Август 1882 года
Пухевич дождался, когда мать с отцом, пожелав ему спокойной ночи, скроются в спальне, и перестанет пробиваться свет из-за двери, ведущей в комнату служанки Эльжбеты. Только тогда он вышел в кухню с керосиновой лампой в руках и, поставив ее на стол, приподнял за железное кольцо тяжелую крышку подпола. Осветились крутые деревянные ступени вниз. Пухевич затеплил от лампы свечу и осторожно спустился в погреб. Там со вчерашнего дня была оставлена приготовленная им гектографическая масса. Казимеж впервые занимался столь несвойственной ему технической конспиративной работой, потому нервничал и волновался, несмотря на полное спокойствие в доме.
Он нашел на полке плоскую жестяную коробку, которую по его просьбе изготовил слесарь Ян Пашке — один из его доверенных, обеспечивающих контакты с рабочими, а в ней застывшую массу, придавленную сверху мраморной тяжелой плиткой, чтобы поверхность была идеально плоской. Пухевич вынес коробку наверх. Он опустил крышку люка и полюбовался ровной, похожей на мармелад, желатиново-глицериновой массой; потрогал ее пальцем. Она была упруга, как резина.
Он вздохнул, поправил пенсне на шнурке, сделал несколько рассеянных движений… Ничего не поделаешь, надо печатать оттиски. Он сам взялся за это дело, понимая, что Варыньскому и Куницкому труднее справиться с такой работой. Первый — полный нелегал, а второй приехал в Варшаву навестить родителей из Петербурга, ему только гектографа не хватало!
Но печатать не хотелось. Не потому, что Пухевич был ленив — его трудолюбия и упорства хватило бы на целую нотариальную контору, в которой работал молодой кандидат прав. Дело было в содержании того документа, что должен был выйти из-под валика гектографа в количестве пятидесяти экземпляров и разойтись для обсуждения в рабочих кружках.
Пухевич не одобрял содержания документа, не одобрял даже его заглавия: «Воззвание Рабочего комитета социально-революционной партии «Пролетариат». Правда, это еще проект, но он сердцем чувствовал, что Варыньский добьется одобрения его рабочими и тогда проект станет воззванием — практически программой новой партии, создание которой Пухевич считал ошибкой.
Он оставил гектограф на столе, на цыпочках сходил в свою комнату за стопкой листков воззвания, переписанного для гектографа специальными анилиновыми чернилами. Переписывала сестра его ученика Тадеуша Ентыса — Александра, или Янечка. Очень миловидная и умная девица; Пухевич тайно симпатизировал ей, но на более серьезное чувство не решался. Да, он осторожен, но осторожность еще никому не вредила — ни в делах, ни в революции, ни в любви. Наоборот, поспешные действия могут все испортить… Он опять вспомнил Варыньского, досадливо поморщился.
Тем не менее покорно, точно приговоренный судом, Пухевич поплелся в комнату за чистой бумагой и валиком. Пачка была увесиста. Он распаковал ее и вынул белоснежную кипу.
Можно было начинать.
Пухевич двумя пальцами взялся за первую страницу воззвания и положил ее текстом вниз на поверхность желатиновой массы. Сверху придавил мраморной плиткой. Теперь следовало выждать пять минут.
Как он надеялся на приезд Варыньского — и вот что вышло!
Пухевич участвовал в движении еще три года назад, когда после первой волны арестов и отъезда вожаков — Варыньского и Узембло в Галицию — организацию пытались сохранить Дзянковский и Венцковский. Однако последовала вторая волна в октябре, а затем и третья — в апреле. Пухевич оказался в Десятом павильоне и вместе с товарищами по «делу 137-ми» был подвергнут административному наказанию. Его имя не значилось среди руководителей организации и наиболее активных членов, посему Казимеж получил лишь несколько месяцев тюрьмы, которые и отбыл в Новогеоргиевской крепости. Всполошенные родители не знали, что думать: их рассудительный, педантичный сын оказался в рядах революционеров! Они посчитали случайностью — с кем не бывает? Однако они плохо знали Казимежа. Усвоив какую-то научную теорию, он никогда более от нее не отказывался, а последовательно и без шума проводил в жизнь. Буквально через несколько дней после выхода из тюрьмы Пухевич был на Праге: искал знакомых рабочих из разгромленных кружков — и нашел сразу двух. Это были Ян Пашке и Ян Сливиньский. Пухевич привел их к себе, усадил и долго, обстоятельно объяснял — почему и как следует вести дальше работу по внедрению социализма в сознание рабочих масс.
Ему удалось их убедить, а может, вызвать робость своим ученым видом: тощий, сухой, с худым лицом аскета и колючими глазами, в которых сквозь стекла пенсне светился ровный огонь научной веры. Сама собою родилась и кличка — Профессор, под которой Пухевич стал известен в рабочей среде. Известность была сродни мифической: сам Казимеж среди рабочих не появлялся, опасаясь доносителей; его именем и идеями пользовались доверенные апостолы — Пашке, Сливиньский, а позднее — и Теодор Каленбрунн. Лишь они регулярно встречались с Профессором и знали его в лицо; те же, кто внимал им на фабриках, в трактирах и костелах, довольствовались ссылками на Профессора, который столь учен, что читает толстую немецкую книгу, где сказана вся правда о положении рабочих и угнетении их капиталистами.
Впрочем, несмотря на то, что Пухевич действительно читал «Капитал» в подлиннике, он не чувствовал себя пророком; почитание немецкой социалистической мысли согласовывалось с немецкой любовью к порядку и немецкой же привычкой к дисциплине. Пухевич знал, что пророков польского социализма сейчас нет в крае: кто пошел этапом в Сибирь, как Венцковский и Мондшайн, кто умер, как Гильдт и Дзянковский, который угас уже в Кавказском крае; кто находится в эмиграции, как Дикштейн, Мендельсон и Варыньский.
Пухевич вполне сознательно, без всяких признаков зависти или гордыни, считал себя скромным служкой алтаря, поддерживающим огонь в лампаде, пока ксендз готовит проповедь.
Он знал, а точнее, чувствовал, что главной фигурой движения по-прежнему остается Варыньский. Они не были лично знакомы, тем большее уважение испытывал к Варыньскому Пухевич; имя Людвика в Варшаве окружено было легендами: рабочие рассказывали друг другу, каким простым и веселым парнем был этот Ян Бух, как он ловко дурил полицию; интеллигенты передавали из уст в уста речь Варыньского на Краковском процессе, долетали до Варшавы и номера «Рувности», а потом «Пшедсвита», где в некоторых неподписанных статьях обращал на себя внимание тот же ясный, простой и доходчивый стиль, что был характерен для речи Варыньского в Кракове. Знал Пухевич и о женевском митинге в ноябре восьмидесятого года, и о конгрессе социалистов в Хуре год спустя, откуда пришли тревожные слухи о раздоре между Лимановским и Варыньским.
Но чем дальше уходило в историю «дело 137-ми», чем глубже внедрялся в рабочую среду Пухевич через своих агентов, чем радикальнее становились слова и поступки Варыньского, доходящие до Варшавы из-за границы, тем горестнее и горестнее закрадывались сомнения в душу к Казимежу. Он по-прежнему жаждал приезда Варыньского или других признанных вождей, но уже не считал себя пешкой — как-никак он целый год рыхлил почву, а их, увы, не считал более непогрешимыми.
Особенно напугало Пухевича обращение «К товарищам русским социалистам». Спору нет, теоретические предпосылки правильные; в основном согласуются с Марксом, но каковы же практические выводы? Кадровая партия и террор… Иными словами, польский вариант «Народной воли», получается так?.. Что же они там, в Женеве, не видят, как после первого марта ряды народовольцев тают на глазах? Или не поняли, что расчет Желябова и Исполнительного комитета на стихийную вспышку после смерти самодержца оказался ложным? Правительство, может, и напугалось, но репрессии лишь усилились. Пухевич ощущал их буквально на каждом шагу: количество шпиков утроилось, каждый свой шаг следовало тысячу раз обдумать. Им хорошо в Женеве говорить о кадровой партии… Ты попробуй сделать!
И все же он надеялся на приезд Варыньского, благо слухи о том, что Людвик мается в эмиграции и хочет вернуться, доходили до Королевства. Еще в Десятом павильоне кто-то рассказывал Пухевичу о письме Варыньского Плеве (последнего Казимеж уже не застал), а в том письме — черным по белому: «Я вернусь в Польшу». Пухевич надеялся, что Варыньский, как человек умный, на месте разберется и поймет неосновательность своих планов, поубавит пылу, не станет гнаться за журавлем в небе, а посчитает за счастье синицу Пухевича, которую тот уже держал в руках. Медленная, основательная подготовка рабочего класса к борьбе за свои права. А главное, по сути, единственное средство в ней — стачка.
Стачка — великая сила, если уметь ею пользоваться! Куда террору! Убьешь губернатора — поставят нового, убьешь шпиона — подошлют десяток. Но как быть, пшепрашам, когда рабочий не работает, фабрика стоит? Расстреливать за это всех рабочих не станут, ибо кто же будет производить орудия и товары? Значит, пойдут на уступки. Только надобно полное единство, чтобы ни одного штрейкбрехера! Достаточно внедрить эту простую мысль в головы рабочих — и считай, что дело сделано! Стачкой можно добиться всего, вплоть до смены государственной власти. А террором да нелегальщиной добьешься только Сибири.
Если говорить честно, Пухевич и не желал смены власти. Достаточно чуть прибавить демократии, свобод, прежде всего — свободу стачек! — и можно жить. Новая, социалистическая власть рисовалась пока туманно. Какое там будет государство? Маркс на сей счет в общих чертах выразился, но практика может повернуть по-всякому. Достаточно улучшить положение рабочих, добиться справедливости в вопросе распределения прибавочной стоимости, а власть можно не менять…
И вот Варыньский приехал. Пухевич узнал об этом от Людвика Кшивицкого, молоденького студента, посещавшего кружок Станислава Крусиньского. В университетской среде молодых людей, ходивших в этот кружок, называли ласково-иронически «крусиньчики». «Крусиньчики» поставили себе задачу: перевести на польский «Капитал» Маркса и трудились над первым томом — обсуждали возникающие термины, боролись с трудностями синтаксиса. Социализм у «крусиньчиков» был чист, как дистиллированная вода. Похоже, они не собирались как-то применять его на практике, им достаточно было верных теоретических положений. Даже Пухевич с его умеренностью посмеивался над «крусиньчиками» в разговорах с Пашке и Сливиньским: «Станислав полагает, что капиталисты, прочитав перевод «Капитала», убедятся в своей алчности и перестанут обманывать рабочих». Впрочем, и «крусиньчики» полезны со своею наукой, если он, Пухевич, сумеет объединить рабочих для легальной борьбы.
Удивило Пухевича то, что Варыньский, появившись на квартире русского судьи Добровольского, где часто собирались «крусиньчики», не полез с ними в драку, но стал стыдить оторванностью от жизни, а спокойно поучаствовал в теоретических дискуссиях и… перестал показываться. В дальнейшем видели его лишь среди рабочих, о чем доложили Пашке и Сливиньский. Пухевич обиделся: положим, они незнакомы, но неужто Варыньский не слышал о нем в Женеве или хотя бы здесь ему не сказали, что Пухевич — единственный, кто не позволял погаснуть огню пропаганды в период междупутья?
…Казимеж снял плиту и отделил оригинал от желатиновой матрицы. Четкие буквы воззвания, написанные женским каллиграфическим почерком Янечки, отпечатались зеркально на поверхности, и, как ни был Пухевич недоволен содержанием печатаемого документа, он все равно невольно полюбовался текстом. Завтра его работа разойдется по заводам и фабрикам, будет передаваться из рук в руки, многие из нее впервые узнают, что в Варшаве создана рабочая партия «Пролетариат». Но создана ли она на самом деле?
Пухевич приложил лист бумаги к матрице, с усилием прокатил по нему резиновый валик; с легким шорохом оторвал листок от желатинового слоя. Оттиск хорош был; Пухевич подумал, что стоит завести собственную типографию, пусть простенькую. Может быть, придется разойтись с Варыньским и печатать свои воззвания? Он отогнал эту мысль. Лучше бы все-таки договориться.
Собственно, воззвание было плодом компромиссного решения, результатом договора меж ним и Варыньским, но со стороны Пухевича уступок было больше, и это огорчало его, оскорбляло чувство справедливости. А во всем виноват Куницкий. Черт его дернул приехать из Питера и во случайности сойтись с Варыньским!
Впрочем… Не только в Куницком дело. Варыньский, как приехал, тут же стал создавать боевое ядро партии, ее Рабочий комитет. Собственно, когда наконец произошла встреча его с Пухевичем — а она не могла не произойти, — ядро уж было создано. Варыньский нашел Генрыка Дулембу, это была его большая удача, ибо по деловитости, неугомонности и предприимчивости Дулембе не было равных среди рабочих Варшавы. Он один мог бы заменить и Пашке, и Сливиньского, и Каленбрунна, но… похоже, что Дулембе было скучновато с Пухевичем, он явно Казимежа сторонился, даром что вместе сидели в тюрьме.
Зато Варыньскому бросился на шею. Сразу, безоговорочно поверил, принял и полюбил. Сам на восемь лет старше Людвика, бывший мыловар, происхождение — из мелкой шляхты. Шутки и прибаутки так и сыплются. Жаль, что Дулемба не с нами, думал Пухевич. Но что поделаешь…
А дальше — пошло и поехало. Варыньский набирал сторонников бешеными темпами: Острейко, Шмаус, Заремба, Пташиньский… Пухевич почувствовал панику. Все это были, по отзывам Пашке, весьма крепкие люди, не какие-нибудь мальчишки: каждый сам мог повести за собою рабочих. И вели. Фактически это уже был Рабочий комитет, к которому следовало подобрать партию. Так сказать, присовокупить. Варыньский, к удивлению Пухевича, начал строить пирамиду с вершины — и строительство продвигалось весьма успешно. Пухевич же никак не мог закончить фундамент своего строения. Может быть, они строят одно здание? — спросил он себя. И ответил: нет. Ни цели, ни методы Варыньского его не привлекали, более того, казались ошибочными. Со страхом он ожидал со дня на день, что начнутся репрессии. Как спокойно было в Варшаве без Варыньского!
Они встретились наконец, Дулемба их таки свел. Его хитрый глаз озорно блеснул, когда он представил Пухевича Варыньскому: «Наш известный Профессор…» Точно хотел добавить: «…кислых щей». Пухевичу стоило большого труда не заметить насмешки.
Но Варыньский не стал насмехаться и умничать. Как раз в то время прошла стихийная забастовка в мастерских Варшавско-Венской железной дороги, и Варыньский тут же предложил сочинить воззвание к рабочим. Прощупывает, хочет посмотреть в деле — понял Пухевич и согласился.
На этой листовке они и определили свое отношение к делу и друг к другу. Мучались месяц, собираясь у Янечки Ентыс, благо квартира ее в Институте благородных девиц была вне подозрений. Варыньский настаивал на решительных формулировках, на требовании экономического террора, Пухевич не сдавался: «Пан Людвик, вы давно не были в Варшаве. Вас просто не поймут. Наоборот, надо призвать рабочих действовать в полном соответствии с законом, чтобы не давать повода властям употребить силу…» В конце концов Людвик сдался; листовка была выпущена лишь в июле, через несколько месяцев после забастовки.
Варыньский заговорил о программе Рабочего комитета. Пухевич пожал плечами: зачем? Ему казалось вообще нескромным объявлять о создании некоего комитета. Кто уполномочивал их? Всякий руководящий орган должен быть избран, не так ли, пан Людвик? «Непременно изберем, — смеялся Варыньский. — Иногда полезно перевернуть порядок вещей с ног на голову!» Этого Казимеж решительно не понимал. Никакой порядок не может быть перевернут с ног на голову. Тогда он перестает быть порядком.
Тут явился Куницкий. Пухевич связан был с ним уже порядочно времени. Он знал, что Станислав в Петербурге учится в институте инженеров путей сообщения; больше времени, однако, уделяет революционным делам — имеет тесные связи с «Народной волей» и одновременно создавал Секретный совет, или Огниско, так называемой Польско-литовской социально-революционной партии. Стась показывал Пухевичу программу, тот лишь из вежливости не наговорил ему неприятных слов: содрано все у «Народной воли», грубо говоря. Пухевич подозревал, что и партия сама — не более чем фикция. Шесть человек Огниско — это реальность, но не мало ли для партии? Наскоки романтиков, их нетерпеливость и авантюризм — что уж тут церемониться? — Казимежа огорчали. Надобно дело сделать, а потом трубить на весь свет о создании партии. И все же он был готов простить Куницкому склонность к авантюризму, объясняя это молодостью и горячностью крови (у Стася взрывная смесь в крови: отец — поляк, а мать — грузинка), пока Куницкий действовал в Петербурге. Но вот он появился в Варшаве и тут же спелся с Варыньским. Пухевич сам наблюдал после того, как познакомил их на свою же голову. Варыньский взял с собою Стася на сходку рабочих — раз, второй, на третий Куницкий готов был лезть на баррикады…
С двумя Пухевичу было уже не совладать. А точнее — с тремя, ибо Янечка Ентыс на правах хозяйки конспиративной квартиры присутствовала при их спорах и, хотя воспитание не позволяло ей вступать в разговор трех вожаков варшавского пролетариата, она всем видом своим, взглядами, жестами, самим, казалось, взволнованным дыханием — была на стороне Варыньского. Пухевич, даром что в рационализме обвиняли — чувств не был лишен, сразу увидел, что Янечка, увы, сердце свое и убеждения отдала Людвику.
И вот результат: Казимеж гектографирует проект воззвания Рабочего комитета, принятый ими тремя, а точнее, двумя голосами против одного, и через несколько дней в Варшаве и за границей узнают о создании первой рабочей партии Польши.
Все бы хорошо, но надолго ли партия? Листки эти не только друзья прочитают, но и враги. И сделают выводы.
Пухевич стер мокрой губкой оттиск первой страницы с матрицы и наложил на нее вторую…
К утру в его комнате ровной красивой стопкой возвышалось пятьдесят аккуратно сброшюрованных тетрадок гектографированного проекта воззвания, а сам Казимеж, уронив голову на письменный стол, чутко спал, видя страшный, повторяющийся последнее время сон: жандармский обыск на его квартире и появляющиеся из погреба тюки нелегальных изданий.
1 сентября 1882 года воззвание Рабочего комитета будет отпечатано типографским способом народовольцем Янчевским. От этой даты начнется жизнь и деятельность социально-революционной партии «Пролетариат».
Казимеж Пухевич скоро разойдется с Варыньским и создаст собственную партию «Солидарность», отличавшуюся умеренными экономическими требованиями. Пухевича арестуют в сентябре 1883 года, затем выпустят и вновь арестуют в феврале следующего года. Он уже будет неизлечимо болен; смерть наступит в августе.