Май 1884 года
Шлюпка болталась на волнах, хлюпала днищем, черные лопасти весел задирались в высоту при крене, едва чиркая по вздыбленной поверхности реки, а потом вдруг погружались глубоко, и тогда гребец, покраснев лицом, натужно выводил весло из воды. Оно выпархивало на воздух, обливаясь струями, блестевшими на солнце, и вновь взмахивало, точно крыло подбитой птицы, стремившейся оторваться от земли.
Никитке казалось, что шлюпка не движется, застыла посреди сердитой реки, взлохмаченной свежим ладожским ветром, однако крепостные стены, представлявшиеся с городской шлиссельбуржской пристани низкими, приземистыми, взрастали на глазах, а под ними, на плоском берегу, обозначилась человечья фигурка в голубом мундире, которая спешила куда-то, подгоняемая ветром. Крохотная эта фигурка, мелкое голубое пятнышко на фоне массивных стен, подчеркивала их огромность и непоколебимую прочность столь наглядно, что Никитке стало не по себе.
Артель строительных рабочих на трех шлюпках приближалась к древней крепости. На носу первой шлюпки, полуотвернувшись от гребцов и вглядываясь в неровную линию крепостных стен, сидел человек в инженерной шинели и фуражке, которую он надвинул глубоко на голову, чтобы не сдуло. Кончики ушей оттопыривались фуражкой, выглядывая из-за поднятого воротника шинели, как розовые ангельские крылышки. Инженер часто шмыгал носом и сморкался. Никитке было жаль его. Сам он с Кузьмой Никаноровичем, каменных дел мастером, сидел на корме, запахнувшись в отцовский широкий кафтан и положив ноги на прочный ящик с инструментами. Кузьма покуривал, уперев взгляд в днище шлюпки, слюдяно блестевшее засохшей рыбьей чешуей.
Два дюжих бородатых гребца из артели боролись с быстрым течением и ветром, правя на Флажную башню, к Ладоге, но шлюпку сносило влево, к Круглой башне, что, собственно, и нужно было гребцам.
Обогнули сторожевой пост на юго-западной оконечности островка. Здесь ветер был не столь силен, зато грести пришлось против течения. Шлюпки совсем остановились. Обогнувший Круглую башню по берегу острова жандармский офицер в голубом мундире шел в том же направлении и едва не обгонял их.
— Какая честь! Сам комендант Покрошинский встречает… — обернулся инженер к артельному старосте Михееву, сидевшему позади него.
Староста хмыкнул неопределенно.
Первая шлюпка ткнулась в мокрые доски пристани. Инженер отодвинулся в сторону, а Михеев перескочил на пристань с концом в руке и ловко примотал его к низкому столбу, торчавшему из досок. Кузьма кинул старосте другой конец с кормы. Шлюпка была причалена. Только тут инженер позволил себе сойти на пристань, где уже ждал его полковник Покрошинский.
— Что ж так долго, Иван Степаныч? — с укоризной воскликнул полковник, на что инженер сухо и даже как-то брезгливо отвечал:
— Вам должно быть известно, что набрать сюда работников не так просто. Люди боятся.
— Вячеслав Константинович со дня на день нагрянут, — будто бы не слушая, продолжал Покрошинский, и тут Никита заметил, что полковник слегка «под мухой». Видимо, обнаружил это и инженер, потому что ответил еще более раздраженно:
— Я, кажется, не имею чести служить по департаменту Вячеслава Константиновича.
— Ах, Иван Степанович! — воскликнул полковник обиженно. — Уж государю-то все служим. Он повелел! — Покрошинский значительно указал в небо пальцем.
Артель споро, но без спешки, выгружала имущество на пристань. Михеев командовал незаметно, почти без слов. Двинулись по сходням на берег: впереди инженер с полковником, позади, гурьбою, — артель. Никита нес перекинутый через плечо на ремне инструментальный ящик.
Путь по каменистому берегу вдоль крепостной стены к воротам в башне был недолог, но тягостен. Стена нависала, давила всею тяжестью, от нее веяло холодом. Никитка зябко ежился, Кузьма Никанорович крупно шагал рядом, не поднимая головы.
Ветер доносил до артели начальственный разговор.
— …Чтобы даже мышка не проскочила, Иван Степанович! Сделайте уж на совесть. Иначе потом… Тут черт голову сломит, в этой крепости! — горячился полковник.
— Выполним по проекту-с, — отвечал инженер.
— Помилуйте, какому проекту! Инженерное ведомство сделало тяп-ляп, а тут столько дыр кругом. Окна, двери, потайные ходы. Они ж у меня расползутся!
Никитка с интересом прислушивался.
— Кто расползется, дядя Кузьма? — тихо спросил он.
— Каторжные, известно кто, — буркнул мастер.
У небольших полукруглых ворот в башне дежурил жандарм с саблей. Над воротами Никитка увидел герб с орлом и надпись: «Государева». Жандарм вытянулся во фрунт. Покрошинский с инженером посторонились, пропуская артельщиков в ворота. Полковник шевелил губами, считая. Никитка заметил, что Кузьма Никанорович тайком осенил себя крестом, переступая за ворота.
— Тринадцать человек, — сказал Покрошинский.
Вышли в крепостной двор, где уже пробилась из земли редкая травка и распушились листочками чахлые сиреневые кусты, росшие в отдалении у прочного каменного дома с высоким крыльцом, по которому сновали те же голубые мундиры. Повсюду виднелись следы недавнего строительства и ремонта: свежие заплаты в крепостной стене, кучи щебня, пятна свежевзрытой земли. Кое-где были намечены на земле песчаные дорожки, огражденные низкими деревянными заборчиками, от которых веяло казенной унылостью. Пошли прямиком мимо церковки к длинному беленому зданию в один этаж — кордегардии, как объяснил полковник, и, пройдя его коридорами, попали во двор, где перед артельщиками предстало двухэтажное строение из красного кирпича с квадратными зарешеченными окнами. Новая эта постройка с грубыми швами кладки резала глаза среди начавших цвести по двору одуванчиков и просторного холодного неба, открывавшегося за крепостной стеною на все четыре стороны.
Никитка уже знал от Кузьмы Никаноровича, что надобно строить тюрьму. То есть не строить, а доделывать, конопатить щели и закладывать отверстия старинных крепостных построек, рвов и тайных ходов. Для этого дела и подрядился Михеев со своей артелью, а Никитка пристал последним — пошел на лето «в люди» и прибился к Кузьме Никаноровичу. Очень уж хотелось взглянуть вблизи на крепость. Никитка вырос в Шереметьевке — деревне на правом берегу Невы, у самого ее истока. Островок с впечатанным в просторы Ладоги контуром крепостных стен и башен с детства манил его страшными тайнами и легендами — шепотом рассказывали их друг другу шереметьевские, косясь по сторонам, — хотя вот уже почти пятнадцать лет, с рождения Никиты, каторжная тюрьма на острове пустовала, крепость охранял небольшой гарнизон. Деревенские говорили, что сидели в Шлиссельбурге разбойники с незапамятных времен, еще с царя Петра, да вот Александр Николаевич всех освободил. Недаром — Освободитель.
Как вдруг года два назад зачастили на остров баржи с кирпичом, песком и щебнем, зашевелились над крепостью дымы костров, в тихую погоду доносились до Шереметьевки глухие удары и резкие скрипы лебедок. Деревенские гадали — что случилось? Потом молва донесла: строят новую тюрьму. Кому? Зачем? — об этом ни слова. Прошлым летом проплыл по Неве мимо Шереметьевки красивый пароходик с блестящей толпою на верхней палубе. По одежде видать — люди были знатные, дворцовые люди. Проплыл — и уплыл к вечеру на закат, пыхтя машиной.
Зимой Нева стала. По санному пути приезжали в Шереметьевку люди с острова — работники, урядники, низшие жандармские чины. Работники покупали у деревенских сало, квашеную капусту, картошку; рассказывали, что сидеть в тюрьме будут разбойники, убившие батюшку-царя. Самых главных убивцев повесили, остальных сюда привезут. Царь повелел: да будет так! Только вот опаздывают: еще летом должны были строительство завершить, однако перевалили на новый год. Государь гневается, а разбойники ждут-поджидают в Петропавловке. Разбойники уже пойманы все до единого.
Никитка слушал пьяные рассказы каменщиков, поглядывал за окно избы, где в туманной морозной дымке едва видна была смутная линия крепости и низкое неяркое солнце над нею.
Едва прошел по Неве, сшибаясь и крутясь, ладожский лед, как тот же пароходик доставил на остров новых жандармов в длинных шинелях с перевязями и болтающимися на боку саблями. Никитка понял, что скоро повезут каторжных. Но… вышло так, что вперед довелось попасть на остров ему.
Кузьму он повстречал в молочной лавке городка Шлиссельбурга, что на левом берегу Невы, перебравшись туда из Шереметьевки в поисках работы. Видно, приглянулся он мастеру; тот записал его в артель своим подмастерьем. Сказал коротко, что работать будут в крепости. «Не испугаешься?» — пытливо глянул. «А че пужаться?» — улыбнулся Никитка, хотя ощутил холодок под ложечкой. Уж больно гибельное место!
Артель разместилась на постой в Секретном доме, за стеною цитадели, расположенной в углу крепости, под Королевской и Светличной башнями. Там, в угрюмом строении, похожем на сарай, с глухим задним двориком, в сумрачных кельях сбили нары. Никитка с мастером заняли вторую келью, что примыкала к кухне, с единственным зарешеченным окном, выходившим в глухой двор, над которым слева высилась Светличная башня.
Инженер вернулся из комендатуры, собрал артельщиков у входа в сарай у новенькой полосатой будки, предназначенной для часового. И оттого, что инженер был в форменной шинели и стоял рядом с казенной будкой, а артельщики в кафтанах и зипунах нестройной толпою окружали его — обросшие бородами, с видом угрюмой настороженности, — Никитке представилось, что они и есть каторжные разбойники, губители царя-батюшки, прибывшие сюда отмерять тюремный срок. Скучный прямоугольный двор цитадели, покрытый осколками битого кирпича, кусками штукатурки и щебнем, сквозь которые не пробивалась трава, был облит ровным светом солнца, казавшимся почему-то безжизненным. Никитка подумал, что жить здесь невесело и жутко — поделом разбойникам! — и принялся вслушиваться в слова инженера.
Тот снял фуражку и с непокрытой головой оказался совсем молоденьким, со слипшимися на лбу нежными волосками. Циркулярными словами, морщась от досады, будто участвует во всем этом против воли, Иван Степанович объявил правила внутреннего распорядка в крепости: «надлежит», «не дозволяется» и прочее — после чего удалился с Михеевым в келью старосты. Артельщики уселись на солнышке вдоль стены, закурили.
— Ну че, Кузьма, чай, узнал место? — неприязненно спросил чернобородый, что сидел в первой шлюпке на веслах.
— Узнал… — неохотно усмехнулся Кузьма Никанорович.
— Че тебя сызнова сюды потянуло? Я бы больше ни-ни… — покачал головой чернобородый.
Кузьма не ответил, прикрыл глаза, подставив солнцу лицо. Из сарая вышли староста и инженер, который поспешил к выходу из цитадели — скорей покинуть это проклятое место! Михеев же, развернув исписанные листки, стал наряжать на работу.
Кузьме с подмастерьем досталось закладывать двери и окна в Королевской и Светличной башнях. Кузьма изучил чертеж, поскреб небритую щеку.
— Там еще ход есть. Неотмеченный. Вот, — показал он.
— Откуда знаешь? — подозрительно спросил Михеев.
— Так он же здесь, почитай, десять годов оттрубил! — встрял чернобородый. — Злодеев стерег.
— Тебя не спрашивают, — повернулся к нему староста.
— Говорю, значит, знаю, — вздохнул Кузьма. — Ход закладывать или как?
— Делай как знаешь, Кузьма Никанорыч. На плане хода нет, с нас не спросят, — прищурился Михеев хитровато.
Кузьма кивнул, пошел в келью. Никитка поспешил следом.
В келье Кузьма велел Никитке разжечь керосиновую лампу, и они двинулись по переходам к Светличной башне. Кузьма осторожно ступал впереди, держа лампу высоко. Никитка крался за ним, ощущая быстрые пугливые толчки сердца.
Осклизлая лестница вела вниз. На сырой стене плясали тени, воздух был влажен и горек, дышать становилось все труднее. Кузьма повернул в короткий каменный коридор, закончившийся массивной дубовой дверью с квадратным окошком шириною в ладонь. Он нажал на нее плечом, и она нехотя поддалась, открыв перед ними низкую глухую камеру с заплесневелыми стенами, в которой, кроме грубого стола и топчана, ничего не было.
Кузьма стянул с головы шапку, перекрестился. Никитка последовал его примеру.
— Вот здесь, стало быть, он и жил, — сказал Кузьма.
— Кто? — вскинулся Никитка, мгновенно представив себя живущим в этом каменном мешке.
— Раб божий Валерьян. Тридцать лет здесь сидел, потом перевели наверх.
— Один? — еле слышно выдохнул Никитка.
Кузьма кивнул, подкрутил фитилек лампы. Она вспыхнула поярче, высветив в углу глубоко выцарапанного на стене орла с повернутой влево головою.
— Поляк он был, офицер. Восемь лет сидел до Шлиссельбурга, да в Шлиссельбурге, почитай, почти сорок. А, малец? Каково? — обернулся Кузьма к подмастерью.
— За что же его, дядя Кузьма?
Кузьма вздохнул, протиснулся из каменной каморки в коридор, тяжело потопал вверх по лестнице. Никитка на мгновенье остался один в наступающей на него темноте, похолодел, сжался и, точно выброшенный пружиной, тоже оказался на лестнице. Сердце ходило ходуном…
С той минуты узник Валерьян завладел Никиткой; его жизнь, угасшая в подвале Светличной башни, впитавшаяся по каплям в ее стены, вдруг снова вспыхнула, как язычок керосиновой лампы, в рассказах Кузьмы. Тот вспоминал охотно, но — всегда наедине с Никиткой: закладывал ли в два кирпича узкие окна-бойницы башни, смотревшие на Неву, замешивал ли раствор, мастерил ли опалубку — нет-нет да и вспомнит о прошлой своей жизни здесь, в крепости, нижним чином караульной команды, почти мальчишкой, чуть постарше Никитки. С артельными отмалчивался, особенно сторонился чернобородого землекопа: тот все старался поддеть Кузьму вольнонаемной службой в полицейском департаменте, — но наступал вечер, и Кузьма выговаривался на нарах, при свете керосиновой лампы. Тот поляк, видно, и в его душу крепко засел.
Кузьма рассказывал, а Никитка старался вообразить себе того человека, что чуть ли не полвека просидел в одиночном заключении. Сначала он представился ему богатырем громадного роста и силы — офицер! поляк! — Никитка про поляков знал, что они — «коварны», потому первое время в мыслях побаивался, как бы сторонился Валерьяна, пока не узнал, что тот — «старик». Кузьма так и сказал: «Чем душа у старика держалась?» — и сам себе ответил: «Богом…»
И Никитка понял: конечно, старик! Сорок с лишком лет просидеть в камере — поневоле стариком станешь! Как он раньше не догадался. Расспросивши Кузьму, уже совсем другую картину в мыслях нарисовал: седой старец с длинной белой бородой и нечесаными волосами. Сутулый. Кашлял, как монах с Коневского скита, что однажды пришел на лодке с Валаама — потянуло помирать в родные края, на Рязанщину. Старец Валерьян здесь умер. Кузьма на четвертый день признался, что сам закопал его на берегу Ладоги.
— Знаешь, как он звал меня? Казик, Казимеж — по-ихнему. Чудной старик был. Под конец свихнулся. Доктор тюремный сказал, что сошел с ума. А я так думаю, что он с нашего ума сошел, Никитка, — рассуждал в темноте Кузьма.
— Как это? — млея от непонятного предчувствия, спросил Никитка.
— Ну, какой у всех у нас ум? Общий, покупной… Редко кому свой ум поиметь удастся. Много шишек набьешь. А старец божий в одиночку до своего ума дошел. Знаешь, до чего он додумался, в подвале сидючи? — таинственно спросил мастер, ворочаясь на нарах где-то далеко-далеко от Никитки.
— До чего?
— Что все люди — братья!
— Так это же… Иисус Христос еще… Батюшка нам сказывал, — смущенным шепотом отозвался малец.
— Э-э… брат, в том-то и дело, — Кузьма пояснять не стал, замолчал. Вскоре Никитка по ровному и мощному дыханию мастера понял, что тот спит.
Заскребся кто-то в тюремном углу, померкла в решетчатом окошке полоска белой ночи. Никитка лежал ни жив ни мертв, вглядываясь до рези в глазах в выкрашенную стенку, пока не появились на ней очертания белой фигуры с взлохмаченной бородой и длинными космами — проплыли к двери и растаяли.
Утром Кузьма показал Никитке тайный ход, не отмеченный на плане старосты. Сдвинул в сторону гранитную плиту — и открылся лаз шириною в четверть сажени, выводящий, как сказал мастер, к самому берегу Ладоги.
— Для беглеца — милое дело! — ухмыльнулся Кузьма, но плиту на место поставил, закладывать лаз кирпичами не стал.
Никитке все казалось, что старец Валерьян ходит за ними по лестницам и переходам, таится в темных углах, бледной тенью исчезает в подвалах. Он был руководителем масонов, создателем еще какого-то тайного общества, сказал Кузьма, в тюрьму попал при первом Александре, который сокрушил Бонапарта. Слово «масон» пугало больше, чем «разбойник». Кузьма рассказывал, что старец на прогулках, когда Кузьме выпадало его сопровождать, разговаривал с ним о боге и еще о чем-то важном, чего молодой караульный не понимал. «Он по-нашему плохо говорил, языки путал. По-польски начнет, на французском закончит. Я этим языкам не обучен, но ухо различает. Польский шипит больше; поляки губами говорят, а французы — горлом», — объяснял мастер.
— А бог у поляков — наш? — спросил Никитка.
— Тут не пойму. Зовут его вроде по-нашему. Но не наш, потому как католики они, — объяснил Кузьма.
Впрочем, он сказал, что старец в русской тюрьме православным стал, проповедовал добро и любовь, об этом и писал в своей тетрадке. Тетрадку эту Кузьма после смерти старца перенес в комендатуру, там она и сгинула.
— А по фамилии его как? — спросил Никитка.
— Фамилия его была Лукасиньский. Поляк он был, — со значением повторил каменщик.
В воскресенье пожаловал в крепость директор Департамента полиции Вячеслав Константинович Плеве. Никитка видел с крепостной стены его высокую статную фигуру — длинный вицмундир, руки за спиною, — вышагивавшую журавлем по двору в сопровождении Покрошинского и инженера с кислым бескровным лицом. Плеве был красив и ухожен, густые усы аккуратными валиками умещались под носом, загибая книзу остренькие кончики. Жандармы суетились, как мокрицы, попавшие на солнечный свет, когда выковырнешь из сырой земли валун. С замиранием сердца следил Никитка за начальником всех полицейских империи, любуясь его ростом и усами, а главное — непоколебимой холодноватой уверенностью, что была написана на его лице. Куда каторжным с таким тягаться! Кишка тонка.
Один раз Плеве поднял руку; его длинный палец, обернутый в белую перчатку, указал на неубранную кучу мусора неподалеку от церковной паперти — и тотчас куча исчезла, как по мановению волшебной палочки, растащенная по горстке жандармскими мокрицами, — а рука Вячеслава Константиновича возвратилась на свое место, за поясницу.
Плеве осмотрел ворота, заделанные в стене, выходящей на Ладогу, засыпанное русло канала вдоль стен цитадели, поднялся на крепостную стену.
Он прошел мимо мастера и Никитки так близко, что до него можно было дотронуться, — не прошел, а проплыл, не повернув головы и не дрогнув ни одним мускулом на лице. Мастер и подмастерье сдернули шапки. Инженер, морщась, как от зубной боли, прошипел тихо:
— Все щели замазаны?
— Так точно, ваше выскородь… — доложил Кузьма.
«А как же лаз? — мелькнуло у Никитки. — По тому лазу разбойники вполне сбежать могут…»
Плеве постоял наверху, подставив лицо ладожскому ветру. Перед ним расстилался безбрежный простор великого озера.
— Говорят, отсюда еще никогда не бежали заключенные, — сказал он, не глядя на свиту. — Дай бог и дальше так.
— Рады стараться… — невпопад ответствовал полковник, и процессия исчезла в Королевской башне.
Кузьма долго смотрел вслед начальству, что-то обдумывая, потом толкнул Никитку в плечо.
— Пошли, малец.
Они прошли по стене до Светличной башни, спустились в нее и снова оказались перед гранитной плитой, за которой начинался лаз на волю. Кузьма снял плиту, постоял секунду, потом скомандовал:
— Давай кирпичи.
«Испугался мастер…» — подумал Никитка, спускаясь вниз за кирпичами.
Каменщик работал на совесть. Лаз был заложен двойной хитроумной кладкой внахлест, посажена на раствор и гранитная плита, скрывавшая начало лаза.
— Вот теперь мышка не проскочит, — сказал Кузьма.
Они снова поднялись на крепостную стену. Отсюда хорошо было видно, как отваливает от деревянной пристани пароходик с директором Департамента полиции, торчащим, словно жердь, на верхней палубе; как, вытянувшись в струнку, отдает ему честь полковник; как изгибается в пояснице инженер. Пароходик дал короткий гудок и взял курс на скрытый за болотным маревом город.
— Знаешь, что старец божий говорил? — вдруг спросил Кузьма. — «Насилие бессильно. Силою ничего нельзя сотворить»! Вот оно что!
— Как это? — не понял Никитка.
— Я по молодости тоже не понимал. Теперь понимаю, — вздохнул каменщик. — Силою ничего нельзя сотворить! Запомни, малец. Потому — пускай посидят, подумают. Им кажется — силою можно горы свернуть… Свернуть — оно, может, и можно. Сотворить силою нельзя…
Пароходик с черной полоской на трубе удалялся к медно-красному солнцу, клонившемуся на закат.
Отъезд был назначен на поздний вечер. После артельного ужина Никитка сложил инструменты, собрал вещи, перевязал сапоги веревкою. Мужики разбирали нары, выносили доски из келий. Стук молотков стоял в длинном коридоре старого Секретного дома.
Кузьма вышел на крыльцо, поманил Никитку, забравшегося в полосатую будку караульного. Они прошли через кордегардию, миновали новую тюрьму и оказались у братской могилы русских воинов, павших при взятии крепости в 1702 году. Могила была обсажена елками.
Кузьма вынул широкий нож и срезал две густые еловые лапы. Затем, засунув их под мышку, как банные веники, неторопливо зашагал к Государевой башне. Никитка шел рядом, понимая, что спрашивать о том, куда они идут, — не следует.
Жандарм за воротами башни открыл было рот, чтобы остановить мастера, осведомиться о цели, а то и попросту не пустить, но Кузьма миновал его с тем холодным равнодушием, с каким проходят мимо водосточной трубы, и жандармовы слова замешкались где-то на подходе. Миг был упущен. Жандарм успел только булькнуть вслед:
— Кто разре…
— Покрошинский, — густым голосом, не оборачиваясь, ответил Кузьма, а в Никитке все возликовало: не побоялись жандарма!
Кузьма пошел вправо по берегу. Они обогнули Королевскую башню, дошли до свежезаделанной двери в крепостной стене, ровно посредине между Королевской и Флажной. Здесь Кузьма остановился и передал еловые лапы Никитке. Затем мастер отсчитал от кирпичной заплаты десять шагов вдоль стены в сторону Флажной и десять шагов к озеру. Он остановился на берегу с торчащими из песка округлыми камнями, прочертил носком сапога на песке крест, а затем, собрав несколько валунов, соорудил на этом месте небольшую пирамидку, к которой и прислонил лицом к озеру скрещенные еловые лапы.
Белая ночь набирала силу. Небо за крепостью еще слабо светилось закатными огнями, а где-то за озером, будто вод водою, начинало пробуждаться солнце, слегка подсвечивая линию горизонта. Прямо над головою мастера и подмастерья, в бездне загадочно мерцавшего неба, стояли три легчайших золотых облачка, а вокруг острова в тишине спала ровная плоская вода, оживающая лишь у самой кромки прибоя мелкими, как кудряшки, волнами.
— Помяни, господи, раба твоего Валерьяна, — хрипло произнес Кузьма, сняв шапку.
Никитка понял, что они стоят у могилы старика, и впервые глубоко, до самого сердца, почувствовал одиночество человека, оторванного от родины, заточенного на чужбине в каменную клеть и лежащего теперь на этом пустом берегу, под пустым небом.
Кузьма между тем, опустив голову, шептал что-то, вроде как молился. Слов нельзя было разобрать. Закончив, он вздохнул, пояснил Никитке:
— Валерьянова молитва… Чем дольше живу, малец, тем она яснее…
Он взглянул вверх, на золотые перышки облаков, как бы примеряясь к расстоянию между землею и небом, и внезапно звучным, красивым голосом, воздевая руки, произнес:
— Есть что-то там, в небесах, что расстраивает все планы смертных!
— Что это? — вздрогнул Никитка.
— Так он повторял в начале и в конце молитвы. А ведь есть что-то там, Никитка, и вправду! — усмехнулся Кузьма, еще раз бросил взгляд на каменный холмик и устремился по берегу прочь от этого места.
И Никитка, спеша за ним и пытаясь не то чтобы понять, а хотя бы отдаленно обозреть слова Валерьяновой молитвы, почувствовал вдруг себя приверженным року, уже записавшему где-то в небесах историю его рождения, жизни и гибели.
…В шлюпке, стремящейся по течению к пристани городка Шлиссельбурга, он сидел на носу, уставясь в приближающийся берег. За его спиною, свирепо сопя, налегали на весла чернобородый землекоп и Кузьма. На корме пьяными слезами плакал молоденький инженер Иван Степанович, бормоча кому-то проклятия, а староста артели, глядя на него с жалостью и презрением, приговаривал:
— Кому сидеть в остроге, а кому и строить острог. Перемелется — мука будет…