Глава третья ЮЗЕФ

Апрель 1878 года

«Полгода не вел дневник. Странно даже: произошло столько важнейших событий, а я не раскрывал тетрадку. Занятостью трудно объяснить; скорее, к этому привело нежелание видеть старые записи, свидетельствующие о мучительных поисках истины. Теперь я определился, и определился прочно, хотя выбор мой, кажется, не сулит легкой жизни…

Да, я патриот, я больше жизни люблю Польшу и ее свободу, но надо смотреть правде в глаза. Польши более не существует — и не только потому, что она потеряла государственную самостоятельность. Ее не существует, потому что одни поляки угнетают других, выжимают из них последние соки, обманывают, притесняют и калечат.

Социализм для нас было запретное слово. Нам, раздавленным многолетним чужеземным игом, казалось кощунственным стравливать поляков с поляками. Пускай русские социалисты бунтуют крестьян против своих же помещиков, пускай немецкие социал-демократы нападают на своих буржуа — мы же должны сплачиваться вокруг национальной идеи. Слишком много бед принесла нам рознь. Хотелось собрать по крохам все силы, сжать их в кулак, чтобы противостоять национальному угнетению. Вопрос решался только так: либо патриотизм, либо социализм. И мы продолжали сеять зерна примирения между поляками, пока жизнь не открыла нам глаза.

Два года назад я стал часто бывать в рабочих семьях по делам «Общества национального просвещения», организованного Прушиньским. Я просвещал, но и меня просвещали. Трудно представить, с какой нищетой я столкнулся! Каждый вечер я ходил на Прагу с чемоданчиком книжек и каждый вечер ловил себя на том, что иду, в сущности, с пустыми руками к голодным. Оттого еще пуще себя подхлестывал в борьбе за идею. А она уже подтачивалась, когда я пересекал Вислу и углублялся в бедные темные кварталы. Она шаталась и скрипела, когда я спускался в подвалы, где жили по восемь человек в одной комнате. Как мне было говорить о национальном самосознании? О патриотизме? О боге… Но я говорил.

Однажды видел душераздирающую сцену. Пришел домой к слесарю Генрыку Седлецкому. Пятеро детей, мать. Все за столом. Дети веселые, едят мясо. Это так необычно было в доме, где всегда пахло дешевой похлебкой да кислой капустой, что я возликовал внутренне. Поверил, что нужда ушла из этой семьи. Не приметил поначалу, что жена Седлецкого как-то по-особому неподвижна, да у старшей дочери Франи глаза на мокром месте. Я поздоровался, пожелал приятного аппетита, потом поинтересовался, не праздник ли какой семейный? Пани Седлецкая кивнула: «Праздник, пан Плавиньский. Пособие на фабрике получила. Сорок восемь рублей. За мужа. Его вчера машиной убило».

А детки едят. И слышат, вроде, и даже понимают некоторые, но есть так хотят, что не доходит до их сознания — последний пир у них, великая тризна, а завтра пойдут по миру…

Слесарь тот работал на мостостроительном заводе Островского и Карского, польских промышленников, братьев по крови, как я предпочитал их называть. Потом уже, гораздо позже, понял я: братство по крови возможно только, если кровь пролита за одно дело. Фабрикант Островский и слесарь Седлецкий не были братьями и никогда не будут. Но тогда я еще за эту идею держался; мечталось, что и в своем доме порядок наведем, когда отъединимся от России, Пруссии и Австро-Венгрии. И что удивительно — чем больше жизнь тыкала меня носом в социальные неустройства, тем больше я цеплялся за патриотическую идею. Будто назло. Так продолжалось год.

Была годовщина смерти Мицкевича. Собрались мы в «Доме под звонницей», на Краковском Предместье. Бурное собрание, на котором присутствуют наши «русские» коллеги — Длуский и Родзевич из Одессы. Задают нам прямой вопрос: долго ли вы, господа, намерены не замечать того, что творится в России, в Германии, во всем цивилизованном мире? Долго ли вы намерены носиться с великопольской идеей, не желая видеть, что она мертва? Долго ли еще стучаться в ваши головы идее социального переустройства?

Казимеж Длуский умно говорил. Силы в его речах меньше, чем у Варыньского, но в уме ему не откажешь.

И тут я сорвался. Совершенно неожиданно для себя выскочил на середину и, глядя в ослепительно белый воротничок сорочки Длуского, крикнул: «Каждый поляк-социалист — это изменник!» Пелена застила мне глаза, я упал в обморок, как институтка. Вспоминаю иронически-соболезнующую улыбку Длуского, когда меня привели в чувство. «Пан Плавиньский имеет еще что-нибудь сообщить по затронутому вопросу?» Но я уже ничего не хотел сообщить. Мне было непереносимо стыдно.

Эта истерика была последнею моею попыткой защитить для себя рухнувшую идею. Знал уже, и прекрасно знал, что она несостоятельна — с той минуты, как увидел детские ручонки, рвущие кусок вареного мяса, — а все же самолюбие не давало признать своего поражения. На следующее утро, проснувшись совершенно разбитым, подумал о самоубийстве. В старую идею я уже не верил, то есть не то что перестал быть патриотом отечества, но увидел настоятельную необходимость социальной борьбы, однако новую эту идею публично предал анафеме. Как теперь быть?

Спас меня Варыньский. Я вдруг увидел простой и ясный выход: надо идти к рабочим, но уже с другой идеей. Не с проповедью христианского всепрощения и национального единства, а с экономическим учением Маркса, с революционным учением Бакунина, с пропагандой Лаврова. Последнего я, правда, еще не читал, но пани Пласковицкая ему отдает первенство перед Бакуниным.

После той сходки в Александровском парке я воспрянул духом, стал готовиться к работе, но, увы, не все так просто.

До рождества Христова у нас царило относительное затишье. Мы изредка встречались на квартире Мендельсона, обменивались мнениями относительно прочитанного, хвастались успехами в переводах. Много переводил Гильдт; Шимон почти не отставал от него, да и мне удалось кое-что сделать. Вслед за Гильдтом приехал из Одессы Длуский, но Казь, как известно, больше говорит. От наших сборищ никому не было ни жарко ни холодно. Рабочую массу мы не задевали, и все потому, что с нами не было Варыньского. Еще в октябре он уехал в Пулавы и там поступил в сельскохозяйственный институт, чтобы избежать призыва на военную службу. Пулавы — свет недальний, и все же Варыньский нужен был каждодневно, а не наездами, как он делал. Он и там не сидел сложа руки, сколотил кружок студентов, но сам же отзывался о нем с убийственной определенностью: «Кружок умственно ленивых провинциалов».

Пани Пласковицкая появлялась в Варшаве еще реже, первый раз после лета я увидел ее на рождественские каникулы. Была она замкнута и, похоже, подавлена чем-то.

Варыньский на рождество уехал к родителям на Украину. Уже в январе он был во Львове, и тут начались бурные события.

Как-то ко мне зашел Казь Длуский и говорит: «А знаешь ли ты, что наш шляхетный пролетарий (так он зовет Варыньского) приехал во Львов не один, а с дамой?» Длуский, надо сказать, отличается склонностью к пикантным слухам, иной раз и соврет для красного словца. Я не считаю себя вправе обсуждать чужую личную жизнь, потому ответил Длускому, что не хочу об этом слышать. «Нет, ты неправильно меня понял, — тонко улыбнулся он. — Людвик и дама путешествуют вместе для конспирации. И отдельный номер в гостинице они тоже взяли для конспирации. Им нужно, чтобы про них думали, что они муж и жена. Но это исключительно для конспирации!» — И Казь язвительно рассмеялся.

«Откуда ты знаешь это?» — хмуро спросил я его.

«Известно от Лимановского. Они заходили к нему в гости, старик до сих пор потрясен вольностью нравов нынешней молодежи. А еще социалисты! — так он кричит теперь на каждом углу. Кстати, эта дама — Марья Янковская».

«Ну и что?»

«А то, что она много старше, а главное — в некотором роде замужем, как писал Гоголь. У нее двое сыновей».

Я пожал плечами, показывая, что мне нет до этого дела.

Позже, конечно, выяснилось, что Длуский, как всегда, увидел амуры там, где их нет. Варыньский и пани Янковская действительно приезжали во Львов по подложному паспорту как муж и жена Яблоновские, но вовсе не для того, чтобы уединиться от посторонних глаз. Иначе зачем бы они нанесли визит Лимановскому? Варыньский договаривался со стариком относительно печатания во Львове переводимых нами брошюр. Лимановский, кажется, сослался на плохое качество переводов: мол, присланную два года назад брошюру Лассаля «Программа работников» ему пришлось переводить заново. (Гильдт был очень уязвлен этим сообщением.) В результате договорились, что Лимановский, кроме Лассаля, дает марксов «Капитал» и «Жизнь Ярослава Домбровского», написанную Рожаловским, а от себя прибавляет биографию Валерия Врублевского. Под конец разговора Варыньский не удержался и все-таки повздорил со стариком на национальной почве. Лимановский большой националист, даром что взывает к социализму.

Пока Варыньский вел переговоры в Галиции, здесь у нас свершился странный обряд бракосочетания Гильдта с Маней Ге. То, что Гильдт безумно в нее влюблен — ни для кого не секрет. Но также хорошо известно, что Маня его не любит. Кажется, она влюблена в Мендельсона, но не буду повторять слухов. Всякому разумному человеку ясно, что фиктивный брак в такой ситуации чреват сложностями. Они и случились.

Едва отгремела брачная церемония, устроенная для родителей Мани, которые не подозревали об истинных намерениях дочери, желавшей всего-навсего уйти из дома под благовидным предлогом, как Гильдт уехал в Лейпциг. Там ныне стажируется Станислав Варыньский, младший брат Людвика. Он помог Гильдту отпечатать наши переводы, которые забраковал Лимановский. С этими брошюрками в двух мешках Гильдт направился во Львов. Было это уже в феврале. Там же оказался Мендельсон, который жаждал, судя по всему, совершить какую-нибудь заметную акцию. Случай был подходящий: целый транспорт необходимейшей для пропаганды литературы! Два мешка из Лейпцига и три коробки материалов Лимановского, обещанных Варыньскому.

Наши друзья благополучно довезли их, до Вроцлава. Но как перевезти их в Королевство?

В дело вступает Варыньский. Он успел уже возвратиться из отпуска и снова приступил к занятиям в Пулавах. Но, видя такое дело, Варыньский срывается с места и оказывается во Вроцлаве. Не знаю, что он там сделал — и как, учитывая, что Людвик не знает немецкого языка! — но через две недели все брошюры были в Варшаве. Их рвали из рук в руки, имя Людвика было на устах у всех!

Думаю, что этот неуспех Мендельсона, обернувшийся успехом Варыньского, окончательно ответил на вопрос — кто истинный руководитель и вдохновитель Варшавской организации социалистов.

Варыньский порвал с сельскохозяйственным институтом и осел в Варшаве под именем слесаря Яна Буха. Особенной необходимости, честно говоря, переходить на нелегальное положение не было, но я уже немного разгадал Варыньского. Он азартен, ему нужна конспирация, она его вдохновляет, как актера вдохновляет неповторимый запах кулис. Варыньский совместно с Людвиком Кобыляньским и Яном Томашевским (тоже рабочим) снял квартиру на Маршалковской и завел небольшую слесарную мастерскую во дворе того же дома.

Уже в середине марта он пригласил меня на сходку рабочих. Она происходила в той же квартире. Помнится, я оробел, увидев десятка полтора фабричных людей. Вероятно, дала себя знать инстинктивная классовая боязнь народа, присущая почти всем интеллигентам, как бы они ни клялись в любви к нему. Я заметил, что Варыньский начисто лишен этого страха, потому рабочие видят в нем «своего». Но почему, почему так? Не потому же, что он умеет держать в руках напильник? Казь Длуский практиковался в кузнице, чтобы стать ближе к народу, научился подковывать лошадей, но к рабочим не приблизился ни на вершок! Дело не в этом.

Надо любить их и сострадать, только и всего.

Боже, научи меня любви к простому народу, я так желаю, чтобы избранная мною дорога был искренна!

На сходке Людвик предложил организовать общую кассу для помощи рабочим, участвующим в забастовках. «Касса сопротивления» — так он ее назвал. Действенно и энергично. Он мне потом сказал, что нечто похожее увидел во время поездки в Пруссию у немецких рабочих. Принцип прост до предела: рабочие избирают кассира и вносят по пятаку в месяц, накапливая стачечный фонд. Имея его, рабочим легче решиться на забастовку. Кассиры исполняют функции старосты кружка, оповещая о сходках. На моих глазах первым кассиром избрали брата Людвика Кобыляньского — Казимежа. Я тоже положил свой пятак в жестяную коробку из-под монпансье.

А дальше произошло настоящее чудо! За каких-нибудь две-три недели Варыньский сумел организовать не менее десятка рабочих «касс сопротивления»! Удивительно удачно все сошлось и совпало: доставка Варыньским транспорта литературы, его переезд в Варшаву и даже известие из Петербурга об оправдании присяжными Веры Засулич! В воздухе повеяло весной. Каштаны на Краковском Предместье опушились первыми проклюнувшимися из почек листками. Мы поверили в возможность перемен.

Студенты, которые еще осенью и зимой проводили вечера в бесплодных дискуссиях о преимуществах социализма и прибавочной стоимости в прокуренных комнатах, теперь деловито снуют по Варшаве с чемоданчиками брошюрок. Мы словно спустились с небес на землю. Теперь в тех же прокуренных комнатах мы говорим о конкретном: о штрафах, расценках, продолжительности рабочего дня. Мы разбираем реальные случаи с живыми Янами и Тадеушами. Это политэкономия в действии! «Кассы сопротивления» сами собой превращаются в пропагандистские кружки.

Я не понимаю, как Варыньский успевает всюду. Но он — душа и заводила всех кружков.

Прошлым летом я побывал в китайском цирке, который приехал в Варшаву и раскинул свой шатер на Мокотове, за Иерусалимскими бараками. Там был восхитительный жонглер. Он укреплял вертикально двенадцать бамбуковых палочек и на конце каждой из них раскручивал фарфоровое блюдце. Когда он разгонял последнее, первое уже начинало угрожающе вихляться, намереваясь упасть. Он бросался к нему и сообщал блюдечку новую порцию вращения, потом переходил к следующему и так далее… Казалось невозможным успеть ко всем сразу, но он не уронил ни единого!

Людвик напоминает мне того китайского жонглера. Он вдыхает энергию в кружок-кассу и спешит к следующей, а мы по мере сил поддерживаем коловращение кружка. Когда же энергия наша иссякает, как по мановению волшебной палочки появляется Варыньский и придает нам новые силы. Вопрос: где он берет их сам?

И чем быстрее крутятся наши тарелочки, тем увереннее смотрит в будущее Людвик. Он действительно верит, что через два года рабочие совершат социальную революцию. Год он дает на знакомство рабочих с социализмом под нашим руководством. Еще год — на стачечную борьбу, которая завершится всеобщей забастовкой трудящихся и переходом власти в их руки.

Убедительно? Несомненно! Во всяком случае, я не вижу принципиальных препятствий к осуществлению его программы.

Оправдательный приговор по делу Засулич окрылил Варыньского. «Общественная совесть пробудилась! Посмотри: был жестокий приговор по делу «ста девяноста трех», в январе Засулич стреляла в Трепова, а уже в марте она оправдана! Мы катимся к революции. Достаточно малейшей искры, чтобы все взлетело на воздух!»

Он не устает говорить это или подобное по утрам, когда я захожу к нему в мастерскую, а он в рабочем фартуке и кожаной фуражке стоит с напильником над зажатой в тисках железкой и, кроша на пол железные опилки, энергично рассуждает о революции. До полудня он работает в мастерской, а потом до полуночи меряет варшавские улицы своими широкими шагами.

Нам недостает людей. Счет рабочих в «кассах» перевалил уже за сотню, а студенческий кружок насчитывает единицы. Да и эти силы тают. Сначала мы лишились Гильдта и Мендельсона, теперь уехал Дикштейн, под угрозой Длуский.

Дикштейн перебрался в Галицию, как только начались аресты «патриотов». Жандармы наконец добрались до организации Шиманьского. Я говорил Адаму год назад, что его игры не кончатся добром. У него пылкое воображение, которое заставило его создать на бумаге план могущественной организации, насчитывающей сотни людей и обладающей сложной структурой. Реально в его кружок входили несколько человек — все они сейчас арестованы. Жандармы поверили записям Шиманьского, они в самом деле вообразили, что такая организация существует, и принялись ее искать! Мы серьезно опасаемся, как бы не добрались до нас, ибо многие из нашего кружка прежде примыкали к «патриотам», да и дискуссий с ними в университете вели порядочно. Дикштейна напугало анонимное письмо, полученное в начале апреля: «Если нас возьмут, социалисты последуют за нами». Бедный Дынька ходил по друзьям и говорил: «Я ужасно боюсь! Если меня возьмут, я всех выдам из страха…» Я очень опасался, как бы Варыньский не обрушил на него свой гнев — в гневе он страшен, я один раз имел несчастье наблюдать! Однако Людвик отнесся к страхам Шимона вполне благодушно, посоветовал только поскорее уехать из Варшавы, пока пройдет волна арестов. Дынь последовал его совету и уехал в Краков. Я спросил Людвика, почему он так снисходителен? Уверен, что, будь я на месте Дыня, он устроил бы мне выволочку или вообще перестал бы доверять. «Видишь ли, Юзеф, Дынька наивен и искренен. Он никогда не выдаст, я уверен, но боязнь измены — страшнее ее. Если его арестуют, он может покончить с собой, боясь выдать товарищей. Любой же из нас либо выдаст, либо нет, но рук на себя не наложит».

Как бы там ни было, работников не хватает. Я решил остаться — будь что будет, хотя арестованные Ян Поплавский, Юзеф Богуцкий и сам Адам Шиманьский слишком хорошо знают историю моего «предательства», как они называли мой отход к социализму. Что ж, если им захочется отомстить, они сумеют это сделать! Положимся на волю божью!

Варыньский оптимистичен, он не верит, что правительство решится на новые аресты социалистов. «Патриоты» — это понятно. Польские восстания слишком хорошо помнятся. Но социалисты с их мирной пропагандой?» — «А Засулич?» — спросил я. «Ну, это единичный случай личной мести революционерки за надругательство над заключенным». — «Мне что-то не верится, что ты долго останешься в рамках мирной пропаганды», — напрямик заявил я ему. Он рассмеялся, очень довольный, и по своей привычке стиснул меня в железных объятьях. На вид он не производит могучего впечатления, но хватка у него крепкая. «Жилистый», как говорят русские.

Наши планы и мечты не знают границ. Близится лето. Людвик ждет помощи из Империи. Он убежден, что каждый поляк-социалист, где бы он ни находился, должен быть сейчас в Варшаве. «Здесь решается судьба Польши, а может быть, всей Российской империи!» Он называет фамилии видных молодых социалистов из Петербурга, Москвы, Киева: Узембло, Венцковский, Гласко, Дзянковский, сестры Гружевские… Очень сожалеет, что в марте, после покушения Осинского на прокурора Котляревского в Киеве, движение лишилось Владислава Избицкого.

Иной раз он меня совершенно ошарашивает своею дерзостью. «Я назначу тебя министром юстиции в народной Польше!» — заявляет вдруг вчера за верстаком. «А сам ты будешь кем? Диктатором?» — спросил я не без ехидства. «Почему диктатором? — он задумался. — Председателем революционного правительства рабочих!» Дух захватывает от его проектов.

А пока я заканчиваю и спешу на Иерусалимские аллеи, где ждет Болеслав Мондшайн, чтобы обменяться литературой. Кстати, Болеслав — будущий министр народного здравоохранения».

Постскриптум

Плавиньский будет арестован в июле того же года, выпущен под залог в одну тысячу рублей и вновь арестовав уже в октябре. В тюрьме он заболеет туберкулезом, из-за чего ссылка в Восточную Сибирь будет заменена ему высылкой в Кавказский край.

По пути туда он умрет в Новоминске в июле 1880 года.

КОММЕНТАРИЙ ИСТОРИКА

Следя за судьбою Варыньского глазами его современников — друзей, попутчиков, недругов, мы сделаем первую остановку, чтобы уточнить объективные и субъективные причины выбора, который сделал Людвик в восемнадцать лет; рассмотреть способы, которыми он намеревался достигнуть поставленной цели на первом этапе пути; определить круг идей, волновавших Варыньского.

Предоставим слово польскому историку Ежи Таргальскому.

«…Большое влияние имели в семье настроения патриотической повстанческой конспирации. Отец Людвика троекратно (в 1865, 1866 и 1867 годах) был арестован за участие в делах Киевского (Польского) комитета помощи повстанцам, в котором выполнял функции кассира. Комитет устанавливал связь с заключенными повстанцами, помогал им в побегах, затруднял властям установление степени вины, что спасало их от кары.

Гимназическую науку в Белой Церкви Людвик Варыньский начал в 1865 или в 1866 годах, то есть именно в те годы, когда отец его подвергался арестам за участие в январском восстании. Белая Церковь насчитывала несколько тысяч жителей, в том числе несколько сотен поляков. Однако среди гимназистов поляки составляли огромное большинство, ибо тогдашняя система просвещения не допускала до гимназии детей украинских крестьян. Основателем гимназии и ее попечителем был граф Владислав Браницкий, который после январского восстания разрешил школьным властям прибегнуть в Белой Церкви, как и повсеместно, к политике русификации.

Царская гимназия была не только антинародна и антидемократична. Ее программы и методы обучения не удовлетворяли потребностей польской молодежи. Потому под покровом официальной системы обучения зародилась сеть законспирированных самообразовательных кружков. В белоцерковской гимназии, в 1867 году, по инициативе студента Киевского университета Ярошевича была заложена тайная ученическая организация патриотического самообразовательного характера. Руководителем ее стал Эдмунд Бжезиньский — товарищ Людвика Варыньского. Среди членов этой организации значился и Людвик Варыньский, продолжавший семейные традиции борьбы с царизмом.

…Восьмого июля 1874 года Людвик Варыньский получил свидетельство об окончании белоцерковской гимназии и встал перед выбором дальнейшей дороги жизни. Поскольку он имел большие способности к техническим наукам, то в августе выехал в Петербург, где было сосредоточено наибольшее количество высших учебных заведений в России.

С 1870 года в высших учебных заведениях России учились тысячи поляков. Причин тому было много. Русификация Варшавского университета и понижение уровня обучения в нем отпугивали польскую молодежь, потому совсем неудивителен был наплыв поляков в высшие школы России — не только из Литвы и Украины, но и из Королевства Польского. В Петербурге и Москве власти не проводили среди польских студентов специальной политики русификации; отношение к полякам у русского студенчества было приязненное.

Петербург и Москва, Киев и Одесса становились местами интенсивной духовной жизни. Сочинения революционных демократов Чернышевского и Добролюбова, Писарева и Белинского заостряли внимание молодежи на общественно-политических проблемах. В переводах на русский язык появлялись книги западноевропейских мыслителей, среди них работы Маркса и Энгельса.

В такую атмосферу попал Людвик Варыньский, прибывший осенью 1874 года в Петербург. Поначалу он подал документы в Институт инженеров путей сообщения, но потом изменил намерения и поступил в Технологический. Институт этот отличался, по воспоминаниям современников, ультрадемократическими порядками и настроениями студенчества. Процент польских учащихся был велик — около одной четверти общего состава.

В институте, кроме лекций, большое значение придавалось практическим занятиям на заводах и фабриках. Там Людвик Варыньский знакомился не только с машинами, но и с рабочими, условиями их труда и первыми попытками борьбы за свои права. В 1874–1876 годах в Петербурге произошло более двадцати забастовок и выступлений трудящихся…

Польская молодежь в Петербурге начиная с половины XIX века объединялась в культурные и самообразовательные организации, а в 1869 году начала действовать тайная патриотическая организация, в которую вступили Людвик Варыньский и Эдмунд Бжезиньский. Однако самообразовательно-патриотическая деятельность уже не устраивала польских студентов, которые начинают сближаться с русскими коллегами и вместе с ними заниматься изучением русской революционной литературы и переводами западноевропейских авторов. Уже в апреле 1872 года вышел русский перевод первого тома «Капитала» К. Маркса. В польскую студенческую организацию Петербурга начинают проникать ростки социалистической идеологии. По предложению Бжезиньского члены польского студенческого кружка постановили систематически знакомиться с «нелегальной русской литературой». В конце 1874 года группа польских студентов организует, независимо от патриотического кружка, собственный кружок социалистов. Среди его членов: Александр Венцковский, Болеслав Выслоух, Людвик Варыньский, Эдмунд Бжезиньский, Эразм Кобыляньский — все из Технологического института; Ян Гласко и Болеслав Мондшайн — из Медико-хирургической академии. В то же время первые польские социалистические кружки появляются среди студентов Москвы, Киева и Одессы.

1874–1875 годы стали переломными в жизни Людвика Варыньского. Из патриотически настроенного гимназиста-конспиратора он превратился в революционного студента-социалиста… Перед польскими социалистами, обучавшимися в России, стояла альтернатива: либо непосредственно участвовать в русском революционном движении, либо возвратиться на родину, чтобы начать собственное движение на польской земле. Обе эти возможности были реализованы среди первых польских сторонников социализма. Сторонники участия в русском движении (Игнаций Гриневицкий, Леон Дмоховский, Александр Лукашевич, Антон Падлевский и другие) считали, что поскольку лишь борьба в центре России может привести к падению царизма, то не стоит тратить силы на работу в провинции, среди многочисленных народностей, населяющих империю. Наоборот, кружок, к которому принадлежал Варыньский, считал, что по окончании учения в Петербурге надлежит перенести пламень бунта среди трудящихся масс в сердце Польши — Варшаву.

1876 год, который Людвик Варыньский провел в селе Кривец на Киевщине, позволил ему углубить знания основ социализма, изучить, обдумать и обосновать для себя новую общественную идею. В те же годы домашней учительницей в семье Варыньских, воспитывавшей его младших сестер и брата Казимежа, была Филипина Пласковицкая, происходившая родом из Киева, где жили ее родители. Пласковицкая, последовательная сторонница Лаврова, явилась для Людвика Варыньского не только наставницей, но и связной с киевским кружком социалистов-поляков…

Главнейшим общественным процессом на польских землях во второй половине прошлого столетия было образование рабочего класса и усиление его общественно-политической роли. Социализм как идея освобождения рабочих проникал в Польшу с двух сторон — из России и из Западной Европы… Идеи Первого Интернационала распространяли среди польского пролетариата польские рабочие, возвращавшиеся из эмиграции, куда они попадали ради заработка, и немецкие ремесленники, приезжавшие в Королевство с той же целью.

…Переехав в Варшаву, Людвик Варыньский до октября 1877 года работал слесарем на фабрике сельскохозяйственных машин Эванса, Лильпопа и Рау. Работа на фабрике не была для Варыньского лишь поводом для завязывания контактов с рабочими. Она стала и источником заработка, ибо в 1877 году его отец обанкротился, семья переехала в деревню Вишенки под Бердичевом и больше не могла материально помогать старшему сыну.

Осенью 1877 года группа социалистов в Варшаве значительно расширилась. Из Одессы прибыли Казимеж Длуский и Казимеж Гильдт, активное участие в делах варшавского кружка стала принимать Филипина Пласковицкая; в кружок вступили новые члены — Максимилиан Гейльперн, Елена Кон, Марья Ге, Вацлав Свенцицкий и другие, так что в октябре кружок насчитывал уже более двадцати человек.

По прибытии в Варшаву Людвика Варыньского из Пулав произошло сближение между кружком интеллигентов и рабочими. На состоявшихся собраниях было решено приступить к созданию «касс сопротивления» — зачатка профессиональных союзов…»

Загрузка...