ЛЕННОН
— Хрень собачья, — доносится низкий, хрипловатый голос Сейнта из-под машины, над которой он работает. Металлический звон разлетается по гаражу, но я и понятия не имею, что именно он там делает.
Вижу только нижнюю часть его тела: крепкие, мощные бедра хоккеиста, обтянутые выцветшим комбинезоном, заляпанным старыми пятнами масла. Эти самые бедра, на которых я беззастенчиво ерзала, пока не испытала свой первый оргазм.
«Господи, только не начинай думать об оргазмах прямо здесь», — одергиваю я себя и прикусываю губу, сдерживая улыбку.
— Я серьезно, — ставлю коробку с пиццей на капот своей машины и изо всех сил отгоняю грязные мысли. — Честно, мой желудок так урчит, что я удивляюсь, как ты этого не слышишь.
В этот момент он выкатывается из-под машины, и его грозные глаза находят меня. На щеке — темный след грязи, почти сливающийся с короткой щетиной вдоль челюсти.
Я смотрю, как он откладывает инструменты и, оттолкнувшись от тележки, поднимается во весь рост.
— Ты хочешь сказать, что жила в Новом Орлеане всю жизнь и почти два года учишься в Орлеанском Университете — и ни разу не ела пиццу-буррито у Джека? Ни хрена себе.
— Так и есть, — выдыхаю я со смешком. — Но если ты наконец перестанешь называть меня вруньей, думаю, я исправлю это упущение.
Мое сердце предательски сжимается, когда он одаривает меня своей редкой, яркой улыбкой. И это у меня точно не от голода. Это — эффект Дэверо.
Да, похоже, это вполне реальная штука. И я явно попалась.
Он хватает коробку с капота и, небрежно шагая к выходу, бросает через плечо:
— Идешь или как? Если нет, съем обе.
Ага, как же. Я увалю его на пол и вырву коробку, если понадобится. Я уже не просто голодная — я злая от голода. И ему не стоит нарываться.
Приходится почти бежать, чтобы поспевать за его широкими шагами. Мы выходим из гаража, и он ведет меня к старому пикапу, покрытому ржавчиной и облупившейся краской. Вид у машины потрепанный, но в этом есть своя крутизна.
— Это Бэтти, — говорит Сейнт, опуская задний борт и ставя коробку. — Единственная настоящая любовь Томми. «GMC» пятьдесят седьмого года. С тех пор, как мне было четырнадцать, он твердит каждый день, что когда-нибудь возьмется за реставрацию.
Я провожу пальцем по облупившейся синей краске, представляя, какой красавицей она была в лучшие годы. И думаю — а возьмется ли он когда-нибудь всерьез?
— Наверняка когда-то выглядела потрясающе.
— Держи, — Сейнт оказывается рядом, его голос становится низким, звучит прямо у моего уха. Я поднимаю взгляд, и он уже обхватывает меня за талию и легко поднимает, усаживая на борт.
Будто я ничего не вешу.
— Спасибо, — вырывается у меня тоненьким голосом. Прикосновение, близость — все это выбивает меня из равновесия.
Я до сих пор не до конца верю, что это происходит на самом деле. Что мы не только занимаемся непристойными вещами, но и разговариваем, не скатываясь в вечные перепалки.
Что я вообще рядом с ним.
— Не был уверен, что твои коротенькие ножки справятся, — усмехается он.
Я закатываю глаза:
— Замолчи.
Борт резко прогибается, когда он садится рядом со мной. Снимает крышку коробки, достает пиццу-буррито.
— Ладно. Сейчас я переверну твою жизнь. Готовься.
Я принимаю еду, сдерживая желание снова закатить глаза от его театральности. Хотя, пожалуй, в этом есть своя прелесть, несмотря на весь его мрачный и дерзкий вид.
И стоило мне только откусить, как во рту разливается горячий, насыщенный вкус соуса маринара, острое пепперони и так. Много. Сыра.
— О, боже, — стону я. Глаза закрываются сами собой, я жую медленно, смакуя каждую секунду. — Это тааак вкуууснооо, — бормочу с набитым ртом, совсем не по-женски, но мне плевать: я переживаю вкусовой оргазм. — Каак?.. Черт.
Сейнт смеется:
— Я же говорил. Ну? Признай, что я прав. Давай.
Я прищуриваюсь и упрямо качаю головой.
Он безжалостно выхватывает буррито из моих рук и поднимает над головой. Его руки такие длинные, что я даже близко не дотянусь.
— Скажи это.
Я сверлю его взглядом, пока он откусывает огромный кусок и театрально стонет от удовольствия.
— Уф! Сейнт, ты что, издеваешься? Это хуже, чем дважды в соус макнуть! — взвизгиваю я, пытаясь вырвать еду обратно.
Он смеется, и звук этот окутывает меня, внизу живота сжимается.
Прекрасное звучание.
— Думаю, мы давно перешли эту стадию, да? — хрипло говорит он. — Или мне только приснилось, как ты слизывала с пальцев мою сперму?
Я зажимаю ему рот ладонью, мое лицо горит от смущения. Я, наверное, никогда не привыкну к его грязной речи… и к тому, как она сводит меня с ума.
Он легонько прикусывает мне ладонь, потом медленно проводит языком, и я отдергиваю руку, смеюсь, морщу нос:
— Ты ужасен.
А он только ухмыляется.
Я пользуюсь моментом и выхватываю буррито обратно:
— Ладно. Может быть… ты был прав.
Он щелкает зубами:
— Вот это прекрасно слышать.
И все же… этот наш обмен колкостями сегодня ощущается другим. Не ядовитым, а легким, игривым. Почему — я еще не разобралась.
Я не отвечаю, просто откусываю еще раз и поднимаю взгляд к черному небу, усыпанному звездами.
Не помню, когда в последний раз просто сидела и смотрела на звезды. Вся моя жизнь — это вечное «давай, давай, дальше, дальше». Никогда нет времени остановиться, вдохнуть полной грудью, позволить себе вот такие мгновения.
Между учебой, требованиями родителей, их бесконечными поручениями, клубом, волонтерством, катанием — пока это не отобрали — времени на то, чтобы просто быть, никогда не оставалось.
— Ты что-то притихла, — произносит Сейнт рядом. — О чем думаешь?
Я снова смотрю на небо, кажется, вижу Большую Медведицу.
— Просто поняла, что давно так не делала.
— Ела пиццу на борту старого пикапа?
Я смеюсь, качаю головой:
— Да, всего два раза в год, не чаще. Настоящая трагедия, — когда он беззвучно смеется, плечи подрагивают, я добавляю: — Я про звезды, про тишину… про все это.
Между нами зависает пауза. Спокойная, легкая.
И это удивляет меня.
— Ты раньше сказала про отца… — Сейнт чуть поворачивается ко мне. — Это из-за него ты так выкладываешься в катании?
Вопрос застигает меня врасплох. Не ожидала услышать такое от него. Но ясно одно: между нами открывается что-то новое.
Я сглатываю, пытаясь проглотить внезапный ком в горле.
— Это сложный вопрос, и… — я запинаюсь, подбирая слова. — Еще более сложный ответ.
Его взгляд темнеет, он кивает:
— Я кое-что знаю о сложностях.
— Если коротко, то нет. Но и да. Думаю, я гружу себя до изнеможения, потому что он всегда ждал от меня идеала. А теперь… я начинаю понимать, насколько нереален и недостижим этот стандарт. Но от этого его ожидания не становятся легче, — я делаю паузу, затем тихо добавляю: — Быть идеальной — чертовски выматывает.
Эта рана еще свежая, болезненная, и теперь я выставляю ее напоказ.
И даже крошечная уязвимость все еще страшна.
— И знаешь, что самое ужасное?
Он поднимает бровь:
— Что?
— Я сама позволяла себе страдать. Так долго была покорной, примерной дочерью, всегда делающей то, что велят, что даже не заметила, как потеряла контроль над собственной жизнью. Даже не понимала, что что-то не так, — грудь сдавливает от нахлынувшего чувства, и из горла вырывается сухой смешок.
Сейнт молчит, просто слушает. Не перебивает, не утешает банальными словами — просто слушает. И это удивительно… успокаивает.
— Думаю, переломный момент был, когда он подстроил встречу с моим бывшим, Чендлером, на одном из благотворительных вечеров. Мы расстались еще на первом курсе: он изменил мне с подругой. Я застала их в постели. И он даже не извинился, только разозлился, что его поймали.
— Ублюдок, — рычит Сейнт.
Я киваю:
— А знаешь, что самое паршивое? Отец знал. Я ему все рассказала: как Чендлер предал и унизил меня. А он все равно снова привел его в мою жизнь, фактически требуя, чтобы мы помирились. Уговаривал «простить его оплошность». Я сказала, что забыть купить подарок на день рождения — это оплошность, а переспать с моей подругой — нет.
Сейнт хохочет, лицо озаряется широкой, дерзкой улыбкой:
— Вот это правильно. Надо было еще по яйцам зарядить.
— Кому?
— Обоим.
— Это было отрезвляюще, — выдыхаю я. — Я не жалею о Чендлере, теперь вижу, что лучше так, чем жить с тем, кто не ценит и не любит. Но отец… это другое. Он должен был любить и защищать меня, а оказалось, что для него важнее, как я вписываюсь в его планы. Это стало последней каплей ко всему, что я и так тащила на себе. Больно осознавать, что родителям плевать на мое счастье, потому что они слишком заняты своим. Так что теперь я пытаюсь вернуть себе жизнь. Но это чертовски трудно, понимаешь? Он ведь все еще мой отец.
Я не верю, что только что вывалила на него всю свою семейную драму.
И все же — мне легче. Хорошо хоть раз выплеснуть все это наружу.
Кроме Мэйси, я никому этого не говорила.
И уж точно не думала, что расскажу Сейнту Дэверо.
— Это длинный ответ. Короткий наверное: «у меня просто проблемы с папой», — усмехаюсь я хрипло, стараясь разбавить тяжелую атмосферу.
Ведь последнее, что ему, наверное, хочется слышать, это про мой семейный бардак. Я и сама стараюсь не думать об этом.
Но вот в чем жестокость прозрения: однажды оно приходит — и дороги назад нет. Есть только «до» и «после».
Я делаю еще один укус буррито, затем кладу остатки в коробку и поворачиваюсь к нему:
— А у тебя как? Ты близок со своими родителями?
Я чувствую, как он напрягается. Его рука скользит в волосы, откидывая их с лица. Теперь они длиннее, падают на глаза, темные, словно сами отбрасывают тень.
— Сложный вопрос, сложный ответ, — наконец глухо говорит он. Голос хриплый, в нем слышна напряженность. Он закрывается, возводит стену, которую так хорошо умеет держать.
— Ты не обязан рассказывать, Сейнт. Я знаю, как тяжело быть уязвимым. Знаю, как это хреново, — шепчу я.
В ответ тишина. И я бы не ждала другого.
Но он все же ее нарушает, выдыхая тяжело, надрывно:
— Мой батя — кусок дерьма. Пустое место, которое усложняет мою жизнь одним только своим существованием, — в его голосе жесткая сталь, но сквозь нее просачивается нечто похожее на… боль. Его брови сдвинуты, челюсть сжата, глаза горят мукой. — Похоже, у нас обоих проблемы с папашами, Золотая девочка.
Я опускаю взгляд на его ладонь рядом с моей и слегка касаюсь ее мизинцем, встречаясь с его темными глазами, в которых отражается то, что он так старается скрыть.
И я вижу его яснее, чем когда-либо. Это пугает. И завораживает.
Я вижу Сейнта, который рисовал супергероев с больным мальчиком в палате — только потому, что тот попросил.
Я вижу Сейнта, который до изнеможения пашет на льду каждую неделю, чтобы быть лучшим.
Я вижу Сейнта, который смеется своим редким, настоящим смехом, подшучивая над старым механиком, которого явно любит и уважает.
Я вижу ту его сторону, что он прячет от мира. И мне хочется коснуться ее. Удержать.
Сохранить.
Поднимаю руку и мягко кладу на его ладонь. Мы сидим так, в тишине, не говоря ни слова, не двигаясь.
Просто… существуем в этой тишине.
Сидим под звездным небом, на борту старого ржавого грузовика на стоянке автосервиса.
Пока он не переворачивает ладонь и не переплетает свои пальцы с моими, сжимая так крепко, словно боится отпустить.