Глава шестая

— Нет, не все равно, — сказал кто-то в темноте, у самой ямы.

Девочка захныкала во сне — Щенсный, должно быть, нечаянно толкнул ее, вздрогнув от неожиданности. Он осторожно снял ее головку со своих колен, положил на солому и подполз к выходу.

Возле их «ковчега» сидел на валуне человек с сигаретой — огонек мерцал где-то на уровне груди.

— Послушать, что ты там плетешь, — со смеху лопнешь.

— А вы не слушайте. Кто вас звал?

— Ну, я не жду, пока позовут. Всегда сам прихожу — незваный.

Он затянулся сигаретой, и огонек осветил прищуренный глаз и шрам, пересекающий всю щеку от самого уха.

— Я пришел по делу и вдруг слышу, ты тут такую лирику развел… Поневоле заслушаешься. Тут тебе и борьба — не фунт изюму! — один за всех, один против всех, и подвиги геройские, и сам Комендант орден прикалывает.

В низком, глухом голосе звучала издевка — продуманная, неторопливая, хладнокровная. Щенсный вцепился пальцами в землю и молча слушал, как высмеивают его самое заветное, сокровенное.

— Девку этими баснями убаюкивает и бормочет, что Бронка или Бра… — как ее там, Брайнеле? — одно и то же. Ну, думаю, все, ошибка вышла. Не тот парень. Про того Корбаль рассказывал — убереги, господи, бандит, да и только. Отец Корбалю жаловался, что пришлось уйти из деревни, не то бы сын одному соседу красного петуха пустил. Не успели сюда прийти, как кому-то морду расквасил. И на меня чуть не бросился, да вовремя спохватился. И еще все оглядывался, раздумывал, не вернуться ли, а то, может, он именно для того и родился, чтобы Сосновскому врезать.

— А что, кто-то ведь уже врезал, — огрызнулся Щенсный. — Кто-то раньше меня родился.

Гость на валуне ответил не сразу.

— Но вскорости помер, — сказал он наконец еще глуше и медленнее. — Уже давно грызет землю тот, кто Сосновскому врезал. И чтоб я больше об этом не слышал, коль тебе жизнь не надоела.

— Да мне-то что… Я сказал, потому что нечего надо мной насмехаться.

— Эх ты, щенок! Для твоего же блага стараюсь. Хочу выбить из тебя всю эту лирику, чтобы ты не думал, будто что-то изменится, будто существуют равенство, справедливость… Ничего никогда не изменится: еврей так и будет евреем, поляк поляком, бедняк останется со своей бедностью, богатей с богатством, а ты подохнешь на работе! Или без работы — так тоже бывает… Кто тебя оценит, кто поможет? Разве только вор Сосновский. Да-да, я говорю прямо, не стесняюсь. Потому что еще не известно, кто хуже вор: Штейнхаген или Сосновский?

Он бросил окурок, вытер рот и заговорил уже по-деловому:

— Мы когда-нибудь еще потолкуем об этом. Сейчас некогда. У меня вот какое дело. Мне привезли и тут недалеко закопали металлический лом. Килограммов двести. Ночью, чтобы никто не видел, выкопаешь и перетащишь к Виткевичу. Получишь по десять грошей с килограмма.

— А почему Виткевич сам не перетащит?

— Не твое дело. Ты мне понравился, вот и все. Может, Виткевичу совсем не надо знать, где это спрятано? Это тебя не касается. Тебе дают работу, груз перетащить, плата с килограмма. Разве ты боишься…

— Я не боюсь, но не хочу.

— Эх, парень, нельзя отказывать, когда Сосновский просит. Разузнай у людей, тебе всякий скажет: нельзя! Нельзя с Сосновским задираться. Лучше по-хорошему.

В голосе его снова прозвучала издевка, и такая в нем была уверенность в себе, что Щенсный сжал кулаки. Он ненавидел того, на валуне, и вместе с тем чувствовал, что не может перед ним устоять — прямо колдовство какое-то: человек, который никого не боится, про которого в тюрьмах слагают песни.

— Ночью не пойду, — сказал Щенсный, пытаясь сохранить остатки независимости. — Днем перевезу на тачке. Присыплю сверху землей или глиной, будто везу материал для постройки дома.

— Можно и так. Значит, слушай: в роще, прямо за стрельбищем, на тропинке межевой столб, а за ним сосна с зарубкой. Отсчитаешь от нее шесть шагов вправо и рой. Сначала иди туда с толстой проволокой и прощупай сквозь песок. Когда найдешь, отметь место камнем или еще чем-нибудь… Там лежат трубы. Короткие, но тяжелые, потому что из свинца. Потом, когда свезешь их к Виткевичу, можешь мне еще свинца накопать на валу. В обед, когда там никого не будет, прошмыгни по канаве к валу — никто не заметит. За пулеметными мишенями только ковырнешь лопаткой — пули посыплются, как горох. Они там лежат неглубоко, с полметра, их там много. Захочешь, можешь их переплавить на свинец. Бесхозный свинец, никому не нужный, а для меня еще лучше, чем из труб. Я заплачу тебе за него по пятнадцать грошей. Ну как? Договорились… Я уезжаю, меня не будет несколько недель, но ты свое дело сделай. Вернусь — рассчитаемся. И смотри у меня — никогда никому ни гу-гу… Что бы ни случилось — ты ничего не знаешь. С Сосновским не знаком… Вот вроде все пока.

Он встал, потянулся зевая и начал спускаться с холма, но, пройдя несколько шагов, не удержался и съязвил:

— А что касается ордена, то маршал тебе шиш даст, а я вот могу. У меня с войны и орден есть, и медаль… Проявишь храбрость — приколю тебе такую бляху.

Щенсный остался один. Он сидел у «ковчега», прислонившись к земляной стене, и смотрел прямо перед собой.

Постепенно затихали звуки Козлова. Но лишь когда потускнели звезды и все вокруг стало грязно-серым, расплывчатым, зыбким, лишь тогда все ямы, будки, домики — вся котловина погрузилась в сон. Тишина была такая, словно во всем мире нет и никогда больше не будет никаких звуков, разве только в ухе зазвенит.

Тишину эту взорвал плывущий по шоссе со стороны города пропитый голос Корбаля.

Он возвращался со свадьбы, горланя песню:

— Не для пса колба-а-аса, не для кошки те-е-есто, не для те-е-ебя, Ко-о-орбаль, с приданым неве-е-еста!

Пританцовывая, размахивая руками, Корбаль шел прямо на избу Козловского, но вдруг, почувствовав под ногами обрыв, остановился и заорал: «Не пойду!» — и замахнулся на кого-то, будто прогоняя прочь.

— Изв… изв… — кричал он сердито. — Извозчик!

И тут же, должно быть ощутив себя на извозчике, удобно уселся на землю и съехал вниз, радостно напевая:

— Едет, едет па-а-а-ан!

Съехав, подняться он уже не смог. Задрал кверху ногу, еще раз повторил: — Па-а-ан! — и остался лежать неподвижно, навзничь, носом кверху.

К нему подбежала маленькая собачонка, обнюхала с головы до пяток, но тут Корбаль всхрапнул так оглушительно, что свист получился громче паровозного гудка. Собачка, тявкнув, отскочила, а Корбаль храпел и свистел, оповещая всю округу, что напился до чертиков, как барин, как настоящий пан, и никакой жулик ему теперь не страшен!

Щенсный сидел с раскрытыми глазами и все это видел.

Над Лягушачьей лужей и Гживном туман почти совсем рассеялся. Ветер снес его к росистому лесу, раскидал между деревьями. Обе водные глади отливали сначала багрянцем, затем медью, а потом стали такими, как при свете дня: слева вонючая лужа, справа — озерцо.

То тут, то там из труб и земляных отверстий потянулись первые полоски дыма. Кому надо было, вставали. Женщины бежали с ведрами к Гживну, туда и обратно. Мужчины, зевая, шли к Лягушечьей луже справлять малую нужду, потом, застегиваясь, посматривали на Корбаля завистливым взглядом: вот нализался, стервец…

Наконец ушли на работу те, у кого она была. В Козлове остались женщины, дети и птицы, которые не сеют, не жнут, а только клюют.

Дети облепили Корбаля, как мухи. Один любознательный малец засунул ему в нос палочку, желая проверить, что там свистит. А Корбаль продолжал невозмутимо свистеть.

Щенсный спал с открытыми глазами, глядя на все это. Спал на пороге своего «ковчега», и ему снился кошмар — Козлово в своем утреннем неглиже.

Так застал его здесь отец. Он пришел, как договорились, к Козловскому, и тот показал ему, где их «ковчег». За ним стали подходить остальные, и в полдень все были в сборе.

Щенсный пытался было растолкать Корбаля, но камень скорее бы проснулся. Тогда они оставили его в покое, пошли к Козловскому и вместе с ним осмотрели свои участки, все еще не веря, что действительно получили их в аренду за один злотый. Но вот ведь квитанции от магистрата с печатями… Когда они построятся, в ряд один за другим, получится улица. А пока суд да дело поживут в «ковчеге». Не протекает, печка есть, солома тоже — что еще нужно для начала? Ловко Корбаль все сообразил, ему за это причитается. Они полезли в свои узелки, достали деньги, кровные, последние, вручили плотнику по сто двенадцать злотых и пятьдесят грошей, за себя и за Корбаля, и отправились всей артелью на «Целлюлозу».

Отец шагал молча, подавленный, безучастный ко всему. Щенсный расспрашивал, как дома, все ли здоровы, не случилось ли что. Старик отмалчивался, но наконец не выдержал, поделился своей печалью.

— Пришлось продать землю.

— Свояку?

Отец кивнул. Свояку. Добился-таки своего, мерзавец. Причем за бесценок, за шестьсот злотых — полторы десятины. Почуял негодяй, что деньги нужны позарез… И больше не давал ни в какую. Двести злотых пришлось оставить Веронке на жизнь, теперь Сумчак возьмет свою долю — что останется? О доме и думать нечего.

На «Целлюлозе» отец вызвал Сумчака и отошел с ним в сторонку, за котлы. Там Сумчак взял деньги и принялся записывать, кого как зовут, кому сколько лет, где родился. Щенсный бегал от него к людям и обратно, сообщая фамилии и даты рождения. Сумчак записал всех, кроме Щенсного, потому что, сказал он, двух из одной семьи нельзя никак, и к тому же у парня нет метрики и он, наверное, несовершеннолетний.

Таким образом, в артели не хватало девятого работника. Решили взять Гавликовского — Корбалева дружка из Веселого Городка. У Гавликовского не оказалось денег, он упросил Щенсного сказать Сумчаку, что клянется отдать ему всю сумму до единого гроша, по десять злотых с каждой получки — пусть только допустит его к работе. Сумчак согласился, позвал всех и повел на лесосклад.

Древесины на лесоскладе было больше, чем в окрестных лесах. Слева и справа громоздились высоченные штабели, так называемые «реи», из кругляка в один и два метра длиной. Штабель к штабелю, вплотную, длинными рядами, словно улицы, — целый город, заблудиться можно. В самую середину склада врезалась узкоколейка. Составы с древесиной подают на разгрузку, где понадобится, а по рельсам снуют в разные стороны вагонетки с оструганным кругляком.

Сумчак привел их к конторе пана Арцюха, который здесь всем заправлял. Оттуда вышел молодой писарь с карандашом за ухом, пошептался с Сумчаком, взял список и кивнул:

— Пошли на склад.

Сумчак ушел, а молодой писарь выдал им со склада шесть стругов.

— Это на три месяца. Потом получите новые, а эти вам останутся.

Мужики брали струги за рукоятки — сподручно ли? Ногтем пробовали острия. Дышали на сталь — как держит пар? Сосредоточенные, почти торжественные лица склонялись над новым инструментом, с которым они отныне связали свою судьбу.

— Теперь пошли к Волку, там будете строгать.

Позже, уже работая, они узнали, что Волком называют часть лесосклада, купленную у Волчанского. Рядом находится Кашуба — участок, купленный у Кашубского, дальше — Городской участок, приобретенный у магистрата. А весь лесосклад занимает восемнадцать гектаров, и на нем лежит четверть миллиона кубометров древесины.

И вот они пришли к месту своей работы, в самом конце лесосклада, близ ограды.

— Строгать будете на этих козлах.

Козлы были длинные — в равных промежутках из них торчали три острых шипа.

— Трое становитесь с одной стороны и трое напротив.

Встали.

— Каждая пара пусть возьмет по кокоре и насадит на шип.

Они взяли бревна, которые здесь почему-то называли кокорами. Насадили.

— Кокору надо очистить от коры добела. Нельзя оставлять никакой трухи или лыка — они портят бумагу. Двое обрабатывают одну кокору — каждый половину. Потом поворачиваете, строгаете с другой стороны и кладете сзади себя, для сортировки. Сортировщиков в каждой артели двое. Кто у вас будет?

Вызвался Гавликовский:

— Мы с Корбалем можем.

— Ладно. Значит, так: дерево, которое они обработают, будете разбирать на три сорта, на беленую целлюлозу, нормальную и ротационную. На беленую идут лучшие, самые красивые и здоровые бревна. На нормальную — чистая древесина, а всякие больные, подгнившие, трухлявые бревна, — на ротационную. Начнете с этой «реи», потом перейдете к тем двум. Сейчас я вам запишу номера.

Он вынул из-за уха карандаш и отметил.

— Ладно. Ну и один из вас должен для всех шестерых строгальщиков готовить лес. Срубать сучки, выравнивать там, куда струг не достанет. Кто будет «секирой»?

Нелепый вопрос — кто как не плотник!

— Значит, в понедельник в семь тридцать выходите на работу. Что выработаете — все ваше. По два двадцать с кубометра.

— А сейчас нельзя начать? До вечера еще далеко, пару метров заготовили бы для почина.

Они сгорали от нетерпения. Да как тут удержаться, когда столько кубометров кругом и с каждого можно настрогать два злотых и двадцать грошей.

— Нет, скоро гудок. В понедельник.

Нет, так нет. Они столько ждали — подождут еще день.

Возвращались в Козлово со стругами в руках и с надеждой в сердце. Наконец они выкарабкаются из нужды! Будут работать дружно, добросовестно, а жить экономно. Есть надо досыта, в этом себе отказывать нельзя на такой тяжелой работе, но зачем тратить деньги зря? Пусть Щенсный стряпает на всех и в полдень приносит обед. За это каждый кинет ему злотый с получки. Восемь злотых в неделю — неплохие деньги для паренька, на улице не валяются.

Кашеварить должен был Щенсный с понедельника, а пока все снова разошлись по своим деревням, сообщить дома, что повезло с работой, и подготовиться к новой жизни.


В воскресенье, вернувшись из костела, Щенсный оставил отца в «ковчеге» и долго ходил, искал толстую проволоку. Наконец нашел за кладбищем, отломал метровый кусок, загнул один конец, сделав ручку, и, размахивая этой тросточкой, зашагал к стрельбищу.

По дороге он встретил Бронку с белой козочкой.

Девочка пожаловалась, что коза ее не слушается. Мама велела ходить с козой около дома, а та тянет то в кусты, то в лес — всюду. Ей говоришь, а она хоть бы что.

— А ты ее розгой, — посоветовал Щенсный. — Где это видано, чтобы скотина человеком командовала!

Он взял у Бронки веревку, и коза тут же присмирела, зашагала прямо, как на параде. Но стоило Щенсному переложить веревку в руку девочке, как снова начались прыжки, шалости и разные фокусы — прямо уму непостижимо, сколько хитрости таится в одной еврейской козе!

— Козя, стой! Тише, козя!

— Козу так не кличут, — объяснил Щенсный, — ее приманивают: бась-бась! И вообще зови ее Басей.

Они пробыли в роще до вечера. Под меченой сосной, недалеко от столба, действительно было что-то зарыто. Щенсный, проверяя, нащупал — проволока скользнула по круглому предмету, ясное дело — труба.

Потом вернулись — девочка с козой к себе, он к себе.

Еще издали он увидел отца с Любартом на валуне у «ковчега». Мужчины были настолько увлечены разговором, что даже не заметили, как Щенсный вернулся.

Он заглянул в кастрюлю на печке — что там отец состряпал? Его ждала каша и полная миска капусты.

Щенсный ел жадно, придвинувшись к лазу: ему было интересно, о чем может отец говорить с отцом Бронки.

Любарт рассказывал, как он лишился швейной машины. А что такое портной без машины? На руках шили при царе Горохе. Теперь портному необходима швейная машина и зеркало, большое зеркало, чтобы заказчику показать работу…

Отец поддакивал, да, это то же самое, что с землей. Если ты потерял землю, нет у тебя никакой опоры, ничего прочного, ты как сухой лист, и только.

Щенсный понял, что отец без земли совсем зачахнет. Надо поскорее дать ему новую землю, пусть хоть крохотный клочок, но свой, и избу, все равно какую, но чтобы у него была «опора».

Когда Любарт ушел, Щенсный вылез из «ковчега», подсел к отцу.

— Так когда начнем строиться?

Отец пожал плечами.

— Из чего?

— Как это из чего? Козловский поставил хату, не имея ни гроша. Из черепов слепил.

— Видел. Я бы не так лепил.

— А как?

— Вот так: связал бы столбы стенами, пусть даже из дюймовки, все-таки можно тогда изнутри оштукатурить, а снаружи черепа гладко отшлифовать. Опять же крыша… Крыша у него кривая.

— Ну, Козловский ведь не плотник. А фундамент какой сделаем, бутовый или кирпичный?

— Только кирпичный.

Щенсный так его разжег, раззадорил, что старик встал с валуна, взял лопату и начал чертить на земле тут же рядом, где начинался их участок: горница пять метров на четыре, сени шириной метр двадцать, с кладовкой в конце, и кухня четыре на четыре, с подполом. Крыша высокая — под хороший чердак…

Он ходил по этому своему дому, перешагивая через начерченные линии, чтобы не стереть, из горницы шел в кухню — здесь, говорил, будут девчонки спать, а мы, мужики, в горнице. Он повеселел, глаза заблестели.

— И поставим его так, чтобы одно окно смотрело на «Целлюлозу», а второе на озеро.

— Значит, завтра начинаем?

Старик словно свалился с этого домика на землю — снова смотрел испуганно, видел одни лишь начерченные линии и никаких реальных возможностей.

— Чего ты боишься, отец? Земля у нас есть. Триста злотых есть. На лес и известь хватит?

— Должно хватить.

— Значит, сразу купим и то и другое. Глину накопаем сами, кирпича немного соберем и притащим черепа из-под тарелок. Все бесплатно — можно строить. Даже если не хватит на крышу или на что-нибудь еще — так ты же заработаешь. С каждой получки можно откладывать половину. Я буду вкалывать, как зверь, ты только говори, что делать и как — все сделаю!

Отец думал, взвешивал, прикидывал, и получалось, что да, можно. В самом деле, если взяться, как следует, можно к зиме избу поставить.

С того момента все другое стало не в счет, просто вылетело из головы, забылось — в уме остались только цены стройматериалов, размеры, расчеты — как сделать подешевле и получше. Отец в мыслях строил свою хату неторопливо, по-хозяйски, то и дело поглядывая на хибару Козловского, сравнивая, и, когда легли спать (Корбаля не было, снова где-то в городе загулял), вдруг спросил сына:

— Двери у Козловского ты видел?

— Видел. А что?

— На соплях. Посильнее тряхнешь — разлетятся.

— А ты как сделаешь?

— Я сделаю, как надо, — филенчатые!

Загрузка...