный почесал затылок:
— Может, вещи показать? — В этих словах было уже спокойствие и презрение.
— Да что я там увижу?.. Пошли.
Обойдя весь сад, они оказались в гуще лип и каштанов, сквозь которые обгорелым кирпичом просвечивали остатки усадебных стен и белая, высоченная колонна.
— Здесь чьи-то следы. Зачем вы сюда ходите?
— За нуждой, пан начальник. Иной раз тут присядешь.
— Присядешь… — буркнул штатский и, достав фонарик, опасливо полез вниз по камням, которыми Щенсный закидал лестницу после Сташековой работы.
В духоте и мраке они двигались гуськом по заплесневелым коридорам, все ближе к стене, которой Сташек отрезал Фордонок. Щенсный снова почесал затылок — вдруг они заметят свежую кладку, вдруг велят сломать стену? Юлиан попадет к ним в руки, но Магда, наверное, успеет выскочить в окно.
Тусклый глазок фонарика скользнул по стене и повел их блуждающим огоньком дальше, к выходу.
— Знаете, кого мы ищем? — спросил прорезиненный, отряхиваясь от грязи. — Этого раненого вожака… Он, наверное, где-то недалеко. Вам ничего о нем не известно? Часто ведь случается услышать, что люди говорят.
Щенсный потупился, глядя под ноги, буркнул:
— Да, в общем, говорят!
Все трое обступили его, Мормуль прикрикнул:
— Ты не крути! Выкладывай, что знаешь, тут дело государственное!
— Знаю, что государственное. Вы этим живете, премию получите, а я? Мне бы хоть на четвертинку…
Полицейский хмыкнул:
— Вот это я понимаю.
Шпик достал из кошелька один злотый.
— Ладно, ну так что?
Щенсный, взглянув на монету, буркнул с обидой:
— Злотый и десять грошей стоит.
Они рассмеялись:
— Гляди, какой точный! С белой головкой ему подавай!
Шпик прибавил полтинник.
— Если скажешь. — Он уже говорил ему «ты», звеня монетами на ладони. — Будет тебе четвертинка с закуской. Ну?
— Но я, пан начальник, не уверен, может, ошибаюсь. Когда я из Влоцлавека возвращался, рядом с нами остановилась «Чайка», прямо впритык, борт к борту. И там на скамейке сидел один, весь съежился, голова опущена, воздух ловит, как рыба. Я думал, ревматик. В Цехоцинек[37] едет. Потому что «Чайка» ходит только до Цехоцинека.
— Как он выглядел? Молодой, толстощекий?
— Нет, не такой уж молодой, лицо бледное… Я бы его не запомнил, но тот, что его сопровождал, подошел к другому, возле моего борта, самое большое в двух метрах от меня, и говорит: «Дело дрянь, бинты сползли»… И еще какое-то странное слово добавил.
— Какое слово? — встрепенулся прорезиненный, доставая блокнот.
— Совсем, говорит, расклеился наш пикник.
— Пик-ник, — обрадовался тот и обратился к полицейскому: — Вот мы и кличку узнали.
И к Щенсному:
— Держи деньги. Захочешь еще получить, приходи в участок, только не с пустыми руками.
Он пошел с полицейским к велосипеду, Мормуль за ними, а Щенсный вернулся к прерванной работе и продолжал сортировать фрукты даже тогда, когда непрошеные гости исчезли на жекутской дороге. Глаза у него злорадно блестели: пусть ищут Сташека в Цехоцинеке! Еще и не сразу спохватятся, потому что на «Чайке» действительно ехал больной пассажир, капитан подтвердит… «Я думал, эти гады все-таки чуточку умнее!»
Только позднее, когда все ушли обедать, он пробрался украдкой к окошку Фордонека, постучал в решетку.
— Вот тебе харч. Все холодное, некогда было готовить.
— Неважно.
— Важно. Выпей пахты, это тебя взбодрит.
Главное, чтобы она подкрепилась, — сейчас он думал только об этом.
— Расскажи же наконец, что было?
— А ничего. Внесли деньги на МОПР и уехали в Цехоцинек.
Он рассказал всю историю.
— Ну, Щенсный, — смеялась Магда из-за решетки, — ты, однако, не лишен юмора!
— От тебя заразился, должно быть. Известно: с кем поведешься, от того и наберешься… Не зря мы трудились, Магда, все себя оправдало! Если б не стенка, сегодня влипли бы, как пить дать. Но все равно тебе здесь больше нельзя оставаться. Ночью надо уехать. Успеешь?
— Успею. Еще шесть-семь часов, и конец!
Щенсный, успокоенный, вернулся к яблокам. Вскоре собрались остальные и работали дотемна, а потом уже только втроем, Щенсный с Мормулем и Владеком, допоздна упаковывали яблоки и груши в ящики, перекладывая сеном. Мормуль остался у них ночевать.
— Ложитесь на мою постель, — сказал Щенсный. — Я пойду поразвлечься.
— Конечно, уже руки чешутся истратить деньги, которые тебе, можно сказать, даром достались, — отчитывал его Мормуль. — Вместо того чтобы складывать грош к грошу, тебе все надо истратить. Нищим был, нищим и останешься!
Наутро он никак не мог растолкать Щенсного.
— Да ты, сукин сын, не четвертинку, а, видать, целую литру выдул!
— Что было, то было, — бормотал Щенсный, мотая лохматой головой. Он спал в эту ночь не более часа, потому что до станции было десять километров, в обе стороны — двадцать. Хорошо еще, что поезда на Плоцк долго ждать не пришлось, он посадил Магду и сразу обратно, иначе вообще не успел бы.
Весь день он работал как пьяный. Голова трещала, в глаза словно песку насыпали. Только отоспавшись, он снова заработал с таким остервенением, что Мормуль просто диву давался. Думал, дурак, что для него старается. А Щенсный спешил, потому что договорился с Магдой на среду.
В понедельник, первого октября, все было закончено. Можно было с Мормулем рассчитаться. Авансами Щенсный выбрал сто двадцать злотых, и теперь ему причиталось еще двести восемьдесят. Получив деньги, заявил, что завтра товар не повезет. Он тоже человек, хочет хотя бы один день отдохнуть.
В тот день, когда в саду никого не было, он обложил Юлиана сеном и яблоками, заколотил досками. Наборные кассы таким же манером упаковал в другой ящик. Третий нагрузил фруктами для семьи, а остальную свою долю отдал Владеку. Владек в итоге двухчасового разговора получил весь тираж Магдиной листовки «К Пшиленской волости» с указанием передать четыреста штук отцу, который будет знать, что с ними делать, а сто штук вместе с Михасем, Марысей и Болеком разбросать в Жекуте.
Вечер Щенсный провел у Мормуля в Жекуте. Старый скряга был им так доволен, что отжалел пару крутых яиц на угощение и за стопкой мерзкой сивухи долго зазывал его к себе на мельницу работать. Щенсный отделывался обещаниями, говорил, что с весны обязательно приступит к работе, брал разные поручения во Влоцлавек — ему хотелось наладить со свояком наилучшие отношения, чтобы потом время от времени наведываться в Жекуте, вроде бы по торговым делам, а в самом деле на собрания молодежной ячейки.
Третьего октября свезли весь товар на берег за Жекутем. Пароход опоздал на час. Едва бросили трап, Щенсный с молодежью кинулись, словно в атаку, и так вкалывали, что Мормуль, наблюдая за ними, пыхтел от удовольствия — да, племяш у него хотя и пустой малый, но в работе — огонь!
В момент, когда Щенсный с ящиком на спине проходил мимо кают, в окошке мелькнуло озабоченное лицо Магды. Он сверкнул в ответ молодцеватым взглядом — полный, мол, порядок!
Пароход отчалил. Щенсный помахал шапкой.
— Счастливо оставаться! Управлюсь с делами — приеду!
Вроде бы к Мормулю обращался, но Владек понял.
Уже смеркалось. Прожектор на носу парохода бросал свет на далекий темный фарватер, матрос, светя фонариком, считал ящики, насчитал тридцать, Щенсный пошел с ним оформлять квитанции, одну на двадцать восемь ящиков, вторую — на два. Затем напился в буфете квасу, побыл там часок, покурил, поговорил и вышел на палубу.
Холодный ветер бил в лицо. Лопасти колес хлопали визгливо по воде; в глубокой, головокружительной выси мерцали обледенелые зеленоватые звезды; и мысли взлетали, как чайки, но тут же возвращались на пароход, на котором была она, где-то совсем рядом, в одной из кают под палубой.
Сзади послышались шаги — легкие, решительные, он узнал бы их из тысячи.
— О чем мечтает мой герой?
— Смотрю на звезду. Ищу свою, фригийскую, которую ты мне нагадала, помнишь?
Магда рассмеялась:
— Как ты все дословно понимаешь! — и взяла его под руку. — Нет такой звезды, — добавила она серьезно и тихо, почти на ухо, — был только фригийский колпак во время французской революции. Я, видно, по ассоциации…
Щенсный почувствовал на щеке ее волосы, и от этого щекотного прикосновения его бросило в жар, застучало в висках. Он поднял голову, отстраняясь:
— Значит, нет такой а с т е р? — И снова почудилось ему, что он летит где-то высоко над миром. — Не помню, рассказывал ли я тебе, что у меня еще в Симбирске был друг. Странный парень, его прозвали Спинозой. Однажды он толковал мне…
Магда внимательно слушала про брошенный камень — что бы он думал, если б мог думать? Несомненно, что летит по своей воле.
— Свобода воли? Не знаю… Еще Энгельс где-то сказал, что это всего лишь осознанная необходимость.
Они долго стояли не шевелясь. Пароход замедлял ход, заходя правым бортом под фонарь в Павловичах, где ждал Баюрский, чтобы принять от Щенсного Юлиана и товарища Боженцкую.