Глава двадцать первая АДВОКАТ

Ноябрь 1885 года

…Вот уж не думал не гадал, что придется вдруг ехать в Варшаву, да еще в такую неудачную пору! На дворе ненастье, за окнами вагона пролетают мокрые деревеньки с покосившимися крышами, капли ползут по стеклу. Таково уж адвокатское житье: взялся за гуж — не говори, что не дюж. Однако же зачем он взялся за этот конкретный гуж, за этот процесс? Дело, похоже, гиблое.

Владимир Данилович отворотился от окна и перевел взгляд на соседа по купе, кавалерийского полковника с роскошными подкрученными усами, сидевшего напротив, через столик, и тщетно пытавшегося бороться с дремотой. Другой сосед, немолодой русский чиновник с худым желтым лицом и странной фамилией Веселяев, что так не вязалась с его унылой физиономией, отгородился «Ведомостями», но тоже, кажется, подремывал, на что указывал верхний край газеты, мерно клонящийся книзу и вдруг поддергиваемый вверх, когда Веселяев просыпался. Веселяев ехал на новое место службы, полковник же возвращался в часть после отпуска. С обоими Владимир Данилович познакомился еще вчера при посадке в поезд. Четвертый попутчик, прусский коммерсант, по счастью, отсутствовал. Вероятно, сидел за пивом в ресторане.

Спасович вытянул из жилетного кармана часы и щелкнул крышкой. До Варшавы оставалось полтора часа езды.

Он прикрыл глаза и тоже попробовал вздремнуть, но его профессиональная мысль, тренированная долгими годами практики, уже подступалась к ждущему его в Варшаве делу, хотя о нем Владимир Данилович знал пока лишь в общих чертах.

Известие о готовящемся в Варшаве процессе пришло сначала от старых знакомых Рехневских, сраженных горем и умолявших взять под защиту дело сына, потом появилась Раиса Александровна Бардовская. Спасович знал уже через судебные круги, что в деле «Пролетариата» замешан русский мировой судья — огромный скандал! — и что по сей причине адвокаты один за другим отказываются от его защиты, боясь навлечь на себя немилость высших инстанций. Придется бедняге довольствоваться назначенным судом защитником, не иначе. Впрочем, и сам может защититься, юрист как-никак… И вдруг явилась эта женщина со строгим лицом и огромными, глубоко посаженными глазами. Раиса Александровна Бардовская… не откажите в милости… буду вам век обязана и прочее. «Но позвольте, он же вам фактически уже не муж, я слышал, у него в Варшаве другая жена, связанная с ним гражданским браком?» — «А я связана божеским. Он отец моей дочери, Владимир Данилович… Ах, он такой ребенок! Я ничуть не удивилась. Увлекся, натворил глупостей…» — «Извините, мадам, этому вашему ребенку под сорок…» — «Он так добр и так несамостоятелен! Я вас очень, очень прошу…» — «Ну-с, хорошо. Сделаем вот как. Мне по вашей просьбе не совсем удобно брать на себя защиту. Вы понимаете? Пусть Бардовский обратится лично. Вы сможете это устроить?»

Через несколько дней почта принесла письмо: «Глубокоуважаемый Владимир Данилович! Осмеливаюсь обратиться к Вам с покорнейшей просьбой взять на себя обязанности по моей защите в Варшавском окружном суде, коего заседания откроются в городе Варшаве 23 ноября с. г. Примите мои заверения в совершеннейшей Вам преданности и почтении. Петр Бардовский».

Прочитав письмо, Спасович нахмурился. «Окружной» — следовательно, военный. А раз так, то не иначе в деле фигурирует оружие. Вооруженное сопротивление при аресте, а может быть, и покушения… Русский мировой судья с пистолетом и бомбой? Нонсенс! До чего мы, однако, дожили…

— Господин Спасович, а вы по каким делам в Варшаву, если не секрет? — неожиданно спросил Веселяев, складывая газету с видом: ну, а теперь поговорим!

— По издательским, — охотно ответствовал Спасович. — Видите ли, я издаю в Варшаве журнал «Атенеум». Не слыхали?

— Какого направления?

— Я не придерживаюсь определенного направления. Вообще, крайности мне чужды. Мне представляется, что направление — это некая догма, служащая для прикрытия собственного неумения рассуждать. Зачем рассуждать, коли есть направление? Оно уже кем-то задано, не так ли, пусть хоть и тобою — а дальше кати по нему… Мне не чужд разумный либерализм, но и консерватизма я не отвергаю. Во всем должна быть гармония.

— На каком же языке вы издаете журнал? — спросил Веселяев.

— На польском, разумеется.

— Вот как? Странно… Живете в Санкт-Петербурге, а журнал в Варшаве. Да еще по-польски… Я слышал, польский язык упраздняют?

— Прошу прощения, это нелепость, — Спасович добродушно улыбнулся, стараясь скрыть неприязнь. — Язык можно упразднить, лишь упразднив нацию…

— Упразднить можно все! — сказал полковник.

— …А поскольку наша государственная политика не ставит себе такой задачи, — продолжал Владимир Данилович, покосившись на кавалериста, — то и язык польский сохраняется в Привислинском крае во всех сферах, кроме официальной государственной, где принят русский язык исключительно для удобства ведения дел…

— Но как же в школах? Политика русификации… — возразил Веселяев.

— Политика русификации, на мой взгляд, — самое неумное, что предпринимается в Привислинском крае. Цели своей она не достигнет, а поляков от русских отвратит еще больше, — Спасович оживился, в голосе послышались резкие нотки.

— А вы говорите — нет направления! — кавалерист вдруг расхохотался.

— Стало быть, вы сторонник примирения русских с поляками? — продолжал допытываться Веселяев, наклонив голову и сверля Владимира Даниловича взглядом унылых глаз.

— Безусловно… По рождению я православный, по воспитанию же — поляк. Мне одинаково близки оба народа и оба языка…

— Как поляка не корми, он все в лес смотрит, — сказал полковник.

— Странно… Странно… В департаменте народного просвещения иные взгляды, — Веселяев снова развернул «Ведомости», как бы давая понять, что не намерен больше поддерживать разговор.

Владимир Данилович снова отвернулся к окну, испытывая раздражение. Незачем было ввязываться в эту ненужную дискуссию! И с кем? С представителями двух сил, на которых держится государственная политика в крае, — с военным и чиновником! Добро бы люди из художественной или научной среды. Те бы его поняли. Но — увы! — представители этих сфер не спешат наладить культурный контакт между двумя народами, родственными по происхождению. Так что он, Владимир Данилович Спасович, по-прежнему остается чуть ли не единственным деятелем, способствующим взаимопониманию двух наций.

За окном проплывали предместья Варшавы, при виде которых у Владимира Даниловича сладко сжалось сердце и зачесалось в носу от слез, готовых выточиться из глаз. Сентиментальное настроение разрушил пруссак, явившийся наконец из ресторана с сигарою во рту, издававшей невыносимый запах. Говоря сам с собою и ругая на чем свет стоит «руссише и польнише швайне», он принялся собирать вещи и первым вывалился из купе с чемоданами, оставив после себя вонючее облако дыма. Спасович вежливо, но сухо раскланялся с попутчиками и, подхватив кофр, двинулся по проходу на выход.

Вокзал, как всегда, встретил его гомоном и суетой носильщиков, газетчиков и комиссионеров — так назывались публичные посыльные, составлявшие две соперничающие партии, красных и голубых, соответственно цвету своих шапок, — однако суета эта была лишена русской безалаберности, отличаясь деловитостью и проворством. Спасович вышел на площадь, поманил извозчика, восседавшего на дрожках с поднятым красно-желтым флагом и одетого в темно-синюю ливрею. Дрожки подъехали, плавно покачиваясь на рессорах. Владимир Данилович уселся на сиденье, поставил кофр в ноги и, откинувшись на спинку под кожаным верхом коляски, сказал по-русски:

— В «Краковскую».

Слегка распогодилось. Дождь перестал, над шпилями костелов Старого Мяста, хорошо видимого отсюда, выглянуло из-за облаков солнце. Дрожки въехали на мост, и Владимир Данилович окинул взглядом Вислу со снующими туда-сюда лодками перевозчиков, еще раз удивившись перемене масштаба, произошедшей вдруг в восприятии пространства. Всякий раз, приезжая в Варшаву из Санкт-Петербурга, он испытывал эту перемену, и всякий раз она его удивляла. Когда он жил в Варшаве, Висла и сам город на ее берегах представлялись ему просторными и величественными, исполненными достоинства и благородства. Но теперь, наезжая сюда из Питера, он будто попадал из дворцовой необъятной залы в тесную комнату, может быть, и уютную, но явно недостаточную размерами, так что первые часы после приезда ему было неловко двигаться и дышать. Желтоватая Висла казалась сироткою в сравнении с Невой, и Владимиру Даниловичу становилось жаль ее, как собственного детства, когда масштабы явлений были домашними и уютными, а казались — вселенскими. Теперь-то, на иных берегах, он понял, что такое истинно государственные масштабы, и все равно при встрече с Вислой в сердце прокрадывалось нечто вроде вины.

Он устроился в «Краковской», взяв недорогой отдельный номер из двух комнат, и тут же послал с комиссионером записку в редакцию «Атенеума», извещая редактора Фиалковского о приезде, и просил быть у него к вечеру. Владимир Данилович решил сделать сегодня издательские дела с тем, чтобы назавтра полностью отдаться судебным.

Он решил пообедать у «Пурвина», где обычно собирались юристы, чтобы послушать, что говорят в кулуарах о приближавшемся процессе. Действительно, в ресторане встретилось несколько знакомых, многие же узнали Владимира Даниловича, по столикам зашелестело: «Спасович… Спасович…» Он подсел к молодому адвокату Францишеку Новодворскому и в ожидании заказанного обеда начал расспрашивать о деле. Новодворский, как выяснилось, был назначен защищать Петрусиньского, Блоха и Дегурского. Выслушав обстоятельства покушения на Гельшера, Спасович спросил:

— Подзащитные сознались?

— Нет. Но вина доказана неопровержимо.

— Говорят, один из главных обвиняемых, Варыньский, отказался от адвоката?

— Да, это так. У него уже есть опыт защиты. На процессе в Кракове, помните?

— Помню, конечно, — сказал Спасович, принимаясь за принесенный бульон с гренками. — Мне довелось в то время быть в Кракове на юбилее Крашевского. Социалисты написали ему письмо из тюрьмы, желая обратить на себя внимание патриарха. Но… не обратили. Он им даже не ответил.

— Но там хотя бы процесс был открытый… — вздохнул Новодворский.

— Ишь чего захотели! — улыбнулся Спасович. — Чтобы публика услышала о социальных идеях, так сказать, из первых рук? Иосиф Владимирович на это не пойдет.

— Вы еще не знакомились с делом? — спросил Новодворский.

— Завтра надеюсь начать.

— Прокурор требует всем виселицы.

— Ну, уж это как-то неумно. Так не бывает, — спокойно ответил Спасович. — Хотя моему подзащитному грозит большая опасность.

— Вы о Бардовском говорите?

— Разумеется. Уж его-то постараются вздернуть.

— Говорят, дело уже решено в Петербурге, — криво усмехнулся Новодворский.

— Нет-с, так тоже не бывает. Даже если это так, уважающий себя адвокат должен использовать все шансы, не правда ли? Честь имею, — Спасович кивнул и поднялся из-за стола.

Новодворский поклонился с некоторой досадой: не мальчик все же, чтобы получать уроки профессиональной этики! Владимир Данилович любит показать свою адвокатскую безукоризненность.

А Владимир Данилович прошествовал мимо сидящих, среди которых было несколько его коллег по будущему процессу: Каминьский, Кокели, Анц — и вышел на улицу, где купил свежие газеты и не спеша отправился в «Краковскую» на свидание со своим редактором.

Фиалковский, веселый и румяный человек лет тридцати пяти, принес несколько статей, вызывающих сомнения своими выводами, и проспект ближайших номеров «Атенеума». Спасович принялся читать. Фиалковский закурил и уселся в кресло напротив, внимательно наблюдая за выражением лица патрона во время чтения.

Спасович отпустил Фиалковского через два часа и перед сном вспомнил опять о процессе. Как ему защищать своих клиентов: по совести или по профессиональному долгу? Будучи совсем иных убеждений, нельзя строить защиту на искреннем чувстве протеста против вопиющей несправедливости, однако холодный профессионализм тоже не годится, ибо он сердечно симпатизирует молодым людям, желающим перемен к лучшему. Взять того же Рехневского: вдумчивый, образованный, интеллигентный юноша. Мог бы многое сделать в юриспруденции. Увлекся завиральными идеями, пошел по ложному пути… Что ж, это бывает. Надо попытаться спасти его для дальнейшей созидательной жизни…

Следующие дни были посвящены знакомству с делом. Владимир Данилович ушел с головою в тома следственных протоколов, донесений тайных агентов и прошений. Господа из Отдельного корпуса жандармов постарались на славу. Правда, работа была грубая. Особенно это касалось допросов рабочих; эти протоколы зачастую имели подпись допрашиваемого на втором, чистом листе, тогда как показания умещались все на первом. Ясно, что сначала брались подписи, потом сочинялись показания. Спасович пометил номера листов с подложными протоколами.

Обвинение Рехневского строилось фактически на показаниях Пацановского о том, что тот является членом ЦК и принимал участие в покушении на Судейкина. Обвинение серьезное, но бездоказательное. Внимательно изучив протоколы показаний Рехневского, Владимир Данилович понял — на чем можно будет построить защиту. Трудно предположить, чтобы активный деятель партии, более того — член ЦК мог заниматься деятельностью, совмещая ее с двумя серьезными жизненными делами: сдачей экзаменов в Санкт-Петербургском университете и подготовкой к женитьбе, которая и произошла незадолго перед арестом. Непрестанные разъезды: Петербург, Варшава, Либава, Киев… Когда же революциями заниматься? Это несомненный довод, тем более что сам Тадеуш не признался даже в своей принадлежности к «Пролетариату».

С Бардовским было хуже. Тут улик было выше головы. Один протокол осмотра квартиры на Закрочимской чего стоит! Владимир Данилович вздохнул и углубился в чтение: «1884 года июля 15 (27) дня производящий дознание Отдельного корпуса жандармов подполковник Шмаков в присутствии товарища прокурора Варшавского окружного суда А. К. Янкулио и нижеподписавшихся понятых произвел осмотр отобранного при обыске в квартире Петра Васильева Бардовского, причем имеющими значение для дела оказались…»

Спасович перевернул страницу, заглянул в конец. Однако протокол объемист!

«Раздел В. Печатные и гектографированные брошюры на польском языке… «Программа польских социалистов», 25 экземпляров, каждый на 7 неразрезанных страницах, причем на 3-х экз. имеются клеймы «Книжная агентура Пролетариат»…»

Нет, это все не то. Не вешать же человека за хранение дома нелегальной литературы!

«Раздел К. Типографские принадлежности. Два винкеля, из коих один железный, другой деревянный; три железных пластинки, из коих две с зубцами и одна с отверстиями… Шрифт разный в холщовых мешочках, а также в клочках легальных и подпольных газет, всего весом более 44 фунтов…»

Спасович потер лоб. Эта улика посерьезнее укрывательства нелегальщины. И все равно — не виселица, никак нет!

«Раздел Л. Печати. «ЦК социально-революционной партии «Пролетариат». Печать эта медная без рукоятки. То же — с рукояткой. Оттиски указанных печатей и штемпелей прилагаются…

Раздел М. Рукописи на русском языке социалистического и революционного содержания… Пункт 116. «Воззвание на шести листах, начинающееся словом «Товарищи…», писало рукою Бардовского, направлено к возбуждению пропаганды в войсках…»

Вот оно, это воззвание! Главный и убийственный пункт в обвинительном акте против его подзащитного. Здесь уже пахнет двести сорок девятой статьей. Собственноручно написанный призыв к русским военным. Однако где же он? Надобно ознакомиться.

Спасович перешел к столам, где были разложены вещественные доказательства. Вот и архив партии. В его руках оказались несколько листков с текстом, написанным мелким неразборчивым почерком. Как ни был привычен его глаз к разного рода рукописным страницам, здесь он вынужден был признать, что почерк почти не поддается расшифровке. С трудом ему удалось разобрать первый абзац: «Товарищи! Когда под непосильным бременем всяких повинностей доведенные до отчаяния и разочарования в надежде на улучшение своего невыносимого положения крестьяне отказываются наконец платить подати, а испуганные местные власти не могут усмирить…»

Нет, это не чтение, а каторжный труд. Спасович взглянул в конец абзаца. «…Призывается войско и начинается бесчеловечная экзекуция».

Смысл ясен. Неясно только, зачем Бардовскому потребовалось писать это воззвание? Дело выглядит так, что его квартира в силу ряда обстоятельств стала прибежищем «пролетариатцев». Ну, допустим, гостеприимство, душа нараспашку, либерализм без границ… Допустим даже историческую вину, сознаваемую мировым судьей, по отношению к угнетаемому народу, к чему и он вынужден прикладывать руку… Но воззвание? Как отвести или хотя бы сгладить это обвинение? Положим, воззвание не было отпечатано или каким-либо образом размножено. Это зацепка. Очевидно, его никто и не мог прочитать, кроме Бардовского, — таким ужасающим почерком оно писало. Но оно все же написано! Царский чиновник подстрекает войска к бунту. Нонсенс!

Что ж, придется все сваливать на легкомыслие, на безответственный либерализм, столь распространенный среди русских.

Владимир Данилович поймал себя на мысли, что его чем-то раздражает этот незнакомый мировой судья, столь беспечно обращающийся с собственной жизнью. Чего ему не сиделось? Вот ведь из документов ясно: был на хорошем счету, дела вел грамотно и справедливо, сам Иосиф Владимирович Гурко консультировался с ним по правовым вопросам. Выучил даже польский, честь ему и хвала! Чего же больше? Мог способствовать прогрессу и установлению взаимопонимания между пародами куда как эффективнее, чем содержа конспиративную квартиру социалистов! Он решительно не понимал Бардовского.

Может быть, свалить все на жену? Похоже, эта Наталья Поль страдала психическим заболеванием, которое обострилось во время следствия. Вероятно, он ее любил… Нехорошо как-то сваливать на больную женщину, но ведь нужно искать аргументы для защиты. Это его профессиональный долг.

Что ж, придется отложить решение до полного прочтения документов и знакомства с подзащитным. Владимир Данилович с удвоенной энергией засел за работу, причем знакомился с пунктами обвинения и материалами касательно всех главных фигур процесса, а не только подзащитных.

В особенности его интересовал Варыньский. Раннее сравнительно с другими время ареста и незамешанность в покушениях могли сыграть благоприятную роль в его судьбе, однако Варыньский будто бы не желал этого видеть, во всяком случае, протоколы говорили о том, что он официально берет на себя ответственность за все деяния «Пролетариата», включая и те, что совершены после его ареста, не желая отделять своей судьбы от судеб товарищей, и точно так же твердит о своей солидарности с борьбой «Народной воли». Это уж, извините, просто глупо! Отягчает свою вину, да и только. И в то же время в Варыньском, каким он представал из протоколов дознаний, чувствовалась глубокая внутренняя убежденность в своей правоте, сравнимая с убежденностью наиболее смелых и умных деятелей «Народной воли». Вообще в них во всех много, слишком много от русской партии… Тоже аргумент для защиты, хотя, по сути, вины не смягчает, но все же как-то объясняет многое: «Народная воля» представляется после покушения на Александра многоглавой гидрой, охватившей своим влиянием большую часть русской молодежи, вот и на поляков хватило влияния.

До процесса оставались считанные дни. Встреча с представителями заключенных, среди которых были и оба подзащитных, была уже назначена, когда адвокатов внезапно пригласил во дворец генерал-губернатор. Там молодой майор, представившийся адъютантом его превосходительства, изложил к защитникам устную просьбу Иосифа Владимировича: не выносить обстоятельства дела и события процесса из залы суда. «Принимая во внимание особую опасность… Его Превосходительство надеется… не следует муссировать…» Спасовичу стало стыдно. Внушают, как гимназистам. Могли, в конце концов, сделать это в приватной беседе с глазу на глаз.

В Цитадели, в адвокатской комнате, Спасовича ждали Варыньский, Бардовский, Рехневский, Плоский и Кон. В дверях стояли два жандарма. Владимир Данилович поздоровался и окинул взглядом бледные исхудавшие лица узников. Все выглядели старше своих лет, даже Кон, которому не исполнилось и двадцати двух. Спасович уселся за длинный стол напротив заключенных. Начал Варыньский.

— Господин Спасович, мы пригласили вас как наиболее опытного и знающего адвоката из числа наших защитников с тем, чтобы ознакомить с тактикой, которой будут придерживаться обвиняемые на предстоящем процессе…

— Что ж, это разумно. У нас общие цели, следовательно, и действовать мы должны сообща, — Спасович постарался придать своему голосу минимум официальности.

— Относительно общности наших целей не будем преувеличивать, господин Спасович, — мягко возразил Варыньский. — Но помочь друг другу мы можем. Собравшиеся здесь товарищи — юристы по образованию, кроме господина Кона, который успел лишь поступить на первый курс юридического…

— Позвольте, но у вас, господин Варыньский, насколько я знаю, нет юридического образования? — спросил Спасович.

— Вы правы, — спокойно кивнул он.

— Почему же тогда именно вы отказались от адвоката и намерены защищать себя сами?

— Только потому, что в коллегии адвокатов нет и не может быть присяжного поверенного, который мог бы без риска для своей карьеры осуществить защиту идеи, защиту нашей партии.

— Значит, вы собираетесь защищать «Пролетариат»?

— Да.

— Это ваше право. Однако должен предупредить, что такого рода защита может неблагоприятно отразиться на личной вашей участи, — сказал Спасович.

— Я догадываюсь.

Спасович снова обвел взглядом собеседников, как бы показывая, что теперь намерен обратиться ко всем. Его вдруг поразила мысль, что по виду и поведению заключенных никак нельзя догадаться о грозящем им процессе, долженствующем закончиться казнями. Спокойнее всех держался Варыньский; Бардовский смотрел чуть исподлобья; глаза его были усталы, а под ними обозначились желтые мешочки. Рехневский был непроницаем, зато Кон горел взглядом и нетерпеливо дергал рукою, желая поскорей вступить в разговор.

— Господа, вы должны войти в мое положение, — начал Спасович, обращаясь глазами к Бардовскому как к человеку, старшему по возрасту и, как ему казалось, могущему понять его доводы. — Я не могу защищать вас по совести… — Владимир Данилович дернул щекою, — ибо не разделяю ваших взглядов. Я намерен строить защиту на слабостях обвинения, которые очевидны, и, простите меня, на слабостях и несуразностях ваших идей и отчасти натур, дабы показать, что приписываемая вам опасность — ложная. Мне так или иначе придется выставлять вас в искаженном свете, но для вашей же пользы…

— Вот уж спасибо, Владимир Данилович… — усмехнулся Бардовский. Голос у него был глубокий, грудной.

— Стало быть, вы хотите разжалобить судей? — не утерпел Кои.

— Лишь отчасти. Я хотел бы внушить им мысль о вашей кротости в сравнении с той же «Народной волей», о том, в сущности, что у вас не было организации, представляющей опасность для существующего режима. Это как Великая Римская империя времен упадка, — Спасович оживился, вспомнив свою эффектную метафору, произнесенную им на процессе «семнадцати» по поводу Исполнительного комитета. — Она не была Великой, не была Римской и уже не была империей. Точно так же, простите меня, господа, ваша международная социально-революционная партия «Пролетариат» не была международной, не была революционной и, уж конечно, не была пролетарской!

— Как вы смеете! — горячо вскричал Кон.

— Мы понимаем, что речи господина Спасовича продиктованы исключительно нашим благом, — успокаивающе взглянув на Кона, произнес Варыньский. — И все же мы избираем тактику открытого боя. Мы будем отстаивать наши идеи, ибо политические процессы определяют отношение правительства к существующим партиям и убеждениям. От приговора суда зависит дальнейшее направление нашего движения, поэтому он имеет исторический характер.

— Но вы тем самым лишаете себя возможности участвовать в этом будущем движении! — воскликнул Спасович. — Где же логика? Почему бы не постараться добиться мягкого приговора, пусть и путем сознательного затушевывания своей деятельности. Путем раскаяния, если хотите!

— Мы ни в чем не раскаиваемся, — сказал Рехневский.

— Ах, я же не прошу искреннего раскаяния. Достаточно раскаяться на словах. Есть же тактика судопроизводства, господа! — Спасович был и вправду огорчен несговорчивостью подзащитных.

— Заманчиво, но… не для нас, — покачал головой Варыньский. — Партия рассматривает процесс как продуманную политическую акцию и будет выступать единым фронтом. Те товарищи, что по малодушию или благодаря жандармскому нажиму дали компрометирующие сведения, обещали нам отказаться от показаний…

При этих словах Плоский кивнул, не поднимая головы. Спасович откинулся на стуле и развел руками.

— Ну, раз так… И все же, господа, в одном пункте я настоятельно советую вам уступить. Речь идет о договоре с «Народной волей». Фактически никто из вас, кроме Куницкого, не имел к нему отношения; более того, договор остался фиктивной бумажкой, ибо никакой «Народной воли» в тот момент уже не существовало, да и ваша партия была близка к разгрому. Между тем этот пункт обвинения — едва ли не главный, который подводит вас под двести сорок девятую статью, трактующую о насильственном свержении существующего строя и злоумышлении против особы государя императора. Вы же не хотели убить государя, сознайтесь!

Варыньский вдруг широко улыбнулся. Это было так неожиданно, что Спасович осекся и посмотрел на него чуть не с испугом — что за странные улыбки, когда разговор идет об убиении царствующей особы?

— Господин Спасович, как нам известно, является горячим проповедником тесного сотрудничества поляков и русских, — продолжая улыбаться, начал Варыньский. — Почему же он отказывает в этом нам?

— Браво! — воскликнул Кон.

— Господа, я сюда пришел не шутки шутить, а уберечь вас от виселицы! — внезапно озлился Спасович. — Если у вас нечего больше сказать по существу вопроса, позвольте мне поговорить с моим подзащитным.

Варыньский предупредительно поклонился. Владимир Данилович жестом пригласил Рехневского отойти от стола в угол просторной комнаты, к окну, не забыв взглядом испросить на то соизволения жандармов. Те остались безучастны. Спасович и Рехневский расположились у окна и начали вполголоса разговаривать.

Разговор был коротким. Тадеуш подтвердил, что ввиду незначительности прямых улик он собирается полностью отрицать свою принадлежность к «Пролетариату», что и делал на следствии. Что же касается покушения на Судейкина, то тут уж как повезет. Если суд поверит, что в день исчезновения Дегаева из России Рехневский находился в Петербурге, а не в Либаве, то хорошо. Если же нет…

Пришла очередь Бардовского. Он оторвался от бумаг следствия, которые просматривали обвиняемые, и подошел к Спасовичу.

— Прошу вас, — Спасович указал на кресло.

Он выдержал паузу, во время которой придал своему лицу серьезное и даже печальное выражение, долженствующее подчеркнуть весьма скверный оборот дела, в какое угораздило попасть его подзащитного.

— Петр Васильевич, — наконец обратился он к Бардовскому проникновенно, — вопросов по фактам и доказательствам у меня нет. Тут все как на ладони. Но у меня есть главный вопрос, — Спасович понизил голос и покосился на расположившихся поодаль обвиняемых. — Что это — необдуманность, широта души или же убеждения? Я должен это знать. Мы с вами люди разных поколений. Я настолько же старше вас, насколько вы старше их, между тем у нас с вами больше общего. Вы же шестидесятник, конституционалист, сознайтесь! Что вам пролетарии? Что вам марксова теория? Вы же, чай, ее и не читывали?

— Тут вы правы, — кивнул Бардовский.

— Вы не член этой партии, да и не могли быть ее членом! А ведь вам виселица грозит, я вам прямо говорю, хотя юридически это нонсенс полнейший! Однако не как юрист, а как представитель администрации в крае, вы должны понимать: правительство сделает все возможное, чтобы не допустить проникновения революционной заразы в среду чиновничества и военных! Вас накажут примерно и страшно, чтобы другим было неповадно. Вы это понимаете?

— Безусловно, — снова кивнул Бардовский.

— Раскайтесь, голубчик! — почти жалостливо воскликнул Спасович. — И вам, и мне будет легче. Припишите легкомыслию, незнанию, затмению… Черту в ступе! Это не предательство же, вы никаких обетов не давали, никого не оговорили… Раскайтесь!

— Я бы и рад был, Владимир Данилович, но… Что-то не позволяет. Относительно моих убеждений вы правы: я последовательный сторонник республики, но не социалист. Казалось бы, могу отречься от того, чему не присягал. Но вы знаете… На душе у меня как-то хорошо сейчас. Взял да и сделал то, о чем всю жизнь тайно мечтал. Боялся. Все, думал, обойдется: и волки будут сыты, и овцы целы. Я же все это… всю эту гадость российскую с ее ложью, фальшью, показным оптимизмом — ненавижу. И самодержца, то есть монархию вообще, — ненавижу и ненавидел всегда, с юности. Но — служил. Ненавидел их и служил им же. А тут вдруг на старости лет осмелился… Не хочу портить. Пускай эти мальчишки с Марксом в голове, которого я не понимаю, и не близки мне по теориям. А по духу близки. Они хотят разрушить то, чему я всю жизнь служил, ненавидя.

— А вы уверены, что они смогут построить взамен что-то дельное? — желчно спросил Спасович.

— Абсолютно не уверен! — рассмеялся Бардовский. — Но я же не об этом. Я привел свои поступки в соответствие со своими убеждениями. А то ведь приходилось все время, каждую минуту кривить душой, уговаривать себя: вроде подлостей не делаю, служу тихо, стараюсь даже быть честным. Не понимал, что моя честность им на руку. Они тыкали в таких, как я, говоря при том: вот же Петр Васильевич — честный человек, а служит нам. И Владимир Данилович — тоже честный, и тоже нам служит. Значит, и мы честны, не так ли?

— Сударь! — Спасович нервно повел головой.

— Компромиссы, Владимир Данилович, — вещь необходимая, но они совесть подтачивают. Либо совсем сточат, так что и не увидать, либо в один прекрасный день она взорвется: не хочу компромиссов!

— А жизни своей вам не жалко? — скорбно спросил Спасович.

— Жалко, как не жалко… Но совести-то жальче.

…В гостиницу Владимир Данилович возвратился в скверном расположении духа. Давно уж не чувствовал он себя перед процессом столь неуверенно, и дело было не в системе аргументов, которые он уже продумал, а в их принципиальной компромиссности. Во всем, очевидно, виноват этот мировой судья, его скромный двойник, который сумел освободиться, сумел оправдаться перед своею совестью и не хочет терять свободы духа даже ценою собственной жизни. В сущности, они одних взглядов с ним. Разве Владимир Данилович не такой же убежденный конституционалист, разве он не видит всех язв режима, разве в душе не молит бога за упразднение монархии? Молит же, конечно… Но через несколько дней фактически станет защищать этот режим, формально защищая его противников. Ужасная двойственность! Значит, опять нужно призывать на помощь казуистику, опять топить в изящных доводах суть. А суть-то проста: совести не может быть «больше» или «меньше», она неделима и абсолютна.

Он придвинул к себе листок бумаги и, мысленно окинув взором дело Рехневского, начал привычно строчить: «Случалось ли вам ехать в сырую погоду по низменным местам, когда встававшие туманы заволакивали луга и застилали их белой пеленою, похожею на море? Всходило солнце, и туман разрешался весьма небольшим количеством падающей на низ влаги. Я полагаю, что при разборе вины Рехневского критическая оценка всех свидетельствующих против него данных будет иметь значение того солнечного луча, превращающего общие и неопределенные подозрения в сравнительно малое количество несомненной вины…»

Постскриптум

Владимир Данилович Спасович проживет еще двадцать лет и умрет в семидесятисемилетнем возрасте в Варшаве в октябре 1906 года, оставив десятитомное собрание своих сочинений, куда войдут его работы по юриспруденции, судебные речи, литературные эссе и путевые записки.

Загрузка...